А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ни одного санитара, ни одного интендантского рабочего. В последнюю минуту выяснилось, что не хватает тридцати тысяч запасных частей, необходимых для винтовок; пришлось послать за ними в Париж офицера, но он с трудом добыл и привез в Бельфор только пять тысяч. Кроме того, Мориса удручало бездействие. Вот уже две недели, как они торчат здесь. Почему не выступают? Он понимал, что каждый лишний день является непоправимой ошибкой, еще одной потерянной возможностью победить. И, наперекор намеченному плану, возникла действительность – трудность его выполнения, то, что Морису пришлось узнать позже и что он пока только смутно и тревожно чувствовал: семь армейских корпусов расположены вдоль границы от Метца до Битча и от Битча до Бельфора; войска везде не в полном составе; армия в четыреста тридцать тысяч человек сведена самое большее к двумстам тридцати тысячам; генералы завидуют друг другу, каждый из них во что бы то ни стало хочет добиться маршальского жезла, не помогает другому; ничего не предусмотрено; мобилизацию и концентрацию войск произвели одновременно, чтобы выгадать сроки, и отсюда – безнадежная неразбериха; наконец недуг медлительности, исходящей сверху, от больного императора, неспособного на быстрые решения, охватывает всю армию, разлагает ее, уничтожает, ведет к ужаснейшим поражениям, и Франция не может обороняться. А между тем в мучительном ожидании и бессознательном трепете перед будущим все-таки жила уверенность в победе.
Вдруг 3 августа грянуло известие о победе под Саарбрюкеном, одержанной накануне. О большой победе? Неизвестно. Но газеты захлебывались от восторга: это вторжение в Германию – первый шаг в славном наступлении; наследный принц хладнокровно поднял пулю на поле сражения, – это начало легенды о нем. А два дня спустя узнали, что под Виссенбургом французы были застигнуты врасплох и разбиты; из груди у всех вырвался крик бешенства. Пять тысяч французов попали в засаду и в продолжение десяти часов сопротивлялись тридцати пяти тысячам пруссаков. Эта гнусная бойня взывала о мести! Наверно, начальники виноваты в том, что не приняли мер предосторожности и ничего не предусмотрели. Но все это поправимо. Мак-Магон вызвал 1-ю дивизию 7-го корпуса, 1-й корпус будет поддержан 5-м; сейчас пруссаки, наверно, снова вернулись за Рейн, а наши пехотинцы гонят их штыками в спину. И при мысли о том, что в этот день произошло яростное сражение, усиливалось лихорадочное ожидание известий, под необъятным бледнеющим небом с каждой минутой росла тревога.
Обращаясь к Вейсу, Морис повторял:
– Да, сегодня им, видно, здорово всыпали!
Вейс ничего не ответил и озабоченно покачивал головой. Он тоже смотрел в сторону Рейна, на восток, где уже совсем стемнело, на черную стену, омраченную тайной. При последних звуках зори на оцепенелый лагерь нисходила глубокая тишина, изредка нарушаемая шагами и голосами запоздавших солдат. Мерцающей звездой зажегся свет на ферме, где бодрствовал штаб в ожидании известий, а они приходили каждый час, но очень неопределенные. У костра уже никого не было; свежие сучья все еще дымились густым печальным дымом, и легкий ветер поднимал его над тревожной фермой, застилая в небе первые звезды.
– Здорово всыпали? – повторил наконец Вейс. – Да услышит вас бог!
Жан, сидевший в нескольких шагах от них, насторожился, а лейтенант Роша, уловив это трепетное пожелание, в котором прозвучало и сомнение, внезапно остановился, чтобы послушать.
– Как? Вы не уверены в окончательной победе? – спросил Морис. – Вы считаете возможным поражение?
У Вейса задрожали руки; он внезапно изменился в лице и побледнел.
– Поражение? Сохрани бог!.. Ведь я местный житель, моего деда и бабку убили в тысяча восемьсот четырнадцатом году иноземцы, и, когда я только подумаю о нашествии врага, у меня сжимаются кулаки, я готов стрелять вместе с простыми солдатами, – вот так, в сюртучке!.. Поражение? Нет, нет! Я не допускаю и мысли об этом!
Он успокоился и в изнеможении пожал плечами.
– Но только… Как вам сказать?.. Я беспокоюсь… Я хорошо знаю наш Эльзас; я еще раз изъездил его вдоль и поперек по своим делам, и мы, эльзасцы, видели то, что должно было броситься в глаза генералам и чего они не хотят видеть… Да, мы желали войны с Пруссией, мы уже давно ждали случая разрешить наш старый спор. Но это не мешало нашим добрососедским отношениям с Баденом и с Баварией; у нас у всех по ту сторону Рейна родственники или друзья. Мы считали, что и они мечтают, как мы, сбить с пруссаков их невыносимую спесь… Мы были так спокойны, так уверены, но вот уже две недели, как нас охватило нетерпение и тревога: мы видим, что дела идут все хуже и хуже. Со дня объявления войны неприятельской кавалерии дана возможность нападать на деревни, производить разведку, перерезать телеграфные провода. Бадан и Бавария поднимаются, огромные передвижения войск происходят в Пфальце; известия отовсюду, с рынков, с ярмарок, свидетельствуют о том, что границе угрожает враг, а когда местные жители, мэры коммун в испуге прибегают сообщить об этом офицерам проходящих частей, офицеры пожимают плечами: «Это галлюцинации трусов, неприятель далеко!..» Как? Нельзя терять ни одного часа, а проходят дни за днями! Чего ждать! Чтобы на нас навалилась вся Германия?!
Он говорил тихо и скорбно, точно повторяя самому себе то, что долго обдумывал:
– Эх! Германия! Мне она хорошо знакома; ведь хуже всего то, что вы, французы, знаете ее так же плохо, словно какой-нибудь Китай… Помните, Морис, моего двоюродного брата, Гюнтера – того, что прошлой весной приезжал ко мне в Седан? Он мне двоюродный брат с материнской стороны: его мать, сестра моей матери, вышла замуж в Берлине; так вот, он весь – ихний, он ненавидит Францию. Он теперь призван на военную службу, он – капитан прусской гвардии… Помню, когда я провожал его на вокзал, он резко сказал: «Если Франция объявит нам войну, мы ее разобьем!»
Вдруг лейтенант Роша, который до сих пор сдерживался, в бешенстве Просился к ним. Это был худощавый верзила, лет пятидесяти, с удлиненным лицом и впалым щеками, загорелый, задымленный. Огромный нос с горбинкой нависая над широким ртом, выражавшим вспыльчивость и доброту; жесткие седые усы торчали и щетинились. Громовым голосом он заорал:
– Вы что здесь околачиваетесь и разлагаете наших солдат?
Жан не вмешивался в ссору, но считал, что лейтенант в сущности прав… Сам уже удивляясь потере времени и беспорядку, он все-таки никогда не сомневался, что пруссакам здорово всыплют. Дело верное: ведь войска пришли сюда только ради этого.
– Да что вы, лейтенант! – в смущении ответил Вейс. – Я никого не собираюсь разлагать… Наоборот, я бы хотел, чтобы все видели то, что вижу я; ведь лучше знать, тогда можно все предвидеть и преодолеть… Так вот, Германия…
Он говорил сдержанно, как всегда, и рассудительно изложил свои опасения. После Садовой Пруссия усилилась, национальное движение поставило ее во главе других германских государств; это – молодая возникающая обширная империя, охваченная неудержимым порывом к объединению; система всеобщей воинской повинности превращает всю нацию, в обученную, дисциплинированную, армию, снабженную мощным снаряжением, закаленную в большой войне, еще овеянную, славой молниеносной победы над Австрией; эха армия знает, чего она хочет, ею командуют начальники, полти сплошь молодые, она подчиняется главнокомандующему, который, по-видимому, собирается обновить военное искусство и отличается необычайной осторожностью, дальновидностью, и исключительной ясностью мысли. И радом, с Германией он попытался показать, Францию, Французская империя обветшала; ее еще приветствовали а дни плебисцита, но, она уже прогнила, до основания, ослабила чувство любви к родине, уничтожив свободу и став либеральной слишком поздно: на свою же погибель; она вот-вот рухнет, как только не сможет больше удовлетворять жажду наслаждений, которую сама, вызвала; правда, армия ее славится замечательной природной храбростью, увенчана лаврами побед в Крыму и в Италии, но развращена возможностью для военнообязанных ставить взамен себя наемников, прозябает в рутине времен африканской войны, слишком уверена в победе и поэтому не пытается овладеть новой техникой; наконец, генералы ее большей частью посредственны, снедаемы завистью друг к другу, а некоторые потрясающе невежественны, во главе же их – император, больной, нерешительный, его обманывают, и он сам себя обманывает, в этой страшной авантюре, в которую все бросились, закрыв глаза, без настоящей подготовки, в ужасе, в смятении, словно стадо, которое ведут на убой.
Роша слушал, разинув рот, выпучив глаза. Его огромный нос сморщился. И, вдруг Роша расхохотался, расхохотался раскатистым, – смехом, от которого его рот растянулся до ушей.
– Да что вы тут городите? Что за глупости!.. Да это нелепо, слишком даже глупо, не стоит ломать себе голову, чтоб это понять… Рассказывайте такие басни новобранцам, но не мне: я служу уже двадцать семь дет!
Он ударил себя в грудь кулаком. Сын каменщика, выходца из Лимузена, он родился в Париже и, презирая ремесло отца, поступил восемнадцати лет добровольцем в армию. Выслужившись из солдат, он тянул лямку – капралом в Африке, сержантом под Севастополем, лейтенантом после битвы под Сольферино – и ухлопал пятнадцать лет, полных невзгод и героических подвигов, на то, чтобы добиться этого чина: он был настолько необразован, что не мог и надеяться на производство в капитаны.
– Вот вы все знаете, а этого не знаете… Да, под Мазаграком – мне было только девятнадцать лет – нас собралось сто двадцать три человека, не больше, и мы четыре дня держались против двенадцати тысяч арабов… Да, да, годы и годы я провел там, в Африке – в Маскаре, в Бискре, в Дели, потом в Великой Кабилии, потом в Лагхуате! Были бы вы там с нами, вы бы видели: стоило нам появиться, и все эти поганые арабы убегали, словно зайцы… А под Севастополем, – черт подери! – нельзя сказать, чтобы там было приятно. Бури такие, что все сметали на своем пути, холод собачий, вечные тревоги; и эти дикари в конце концов все взорвали. Ну, а мы взорвали их самих! Да, да, еще как, с музыкой, поджарили на большой сковороде!.. А под Сольферино… Вы ведь там не были, так что ж вы говорите? Да, под Сольферино дело было жаркое, хотя лил такой дождь, какого вы, наверно, никогда не видали! Под Сольферино мы задали австрийцам здоровую трепку; надо было видеть, как от наших штыков они удирали во все лопатки, сбивали друг друга с ног, чтобы бежать еще быстрее, словно у них зад горел!
Его распирало от радости; все старинное веселье французских вояк звенело в его торжествующем смехе. Сложилась легенда: французский солдат разгуливает по всему свету, деля досуги между своей милой и бутылкой доброго вина; он завоевал всю землю, напевая веселые песенки. Один капрал, четыре солдата – и целые армии врагов разбиты в пух и прах!
Вдруг он воскликнул громовым голосом:
– Как? Победить Францию? Францию?.. Чтобы эти прусские свиньи нас разбили?
Он подошел, с силой схватил Вейса за борт сюртука. Все его длинное, худощавое тело странствующего рыцаря выражало полное презрение к любому врагу, кто бы он ни был, полное пренебрежение ко времени и пространству.
– Зарубите себе на носу, сударь!.. Если пруссаки осмелятся прийти к нам, мы их погоним обратно пинками в зад… Слышите? Пинками в зад, до самого Берлина!..
И Роша величественно выпрямился; он был исполнен детской чистоты, простодушной уверенности блаженного, который ничего не знает и ничего не боится.
– Черт возьми! Это так, потому что это так!
Ошеломленный Вейс поспешил ответить, что ничего лучшего и не желает, он был почти убежден. А Морис молча слушал, не смея вмешиваться в разговор в присутствии начальника, но в конце концов рассмеялся вместе с ним: этот молодец хоть и глуп, зато от его слов на сердце становится веселей. Да и Жан кивал головой, одобряя каждое слово лейтенанта. Он тоже побывал под Сольферино, в то самое время, когда там лил такой дождь. Вот это ловко сказано! Если бы все начальники так говорили, можно было бы плевать на то, что не хватает мисок и фланелевых поясов!
Уже давно стемнело, а Роша все еще размахивал во мраке своими длинными руками. За всю жизнь он прочитал, да и то с трудом, только одну книгу, книгу о наполеоновских победах, которая попала в его ранец из ящика разносчика. Он никак не мог успокоиться, и все его знания прорвались в неистовом крике:
– Австрийцев мы поколотили под Кастильоне, под Маренго, под Аустерлицем, под Ваграмом! Пруссаков мы поколотили под Эйлау, под Иеной, под Лютценом! Русских мы поколотили под Фридландом, под Смоленском, под Москвой! Испанцев, англичан мы колотили всюду! Весь земной шар мы поколотили сверху донизу, вдоль и поперек!.. И чтоб теперь поколотили нас? Как так? Разве мир изменился?
Он снова выпрямился и поднял руку, словно древко знамени.
– Послушайте! Сегодня там сражались; мы ждем известий. Так вот! Я вам сообщу их сам!.. Пруссаков поколотили, так поколотили, что от них остались только рожки да ножки, остается только подмести крошки!
В эту минуту под темным небом раздался мучительный крик. Была ли то жалоба ночной птицы, или донесшийся издали, полный слез, голос тайны? Весь лагерь, погруженный во мрак, вздрогнул, и лихорадочная тревога, затаенная в ожидании вестей, которые так запаздывали, еще усилилась. Вдали, на ферме, свеча, озаряя бодрствующий штаб, казалось, запылала ярче, прямым, неподвижным пламенем, как в церкви.
Было уже десять часов. Горнист Год внезапно вынырнул словно из-под земли и первый подал сигнал тушить огни. Ему ответили другие рожки, затихая один за другим, замирающей фанфарой, словно цепенея во сне. Задержавшийся так поздно Вейс нежно обнял Мориса. «Счастливо и смелей! Я поцелую за вас Генриетту и передам привет Фушару». Он еще не успел уйти, как пронесся новый слух, все заволновались. «Маршал Мак-Магон только что одержал крупную победу: прусский кронпринц взят в плен вместе с двадцатью пятью тысячами пруссаков, неприятельская армия отброшена и разбита, в наши руки попали пушки и снаряжение».
– Черт возьми! – воскликнул громовым голосом Роша. И, провожая обрадованного Вейса, который спешил вернуться в Мюльгаузен, он повторил:
– Пинками в зад, пинками в зад, до самого Берлина!
Через четверть часа пришла другая депеша: французская армия была вынуждена оставить Берт и отступить. Ну и ночь! Роша, сраженный сном, завернулся в плащ и уснул на голой земле, не заботясь о крове, как это часто с ним случалось. Морис и Жан нырнули в палатку, где уже спали вповалку, положив голову на ранцы, Лубе, Шуто, Паш и Лапуль. В палатке помещалось шесть человек, но приходилось подбирать ноги. Скачала Лубе развлекал голодных товарищей, рассказывая Лапулю, что на следующие утро им дадут цыпленка, но они слишком устали и захрапели, – все равно, пусть приходят пруссаки! Минуту Жан лежал неподвижно, рядом с Морисом, он тоже устал, но никак не мог заснуть; все, что говорил этот господин из Мюльгаузена, вертелось у него в голове: Германия взялась за оружие, у нее бесчисленные, всепожирающие силы; он чувствовал: его товарищ тоже не спит и думает о том же. Вдруг Морис нетерпеливо отодвинулся, и Жан понял, что мешает ему. Между этим крестьянином и образованным горожанином бессознательная вражда, классовое отвращение, различие в воспитании проявлялись словно физический недуг. Но Жан этого стыдился, это его все-таки огорчало, он ежился, старался стушеваться, пытаясь избежать вражды и презрения, которые он угадывал. Под открытым небом становилось свежо, а в палатке, среди кучи людей, было так. душно, что Морис в отчаянии вскочил, вышел и улегся в нескольких шагах. Жан, чувствуя себя несчастным, погрузился в тягостный, полный кошмаров полусон, в котором смешалось сожаление о том, что его не любят, и страх перед огромной бедой, стремительно приближающейся из глубин неизвестности.
Прошло, наверно, несколько часов; весь лагерь, черный, притихший, как будто исчезал под гнетом бесконечной, злой ночи; над ним нависло нечто страшное, неизвестное. Во тьме кто-то вздрагивал, из невидимой палатки внезапно вырывался хрип. Доносились какие-то звуки – их трудно было распознать – фырканье коня, звон сабли, шага запоздавшего бродяги, все обычные шумы, которые теперь звучали угрозой. Но вдруг перед походными кухнями вспыхнул огонь. Первая линия ярко озарилась, показались пирамиды ружей, прямые блестящие стволы винтовок, по которым заструились красные отсветы, похожие на ручьи свежей крови, и в этом неожиданном пожаре возникли черные фигуры неподвижных часовых. Так это и есть враг, возвещенный начальниками уже два дня тому назад, враг, которого французы пришли искать из Бельфора в Мюльгаузен? Так же внезапно, среди сверкания искр, пламя погасло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60