А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Уже и жить не очень-то хотелось, и казалось прошлое настолько пустяковым и бессмысленным, что просто обесценивалась жизнь, и засыпать было гораздо легче и нужней, чем просыпаться. Все эти дни курил он очень много, как-то поздно вечером он выкурил последнюю сигарету в очередной пачке, но вставать, чтоб выкинуть её, не было сил, а бросить на пол не хотелось. Он пустую пачку послюнил чуть-чуть и прилепил на без того шершавую, в острых комках застывшего бетона стену своей камеры. А утром разлепил глаза - скупой свет солнца через грязное окно освещал красно-оранжевый квадрат "Примы" на огромной серой стене. Это было так красиво, что внезапно радость и спокойствие омыли его душу, и ощутимо возвратились силы. Хуй вам, суки, сказал Юлий вслух и оживел на всё оставшееся время.
Помню, что в ответ я рассказал ему свою излюбленную байку о сравнительной ценности искусства. У нас в лагере за татуировку "Сикстинская мадонна" во всю спину - от шеи до копчика - брали четыре пачки чая, а за небольшую наколку на груди "Битва Руслана с головой" - шесть. И мы ещё одну татуировку обсуждали - профиль Ленина над сердцем у матёрых блатных. Они ведь это делали совсем не потому, что чекисты, мол, не станут стрелять в Ленина (чекисты стреляли в затылок) - а потому, что это было знаком совершенно иного назначения. Поскольку Ленин - Вождь Октябрьской Революции, что по первым буквам означало - ВОР, это была семиотика профессиональной принадлежности, и кто ни попадя права не имел такое изобразить.
И, хотя затеял я отнюдь не мартиролог ушедших, только самое тут место, чтобы вспомнить, как с отменно выраженным омерзением сказал как-то Зиновий Ефимович Гердт:
- Вот вы все, профессиональные поэты, полагаете, что вы влияете на жизнь, а я, от случая до случая стихи кропая, я как раз на жизнь влиял.
В своём многоэтажном, густо заселённом доме как-то вывесил Зиновий Гердт простое и прекрасное двустишие:
Дорогие, осчастливьте
перестаньте писать в лифте!
И недели две, судя по запахам, оно действительно на жизнь влияло.
Среди людей, пожизненно запавших мне в душу, помянуть хочу я человека, имени которого не стану называть, поскольку наши отношения раз и навсегда оборвались. Он позвонил мне, когда я вернулся из Сибири, но я холодно и твёрдо объяснил ему, что впредь общаться я намерен только с теми, кто не исчез, когда меня арестовали, и помогал моей семье хотя бы тем, что не исчез. Он пожелал мне счастья и повесил трубку. Был он математик и философ, писал отменные эссе и здорово переводил стихи с английского. А каждый новый перевод читал он мне обычно по телефону, и мистическое было что-то в этом: он всегда звонил в ту минуту, когда наша семья садилась обедать или ужинать. Это происходило у нас в разное время, но звонок звучал неукоснительно. (Об этой мистике я вспомнил много лет спустя: в нашей квартире в Иерусалиме телефон может молчать весь день - однако только до поры, когда я скрываюсь в туалете, это длится уже много лет - дай Господи, чтоб длилось дальше.) В семьдесят каком-то году он среди бела дня плакал у меня на плече от явно подлинного горя, а я не в силах был удержать смех, утешая его. Это его исключили из коммунистической партии, прознав, что втайне он католик. Но, старик, говорил я рассудительно и нетактично, разберись для себя сам - ты коммунист или католик, это невозможно совмещать, ты лучше радуйся, что всё решили без тебя. Но он меня не слышал и не понимал. Кто-то из почитаемых им учёных одновременно с успехом делал что-то в совершенно иной области, за что порою называл себя двуёбом, быть таким же не без основания хотел мой тогдашний приятель, но что можно совмещать, а что - нельзя, он искренне не мог понять.
Так у меня однажды было - на моём только, естественно, уровне. В Архангельске я был в командировке от научно-популярного журнала. И пошёл в зоологический музей, который оказался выходным в тот день. Однако же, почтенный представитель уважаемого органа печати, я препроводился в кабинет директорши музея - женщина приятно расцвела и вызвалась водить меня по залам самолично. Я поддерживал, как мог, высокую научную беседу о загадках мирового океана, восхищался редкостными экспонатами, всё шло отлично первые полчаса. Но тут мы миновали комнату, где на столах лежали тысячи (ну, сотни) высохших морских ежей, и моя истинная мерзкая натура (хорошо хоть, что вторая, а не главная) взяла верх. Ловким движением руки я скрал ежа себе в коллекцию. Я мог бы получить его, попросив, но это я сообразил потом. Пока что этот шар с сухими острыми колючками длиною в сантиметров пять лежал у меня в кармане штанов. А мы спокойно двигались по ставшим бесконечными залам музея. Что делали колючки с нежными частями моего тела, могут себе полностью представить только те, кто пережил по случаю какой-нибудь допрос в стране, где пытки не запрещены. Спасаясь от уколов этих, совершал я пируэты столь диковинные, что смело мог бы поступать в школу балета. Что думала директорша музея о представителе столичной прессы, я не знаю, хотя уверен, что ничего хорошего. И длилось это больше часа. Выйдя из музея, я с остервенением и счастьем выбросил ежа в помойку. И подумал, что наказан я не зря, а за простое и непозволительное человеку желание проявить одновременно обе стороны своей личности. Клянусь, что я подумал это именно тогда, а не приплёл сейчас, чтоб сделать притчу из вульгарной юной вороватости.
И вот теперь - самое время вспомнить о подлинной и многолетней раздвоенности моей жизни, когда я работал инженером и уже писал, писал, писал. И даже изредка печатался, что гнало и подхлёстывало мой азарт. Работал я электриком-наладчиком в конторе с уже забывшимся названием, после неё были другие, вот и стёрлось.
Одна, впрочем, очень солидная, была и раньше: ей благодаря участвовал я в историческом пуске то ли восьмого, то ли девятого турбогенератора на Сталинградской ГЭС (тогда все пуски были историческими). Помню, как часов в шесть утра меня как младшего послали звонить в Москву нашему начальнику.
- Пустили мы её, проклятую, всю ночь возились, - доложил я гордо и взволнованно.
- А на хер ты меня будил, я ещё вчера читал об этом в газетах, ответил мне начальник.
А контора, где я много лет трудился, занималась пуском разного оборудования на заводах, и чего я там только не налаживал. Начинали мы немедля, как монтажники заканчивали всю проводку, и вменялось нам в первейшую обязанность - за ними проверять всю правильность соединений кабелей и проводов по схеме. Это отнимало жуткое количество времени, а я уже писал рассказы, надо было что-то сочинить, чтоб экономить ценные рабочие часы. Мне в голову пришла тогда идея, мудростью которой восхитятся все, кто понимает в электрических делах. Идея в виде лозунга была, звучала как высокая инструкция: "Включать любой агрегат следует сразу, всё, что соединено неверно - выгорает!". Так мы и стали поступать. Летели предохранители, что-то отказывалось двигаться или крутиться - это было много проще изнурительной прозвонки проводов. Патента на свою идею я просить не стал, уж очень не хотелось тут же вылететь с работы.
Так самозабвенно я трудился на благо общества, пока однажды вечером не зашёл ко мне приятель, где-то всю жизнь чем-то руководивший.
- Хочешь, я тебя устрою завтра же на непыльную, но разъездную работу? - спросил он. Ещё бы не хотеть, подумал я, давно пора мне повидать страну лицом к лицу. И сдержанно кивнул. Приятель написал короткую корявую записку, суть которой не была длинней её самой - прими такого-то, не пожалеешь, я тебе завтра позвоню. На сложенной записке написал он так же лаконично - Рабиновичу. Я засмеялся, и мы сели выпивать. А чтo мне предстоит, я не спросил, меня тогда не в силах испугать была никакая работа, я на всех работал равно плохо и халтурно. А назавтра эту записку медленно и вдумчиво читал её адре-сат Рабинович, который как раз так и выглядел. А прочитав её, спросил:
- Скрываетесь от алиментов? - Нет,- удивлённо ответил я. Он мгновение подумал.
- Алкоголик? - полуутвердительно спросил он с некой грустью.
- Вовсе нет, - ответил я. И это было полной правдой в те годы.
Уже раздумий не было, и Рабинович с пониманием сказал: - Имеете судимость, жить в Москве нельзя.
- Ни разу не судили, - ответил я, провидчески добавив, - пока что
И задал Рабинович замечательный вопрос:
- А что же вы тогда к нам поступаете?
- Поездить хочется,- сказал я честно.
- Евреи любят ездить,- согласился Рабинович. Я молчал.
- Особенно в молодости, - настаивал Рабинович. Мне снова было нечего возразить.
- Пишите заявление, я завизирую, идите к главному энергетику, - сухо сказал мой будущий начальник (дивным и спокойным ко всему на свете оказался позже человеком).
Главный энергетик сидел этажом выше и понравился мне с первого взгляда, мы потом с ним очень подружились. Был он из приволжских немцев, побывал некогда в лагере, начитан был, умён и тоже горестно спокоен. С ним решил я для проверки пошутить и, сев возле стола его, сказал, как будто упреждая:
- Я не алкоголик, не скрываюсь от алиментов и ни разу не судим.
- Это говорит о вас негативно,- холодно откликнулся ещё один мой будущий начальник. - Будьте добры подождать в коридоре, мне надо позвонить.
Думая растерянно и с интересом о загадочной конторе, я курил и ждал. И тут ко мне вдруг подошёл средних лет и очень интеллигентного вида человек, попросил огня, прикурил, выдохнул дым и вежливо спросил, не я ли тот новый прораб, что сейчас к ним поступает на работу. Я утвердительно кивнул. И человек сказал, очень прямо глядя на меня:
- Вам будут говорить, что мы прорабов посылаем на хуй, вы не верьте, они у нас сами идут.
Он повернулся и ушёл, ступая медленно и по-хозяйски. А меня позвали оформляться.
Контора эта ставила по всей империи (особенно где было крупное строительство) земснаряды - эдакие огромные баржи с насосами и глубоким хоботом, уходящим на дно водоёма. Земснаряд высасывал землю, углубляя дно водоёма, а пульпа - земля с водой - подавалась по трубам в другое место, где надо было сделать сушу. Такие вот могучие плоды технического разума я запускал в ход после того, как монтажники ставили на баржу всё необходимое оборудование. С этой бригадой монтажников мне и предстояло ездить. Через день мы уже были все вместе в маленьком городке недалеко от Москвы, носящем почему-то гордое название - Суворов. Там в центре городка стоял даже памятник полководцу: Суворов был, как полагается, маленького роста, очень прямой и гордый, а лицо - чистый Белинский у постели больного Гоголя. Это, по всей видимости, символизировало гуманизм российской завоевательной политики. Я поселился в маленькой гостинице, а вся бригада моих монтажников нашла какое-то общежитие. Недели две мы молча приглядывались друг к другу. Я бродил по палубе и трюмам этой баржи, наблюдая за монтажом, бегал ругаться, что запаздывает нужный кабель и необходимые приборы, быстро убедился в полной сплочённости бригады и в беспрекословном подчинении её тому интеллигентного вида бригадиру Михалычу, что сообщил мне, что прорабов они на хуй не посылают. Я им не очень-то и нужен был, работали они сплочённо и очень грамотно - прорабом, собственно, и был у них всезнающий Михалыч, я как наладчик нужен был последние два-три дня (чем я впоследствии и пользовался без зазрения совести). Должно быть, потому и уходили от них прорабы, что бывали посылаемы при попытках вмешаться и поправить. Мне это и в голову не приходило, уже дня через три я хищно и сладострастно сообразил, что явно свободен и могу сидеть в гостинице, изводя чистую бумагу. А через две недели всё стало на свои места и прояснилось полностью, включая те вопросы Рабиновича. За мной в субботу утром прибежал мальчонка-приборист (лет двадцать ему было, самый младший среди нас) и попросил придти в общежитие - бригада просит, сказал он. И я пошёл, конечно. Все они сидели в одной комнате, сгрудившись тесно вокруг стола с водкой, колбасой и солёными огурцами. Выпили они уже изрядно (часов одиннадцать утра), все сидели в майках, и такое множество татуировки украшало каждого, что даже юный пионер немедля понял бы, где провели они значительную часть своих цветущих жизней. Мне освободили табуретку, налили стакан и на ломоть хлеба положили колбасу, украсив половинкой огурца. Всё было молча и торжественно, хотя по лицам собригадников бродило некое расположение - мне предстояла явная приятность. Я готовно взял стакан.
- Мы к тебе, Мироныч, присмотрелись, чуть между собой поговорили, медленно сказал Михалыч, - всё к тому идёт, что ты нам подходишь.
А я был молодого гонора исполнен в те года.
- Вы мне тоже,- ответил я. Не лошадь же они себе купили.
Михалыча перебивать не следовало, я непозволительно снижал важность задуманной процедуры. Он чуть сощурился, и тут же тень пробежала по всем лицам Но он сдержался и меня не осадил.
- Так вот я и говорю, - продолжил он так же размеренно, -что ты нам годишься, и работай на здоровье. Только у меня к тебе одна просьба: когда будешь заполнять наряды, без меня это не делай, мне видней, кто как работал в этот месяц. Сговорились?
- А я могу тебе отдать их заполнять, если бригада согласна,-ответил я покладисто, - мне это по хую, я распишусь только в конце, а все претензии ребят тогда к: тебе.
- Так не пойдёт, Мироныч,- снисходительно объяснил мне бригадир, - с тебя начальство глаз не спустит, когда ты деньги станешь нам выписывать, наряды на тебе, я только одним глазом должен глянуть, так посправедливей будет. Ты согласен?
- Не о чем говорить,- сказал я.
- За всё хорошее, - сказал Михалыч, поднимая стакан. Засиживаться я не стал, открытым текстом объяснив, на что
я трачу время. Что я именно пишу, я не сказал, мне самому не очень ясно это было. Тем более, - сказал Михалыч, и вся бригада дружно засмеялась. С тех пор свою бригаду видел я урывками, хотя являлся каждый день на час-другой, чтоб не застукало местное начальство. Что пересидели хоть по разу они все, я понял ещё в ту субботу, а за что именно каждый, мне узнать не удалось, хотя свербило любопытство постоянно. Просто я однажды спросил об этом самого младшего: мол, ты за что? Он мне ответил, улыбаясь во весь рот:
- Любил, Мироныч, я по магазинам походить.
- За это разве садят? - изумился я наивно.
- Я ходил в ночное время, - пояснил мне собеседник. А назавтра (или в тот же день) отозвал меня Михалыч в сторону, сказал, что все меня ребята уважают, но расспрашивать, за что они сидели - среди нас не принято, Мироныч, ты ведь не по кадрам и не мент. Сговорились?
- Извини,- ответил я, - не знал и не подумал. Больше не спрошу ни у кого. Вот разве только у тебя, Михалыч, ты прости, уж очень интересно.
- А меня о чём угодно, - сказал Михалыч, - я, видишь ли, Ленина рисовал.
Уже напичканный в те годы всяким самиздатом, я воскликнул, фраер, с радостной наивностью:
- Карикатуры что ли?
Мой Михалыч с омерзением поморщился:
- Какие на хуй карикатуры? Я его на деньгах рисовал.
Из редкостной породы уголовников - он был фальшивомонетчиком, бригадир Михалыч, а отсюда, как мне кажется, проистекала и видимая интеллигентность его облика. Сидел он уже трижды, но срока были недолгие всегда.
- Хороший адвокат? - спросил его немедля я.
Он засмеялся так, что я бы мог обидеться, но любопытный фраер был во мне сильнее гонора.
- Мироныч,- объяснил мне бригадир,- адвокат хорош любой, чтоб денежки носить судье и прокурору, он затем только и нужен. Только не моего изготовления, конечно, денежки. Есть ещё вопросы?
У меня их было много, но хватило такта промолчать. А Михалыч после разговора нашего терял порой свою солидность и подмигивал, меня встречая мне это было лестно и приятно.
Только вскоре я женился, с разъездной работой надо было заканчивать, и я ушёл из дивной той конторы. Вышла, как я уже упоминал, первая толстая книжка, и мгновенно я вкусил сладость авторского чувства. Именно с женитьбой это оказалось связано, точней - со свадьбой.
Недавно мы с женой, гостей не созывая, тихо выпили за тридцать пять лет нашего супружества де-юре, помянув тем самым день, когда ходили в загс. А та же дата нашей близости де-факто праздновалась нами на год раньше, ибо именно её я полагаю подлинной точкой отсчёта, отметку в паспорте считая пустяком и формальностью. И мне жена сказала с чисто женской мудростью, что де-факто - это мой праздник, а её праздник -де-юре.
Так вот, за несколько дней до этого праздника я ездил в Киев, а когда в доме приятеля кончилась водка, вызвался сбегать, и в очереди этой у меня украли паспорт. Я вернулся без него, и что подумала об этом моя тёща, она призналась много позже. Поменять в те годы паспорт можно было месяца за два, а в загсе нам было назначено уже через три дня, и гости позваны. Я пошёл к начальнику паспортного отдела нашей районной милиции, а для начала разговора подарил ему свою книжку, где уже были написаны слова благодарности.
1 2 3 4 5 6 7