Но никак одну историю не мог не вспомнить. Полтора века назад (за год накануне Крымской войны) стоял на этом месте самодержец всероссийский Николай Первый. И спросил он у сопровождавшего монаха:
– Скажи-ка лучше, ты когда последний раз подливал масло вон в тот череп?
И монах (царю ведь не стемнишь) ответил огорошенно:
– В пятницу, Ваше Императорское Величество.
У каждого, кто много ездит, появляются любимые места, которые с большой охотой навещает он опять и снова. У меня есть два таких, и это странные, нисколько не туристские места. В Самаре уже трижды приходил я в бункер Сталина. Это загадочное место: здесь моя душа преисполняется каким-то смутным, неисповедимым чувством. Я здесь ощущаю дух империи, давным-давно уже (какое счастье!) канувшей в небытие. Это нора почти что в сорок метров глубиной – двенадцатиэтажный дом, если не больше. А похоже на тоннель метро, сооруженный вертикально. И в такие же стальные кольца намертво, непроницаемо заключена эта гигантская дыра в земле. Два лифта (друг за другом вслед) возносят или опускают посетителей. На самом нижнем этаже воспроизведен кабинет генералиссимуса в Кремле. И даже несколько дверей (он обожал непредсказуемое появление) там тоже есть, хотя работает всего одна, а остальные – фальшаки. И зал для совещаний – копия, и карта сохранилась во всю стену. Множество подсобных помещений: тут и кухня ведь была, и комнаты обслуги и охраны, и механизмы вентиляции, не говоря уже о генераторе для собственной системы освещения. Продуктов было – на пять дней для нескольких десятков человек. Сейчас в тех комнатах, которые открыты, – только фотографии по стенам: тот безумный воинский парад, когда на волоске висела вся дальнейшая судьба страны. Какое-то немыслимое сочетание величия с убожеством витает в этом логове, которое трусливому хозяину не пригодилось. Еще порядком это впечатление усугубляют дюжие экскурсоводы, у которых внешность – сильно не музейная, и не оставляет никаких сомнений их былая принадлежность к ведомству охраны, пресечения и соблюдения военной тайны. С гордостью они рассказывают, что в начале войны в Самаре (Куйбышев она тогда была) такой же состоялся воинский парад, как и в Москве, – на страх и удивление посольствам тех держав, что наскоро сюда перевелись. И что начальства было здесь в ту пору – видимо-невидимо, поскольку собирался тут укрыться штаб ведения войны и сам верховный полководец.
Построили эту нору – за считаные месяцы вручную – человек шестьсот привезенных сюда в глубокой тайне метростроевцев со стажем, опытом и чистотой анкеты. Ни единого из современных механизмов там не применялось – только древний ворот (как повсюду – на колодцах) поднимал бадьи с землей. К тому же рыли – прямиком под зданием обкома партии и горсовета (частная была там раньше школа музыкальная – добротный дом). О том неслыханном труде нет ни единого воспоминания – я знающих людей просил это проверить. Ни единого. И я не удивился бы, узнав, что расстреляли их потом (поскольку просто в лагере – могли бы проболтаться). Только очень может быть, что уцелели, – потому что знать не знали, куда именно их привезли. Они вкопались в землю в день приезда и все месяцы работы там и жили, а в каких условиях – не хочется себе и представлять. Во всяком случае, они не появлялись в городе. А после, взяв подписку о секретности строжайшей, их могли обратно привезти. И я на этой версии остановлюсь, мне так душевно легче. Только всем этим проектом пристально и лично управлял Лаврентий Берия – вот откуда горестные подозрения мои. Я думаю об этом всякий раз, когда оказываюсь под невидимой и дикой толщины плитой, которая была положена, чтобы укрыть подземный бункер от любых бомбежек – даже и от газовой атаки.
И похожее – по некоему смертному очарованию – нашел я место в солнечной и жизнерадостной Сицилии. В Палермо. Это было подлинное кладбище, но только – расположенное под землей. Под зданием довольно древнего монастыря монахов-капуцинов. И покойники там не в земле лежат, а выставлены напоказ. Шесть тысяч их – в одежде своего столетия и выставленных стоя или возлежа открыто на широких деревянных полках. В конце шестнадцатого века некий местный врач изобрел простой и быстрый способ бальзамирования умерших: какие-то он впрыскивал им химикалии. А сам он вскоре умер тоже и секрет унес с собой в могилу, но идея сохраняться после смерти – капуцинам очень по душе пришлась. И множеству других, кто побывал на этой выставке покойников. Им тоже захотелось после смерти не в земле лежать, с годами обращаясь в голые кости, а в почти сохранном виде, в собственной одежде быть доступными для посещения потомков. И немедля отыскался новый способ консервации: покойника погружали в раствор мышьяка (потом он заменился известью), а вытащив, сушили восемь месяцев в холодной камере. А после мыли в уксусе и надевали его личную одежду. В катакомбах под монастырем, в нескольких огромных залах, под высокими сводчатыми потолками тянутся и тянутся ряды этих разряженных скелетов. Женщины одеты в шелковые платья с кружевами, в чепчиках и шляпках, а мужчины – в одеяниях, названия которых разве что в истории костюмов можно отыскать. Наполеоновский солдат, к примеру, – он в мундире, голова его покрыта треуголкой, на руках – перчатки, белые когда-то. Там залы для монахов-капуцинов (в балахонах с капюшонами, они стоят или лежат), а зал отдельно – для священников, а в зале светских обитателей – учителя, врачи, художники и адвокаты, офицеры и какие-то еще профессии. У многих сохранилась кожа на лице и на руках, а то и волосы остались (три покойника отдельно вынесены за стекло – они как будто спят, настолько все у них сохранно), большинство, однако, – просто-напросто одетые скелеты.
Страшновато, я не спорю. Две минуты выдержала там моя жена. Потом ушла, сказав мне замечательную фразу:
– Только умоляю, ничего не трогай здесь.
Я засмеялся, первое оцепенение прошло, и я пошел шататься между этими рядами. Кое-где остатки живописи виделись на стенах, только за четыре века сильно заселились эти катакомбы, и свободных мест почти что уже не было. И от желающих захорониться так же – до сих пор отбоя нет. Сюда можно попасть лишь с разрешения высших приоров ордена капуцинов. Я ходил и думал, что ведь это – уникальный памятник нашему яростному и неистребимому желанию хоть как-то после смерти сохраниться. И в любом, даже кошмарном этом виде – но остаться на земле.
А после это странное кладбищенское обаяние внезапно совместилось с именем, никак не относящимся к Сицилии. Тут побывал когда-то итальянский поэт Ипполито Пиндемонти. Под впечатлением от этих катакомб он написал поэму, посвященную тому, что он увидел тут, и вообще – о жизни и о смерти. Городские власти именем его назвали улицу, ведущую к монастырю. Теперь я понял, почему таким знакомым показался мне адрес монастыря. У Пушкина стихотворение, написанное незадолго до дуэли, так и называлось – «Из Пиндемонти». Я слова из этого стихотворения твердил когда-то наизусть, так поразило и очаровало меня пушкинское вольное дыхание. И вот такая странная образовалась связь, что я туда еще раз обязательно хочу приехать.
Кстати говоря, из подземелья этого по каменной недлинной лестнице поднявшись, выйти на прогретый солнцем свежий воздух – тоже радость далеко не из последних.
Стоит, несомненно, стоит путешествовать. Наперед не зная, что увидишь, – даже лучше. Лишь бы этого хотелось. У меня одна знакомая работала когда-то в Эрмитаже. И сидела там недолго за конторкой возле входа, отвечая на вопросы, где и что. И подарила ей судьба один роскошный диалог с пришедшей парой:
– Вот мы купили билеты и не знаем, что смотреть.
– А что вас интересует?
– А нас ничего не интересует.
Про такое состояние души мне замечательно сказала одна ветхая старушка:
– Чем так жить – лучше, не дай Бог, умереть.
Хижина дяди Тома
Наверняка понятие «негритянская работа» некогда возникло у литераторов. И как-то очень прочно утвердилось в языке. Некто что-то сочинил, но появился этот плод труда и вдохновения под именем того, кто оплатил работу. За множество политиков писали книги нанятые ими литературные рабы, а негры, писавшие за советских вождей, вообще были часто хорошо известны. Мне рассказывали как-то (байка устная, за достоверность не ручаюсь), что в Тарусе жили сразу несколько известных борзописцев негритянской ориентации, им заказывали и журнальные статьи, и книги, это были мастера на все руки, тайна сохранялась свято. И во многих, многих городах водились грамотные и талантливые негры. Очень я обрадовался, где-то прочитав недавно, что работал негритянские труды Андрей Платонов и что многие переводы с китайского и корейского заказывала неграм Анна Ахматова (платили ей достаточно повышенную ставку, чтобы гонорара всем хватило). Список этот можно долго продолжать. И еще везде, повсюду обитали в мое время молодые востроглазые ребята (преимущественно – с длинными носами и в очках), писавшие чужие диссертации на любую заданную тему. Я сам знал нескольких таких, а было их – число немыслимое. И по всем республикам империи отменно защищались эти диссертации, плодя доцентов и профессоров.
Если чуть понятие расширить в смысле жанра негритянского труда, то я вступил на эту скользкую стезю еще на первом курсе института. Шел зачет по физкультуре, надо было на одних руках подняться по канату – метра три, не Бог весть что, но двум моим приятелям это оказалось не под силу. А физкультурный педагог не знал нас – подменял коллегу, так что смухлевать труда не представляло. Я сдал свое влезание одним из первых, обождал немного и пошел опять, назвав фамилию приятеля. Физрук кивнул мне подбородком на канат, я под него улегся – поднимались с пола – и немедля услыхал:
– Иди обратно и не суйся. За других чтобы сдавать, меняй трусы и майку.
Я конфузливо поднялся, а физрук добавил, вызвав общий хохот:
– И лицо.
Я бы забыл, конечно, этот первый опыт негритянства, но спустя лет восемь старший брат мой попросил, чтобы я сдал экзамен по математике за его приятеля, мучительно одолевавшего заочный политехнический институт. Я не мог не согласиться, а точнее, согласился с радостью, ибо немыслимый азарт авантюризма сотрясал и мучил в те года мою неустоявшуюся душу. Даже это мелкое мошенничество было мне целебно привлекательно. Только что, кстати, сел за то же самое в тюрьму Саша Гинзбург, но его так неумеренно жестоко покарала Лубянка – за три номера журнала «Синтаксис», открывшего эпоху Самиздата. Я о такой опасности не помышлял, ибо душой был чист, как дворник Герасим. Я вообще созрел изрядно поздно (если вообще созрел, в чем мои близкие довольно справедливо сомневаются).
На экзаменационную карточку была наклеена моя фотография, и даже печать на ней изобразил какой-то неизвестный мне умелец. Уровень в этом заочном институте был намного ниже нашего, а я когда-то математике учился с удовольствием, поэтому ответил очень бодро на вопросы и решил какую-то задачу (или уравнение, уже не помню). И преподаватель с равнодушным и незамысловатым лицом взял мою карточку и поставил мне четверку. Я удивленно глянул на него, и он мне сухо сообщил:
– Вам этой отметки хватит…
Чуть помедлил и глумливо добавил, глядя на меня и чуть косясь на карточку:
– …студент Иванов.
Я выскочил, благословляя этого безликого Песталоцци.
И еще лет десять утекло, и позвонила мне приятельница, Юна Вертман. Театральный режиссер она была, и помнят ее до сих пор ученики, ставшие весьма известными актерами. Сама она успела поставить очень немного, и не только потому, что рано умерла, но как-то плохо она вписывалась в мир советского театра, а водила дружбу с самыми предосудительными людьми. С ней у меня связана память об одном удивительном переживании – я отвлекусь от негритянства ненадолго, очень уж была уникальна та вечерняя ситуация в нашем доме.
Юна как-то позвонила мне: ей надо было где-нибудь погостевать какого-то заезжего приятеля, не сможем ли мы их принять сегодня вечером. Да разумеется, я встречу вас в метро, незамедлительно ответил я. И побежал в районную кулинарию: мы тогда по бедности кормили всех бифштексами оттуда. Многие ли нынче помнят эти жалкие котлеты из мясных обрезков? А под водку это была царская еда. Приятель Юны оказался только что выпущенным на свободу зэком, а сидел он вместе с Юликом Даниэлем, написал о лагере отменную книжку, я горел желанием порасспросить его подробней (с ним сидел и Сашка Гинзбург), но не получилось. Часом позже Юны позвонила с той же просьбой давняя моя подруга Люся – к ней тоже приехал какой-то киношник, и ей сегодня вечером с ним было некуда податься. Итак, нас оказалось шестеро, о чем-то мы трепались, выпивая, и вдруг выяснилось, что оба этих мужика – из города Свердловска в молодости. Дальше в разговоре обозначилась еще какая-то деталь, и вдруг киношник вежливо спросил, не тот ли это самый человек, который некогда был арестован за Самиздат и ухитрился смыться прямо из милицейского воронка. Гость Юны жутко оживился и подтвердил: да, да, менты закрыли дверь как-то неплотно, и он ухитрился выброситься на полном ходу, догадавшись даже взять в руки запасное колесо для умягчения удара о дорогу. И сбежал. Не очень-то надолго, но сбежал.
– А я тогда был в комсомольской дружине и с ментами вместе вас везде искал, – радостно сообщил киношник. Мы оцепенели. Очевидной была неминуемая враждебность жертвы и преследователя, это не вязалось с дружеской попойкой, а что делать, я не знал. Но эти оба вмиг заговорили – и с настолько искренней симпатией друг к другу, что мы только переглядывались в молчаливом изумлении от этого скрещения советских судеб.
Но вернусь к негритянству. Юна мне звонила с просьбой. У нее была уже на выходе (вот-вот защита) кандидатская диссертация, но выяснилось вдруг, что ей не хватает одной публикации. Их полагалось некое число, в которое засчитывалась даже статья в научно-популярном журнале. А ты ведь, Гарька, пишешь всякую херню в эти журналы, горестно жужжала Юна, ты там знаешь всех, мне срочно нужна статья об актере Михаиле Чехове, я в тебя верю, ты ее немедленно накропаешь, у меня нет ни минуты времени, выручай.
– Но, Юна, – в изумлении ответил я, – дай Бог мне в жизни столько неприятностей, сколько я знаю хоть чего-нибудь о Михаиле Чехове!
– А я тебе прямо сейчас все расскажу, а ты это обернешь во что-нибудь научно-популярное, – обрадовалась Юна.
И с немыслимым воодушевлением за какие-нибудь минут сорок мне наговорила биографию этого действительно выдающегося актера и режиссера. Слушал я с большим вниманием и даже интересом, но никак не мог уловить, как можно это жизнеописание превратить в научно-популярную статью. Уже хотел я малодушно отказаться, только вдруг какой-то хвостик я поймал.
– Когда все это нужно? – вопросил я деловито.
– Позавчера, – счастливым голосом ответила подруга. – До сдачи реферата диссертации остался месяц. Можно два. У тебя есть уже идея?
– Есть только тень ее, но этого мне хватит, – ответил я словами, от которых не отказался бы и сам Шекспир. Я очень был обрадован этой смутной тенью. Перечисляя вехи творчества доселе мне безвестного Михаила Чехова, на пулеметной скорости мне Юна сообщила, что жесты и мимика актера, по мнению Чехова, рождают в этом актере соответствующие внутренние переживания. Этого было достаточно для моего спекулятивного мышления. Статью о том, что индийские йоги и великий русский режиссер Михаил Чехов думали одинаково, я накропал за одну ночь. Во мне играл и пенился азарт мошенника, и я этот азарт изрядно утолил. Все остальное было делом техники: в журнале «Наука и религия» у меня было достаточно приятелей, с которыми я разговаривал открытым текстом. И статью Ю. Вертман в номер вставили без очереди. Это была подлинная негритянская работа. Что судьба теперь запишет меня в негры прочно и надолго, я еще не знал.
А в семьдесят втором году под осень заявился к нам домой писатель Марк Поповский, давний мой приятель – главным образом по Самиздату. Он задумал написать большую книгу о хирурге и епископе Войно-Ясенецком, человеке поразительном как по таланту, так и по стойкой приверженности вере, жившем в самые что ни на есть советские времена, изведавшем тюрьму и ссылку, но от веры и от сана не отрекшемся. Марк отыскал его дневники, нашел воспоминателей, когда-то его знавших лично, и горел от вожделения эту заведомо непечатную книжку написать, чтоб не пропало имя и дела такого человека. Но давно уже висел на Марке договор с издательством (и был уже проеден весь аванс) на книгу о народовольце Николае Морозове. А вы о нем, конечно, Игорь, знаете? Не более того, что он участвовал в убийстве царя и потом чуть ли не три десятка лет просидел в крепости.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Вечерний звон'
1 2 3 4 5 6 7
– Скажи-ка лучше, ты когда последний раз подливал масло вон в тот череп?
И монах (царю ведь не стемнишь) ответил огорошенно:
– В пятницу, Ваше Императорское Величество.
У каждого, кто много ездит, появляются любимые места, которые с большой охотой навещает он опять и снова. У меня есть два таких, и это странные, нисколько не туристские места. В Самаре уже трижды приходил я в бункер Сталина. Это загадочное место: здесь моя душа преисполняется каким-то смутным, неисповедимым чувством. Я здесь ощущаю дух империи, давным-давно уже (какое счастье!) канувшей в небытие. Это нора почти что в сорок метров глубиной – двенадцатиэтажный дом, если не больше. А похоже на тоннель метро, сооруженный вертикально. И в такие же стальные кольца намертво, непроницаемо заключена эта гигантская дыра в земле. Два лифта (друг за другом вслед) возносят или опускают посетителей. На самом нижнем этаже воспроизведен кабинет генералиссимуса в Кремле. И даже несколько дверей (он обожал непредсказуемое появление) там тоже есть, хотя работает всего одна, а остальные – фальшаки. И зал для совещаний – копия, и карта сохранилась во всю стену. Множество подсобных помещений: тут и кухня ведь была, и комнаты обслуги и охраны, и механизмы вентиляции, не говоря уже о генераторе для собственной системы освещения. Продуктов было – на пять дней для нескольких десятков человек. Сейчас в тех комнатах, которые открыты, – только фотографии по стенам: тот безумный воинский парад, когда на волоске висела вся дальнейшая судьба страны. Какое-то немыслимое сочетание величия с убожеством витает в этом логове, которое трусливому хозяину не пригодилось. Еще порядком это впечатление усугубляют дюжие экскурсоводы, у которых внешность – сильно не музейная, и не оставляет никаких сомнений их былая принадлежность к ведомству охраны, пресечения и соблюдения военной тайны. С гордостью они рассказывают, что в начале войны в Самаре (Куйбышев она тогда была) такой же состоялся воинский парад, как и в Москве, – на страх и удивление посольствам тех держав, что наскоро сюда перевелись. И что начальства было здесь в ту пору – видимо-невидимо, поскольку собирался тут укрыться штаб ведения войны и сам верховный полководец.
Построили эту нору – за считаные месяцы вручную – человек шестьсот привезенных сюда в глубокой тайне метростроевцев со стажем, опытом и чистотой анкеты. Ни единого из современных механизмов там не применялось – только древний ворот (как повсюду – на колодцах) поднимал бадьи с землей. К тому же рыли – прямиком под зданием обкома партии и горсовета (частная была там раньше школа музыкальная – добротный дом). О том неслыханном труде нет ни единого воспоминания – я знающих людей просил это проверить. Ни единого. И я не удивился бы, узнав, что расстреляли их потом (поскольку просто в лагере – могли бы проболтаться). Только очень может быть, что уцелели, – потому что знать не знали, куда именно их привезли. Они вкопались в землю в день приезда и все месяцы работы там и жили, а в каких условиях – не хочется себе и представлять. Во всяком случае, они не появлялись в городе. А после, взяв подписку о секретности строжайшей, их могли обратно привезти. И я на этой версии остановлюсь, мне так душевно легче. Только всем этим проектом пристально и лично управлял Лаврентий Берия – вот откуда горестные подозрения мои. Я думаю об этом всякий раз, когда оказываюсь под невидимой и дикой толщины плитой, которая была положена, чтобы укрыть подземный бункер от любых бомбежек – даже и от газовой атаки.
И похожее – по некоему смертному очарованию – нашел я место в солнечной и жизнерадостной Сицилии. В Палермо. Это было подлинное кладбище, но только – расположенное под землей. Под зданием довольно древнего монастыря монахов-капуцинов. И покойники там не в земле лежат, а выставлены напоказ. Шесть тысяч их – в одежде своего столетия и выставленных стоя или возлежа открыто на широких деревянных полках. В конце шестнадцатого века некий местный врач изобрел простой и быстрый способ бальзамирования умерших: какие-то он впрыскивал им химикалии. А сам он вскоре умер тоже и секрет унес с собой в могилу, но идея сохраняться после смерти – капуцинам очень по душе пришлась. И множеству других, кто побывал на этой выставке покойников. Им тоже захотелось после смерти не в земле лежать, с годами обращаясь в голые кости, а в почти сохранном виде, в собственной одежде быть доступными для посещения потомков. И немедля отыскался новый способ консервации: покойника погружали в раствор мышьяка (потом он заменился известью), а вытащив, сушили восемь месяцев в холодной камере. А после мыли в уксусе и надевали его личную одежду. В катакомбах под монастырем, в нескольких огромных залах, под высокими сводчатыми потолками тянутся и тянутся ряды этих разряженных скелетов. Женщины одеты в шелковые платья с кружевами, в чепчиках и шляпках, а мужчины – в одеяниях, названия которых разве что в истории костюмов можно отыскать. Наполеоновский солдат, к примеру, – он в мундире, голова его покрыта треуголкой, на руках – перчатки, белые когда-то. Там залы для монахов-капуцинов (в балахонах с капюшонами, они стоят или лежат), а зал отдельно – для священников, а в зале светских обитателей – учителя, врачи, художники и адвокаты, офицеры и какие-то еще профессии. У многих сохранилась кожа на лице и на руках, а то и волосы остались (три покойника отдельно вынесены за стекло – они как будто спят, настолько все у них сохранно), большинство, однако, – просто-напросто одетые скелеты.
Страшновато, я не спорю. Две минуты выдержала там моя жена. Потом ушла, сказав мне замечательную фразу:
– Только умоляю, ничего не трогай здесь.
Я засмеялся, первое оцепенение прошло, и я пошел шататься между этими рядами. Кое-где остатки живописи виделись на стенах, только за четыре века сильно заселились эти катакомбы, и свободных мест почти что уже не было. И от желающих захорониться так же – до сих пор отбоя нет. Сюда можно попасть лишь с разрешения высших приоров ордена капуцинов. Я ходил и думал, что ведь это – уникальный памятник нашему яростному и неистребимому желанию хоть как-то после смерти сохраниться. И в любом, даже кошмарном этом виде – но остаться на земле.
А после это странное кладбищенское обаяние внезапно совместилось с именем, никак не относящимся к Сицилии. Тут побывал когда-то итальянский поэт Ипполито Пиндемонти. Под впечатлением от этих катакомб он написал поэму, посвященную тому, что он увидел тут, и вообще – о жизни и о смерти. Городские власти именем его назвали улицу, ведущую к монастырю. Теперь я понял, почему таким знакомым показался мне адрес монастыря. У Пушкина стихотворение, написанное незадолго до дуэли, так и называлось – «Из Пиндемонти». Я слова из этого стихотворения твердил когда-то наизусть, так поразило и очаровало меня пушкинское вольное дыхание. И вот такая странная образовалась связь, что я туда еще раз обязательно хочу приехать.
Кстати говоря, из подземелья этого по каменной недлинной лестнице поднявшись, выйти на прогретый солнцем свежий воздух – тоже радость далеко не из последних.
Стоит, несомненно, стоит путешествовать. Наперед не зная, что увидишь, – даже лучше. Лишь бы этого хотелось. У меня одна знакомая работала когда-то в Эрмитаже. И сидела там недолго за конторкой возле входа, отвечая на вопросы, где и что. И подарила ей судьба один роскошный диалог с пришедшей парой:
– Вот мы купили билеты и не знаем, что смотреть.
– А что вас интересует?
– А нас ничего не интересует.
Про такое состояние души мне замечательно сказала одна ветхая старушка:
– Чем так жить – лучше, не дай Бог, умереть.
Хижина дяди Тома
Наверняка понятие «негритянская работа» некогда возникло у литераторов. И как-то очень прочно утвердилось в языке. Некто что-то сочинил, но появился этот плод труда и вдохновения под именем того, кто оплатил работу. За множество политиков писали книги нанятые ими литературные рабы, а негры, писавшие за советских вождей, вообще были часто хорошо известны. Мне рассказывали как-то (байка устная, за достоверность не ручаюсь), что в Тарусе жили сразу несколько известных борзописцев негритянской ориентации, им заказывали и журнальные статьи, и книги, это были мастера на все руки, тайна сохранялась свято. И во многих, многих городах водились грамотные и талантливые негры. Очень я обрадовался, где-то прочитав недавно, что работал негритянские труды Андрей Платонов и что многие переводы с китайского и корейского заказывала неграм Анна Ахматова (платили ей достаточно повышенную ставку, чтобы гонорара всем хватило). Список этот можно долго продолжать. И еще везде, повсюду обитали в мое время молодые востроглазые ребята (преимущественно – с длинными носами и в очках), писавшие чужие диссертации на любую заданную тему. Я сам знал нескольких таких, а было их – число немыслимое. И по всем республикам империи отменно защищались эти диссертации, плодя доцентов и профессоров.
Если чуть понятие расширить в смысле жанра негритянского труда, то я вступил на эту скользкую стезю еще на первом курсе института. Шел зачет по физкультуре, надо было на одних руках подняться по канату – метра три, не Бог весть что, но двум моим приятелям это оказалось не под силу. А физкультурный педагог не знал нас – подменял коллегу, так что смухлевать труда не представляло. Я сдал свое влезание одним из первых, обождал немного и пошел опять, назвав фамилию приятеля. Физрук кивнул мне подбородком на канат, я под него улегся – поднимались с пола – и немедля услыхал:
– Иди обратно и не суйся. За других чтобы сдавать, меняй трусы и майку.
Я конфузливо поднялся, а физрук добавил, вызвав общий хохот:
– И лицо.
Я бы забыл, конечно, этот первый опыт негритянства, но спустя лет восемь старший брат мой попросил, чтобы я сдал экзамен по математике за его приятеля, мучительно одолевавшего заочный политехнический институт. Я не мог не согласиться, а точнее, согласился с радостью, ибо немыслимый азарт авантюризма сотрясал и мучил в те года мою неустоявшуюся душу. Даже это мелкое мошенничество было мне целебно привлекательно. Только что, кстати, сел за то же самое в тюрьму Саша Гинзбург, но его так неумеренно жестоко покарала Лубянка – за три номера журнала «Синтаксис», открывшего эпоху Самиздата. Я о такой опасности не помышлял, ибо душой был чист, как дворник Герасим. Я вообще созрел изрядно поздно (если вообще созрел, в чем мои близкие довольно справедливо сомневаются).
На экзаменационную карточку была наклеена моя фотография, и даже печать на ней изобразил какой-то неизвестный мне умелец. Уровень в этом заочном институте был намного ниже нашего, а я когда-то математике учился с удовольствием, поэтому ответил очень бодро на вопросы и решил какую-то задачу (или уравнение, уже не помню). И преподаватель с равнодушным и незамысловатым лицом взял мою карточку и поставил мне четверку. Я удивленно глянул на него, и он мне сухо сообщил:
– Вам этой отметки хватит…
Чуть помедлил и глумливо добавил, глядя на меня и чуть косясь на карточку:
– …студент Иванов.
Я выскочил, благословляя этого безликого Песталоцци.
И еще лет десять утекло, и позвонила мне приятельница, Юна Вертман. Театральный режиссер она была, и помнят ее до сих пор ученики, ставшие весьма известными актерами. Сама она успела поставить очень немного, и не только потому, что рано умерла, но как-то плохо она вписывалась в мир советского театра, а водила дружбу с самыми предосудительными людьми. С ней у меня связана память об одном удивительном переживании – я отвлекусь от негритянства ненадолго, очень уж была уникальна та вечерняя ситуация в нашем доме.
Юна как-то позвонила мне: ей надо было где-нибудь погостевать какого-то заезжего приятеля, не сможем ли мы их принять сегодня вечером. Да разумеется, я встречу вас в метро, незамедлительно ответил я. И побежал в районную кулинарию: мы тогда по бедности кормили всех бифштексами оттуда. Многие ли нынче помнят эти жалкие котлеты из мясных обрезков? А под водку это была царская еда. Приятель Юны оказался только что выпущенным на свободу зэком, а сидел он вместе с Юликом Даниэлем, написал о лагере отменную книжку, я горел желанием порасспросить его подробней (с ним сидел и Сашка Гинзбург), но не получилось. Часом позже Юны позвонила с той же просьбой давняя моя подруга Люся – к ней тоже приехал какой-то киношник, и ей сегодня вечером с ним было некуда податься. Итак, нас оказалось шестеро, о чем-то мы трепались, выпивая, и вдруг выяснилось, что оба этих мужика – из города Свердловска в молодости. Дальше в разговоре обозначилась еще какая-то деталь, и вдруг киношник вежливо спросил, не тот ли это самый человек, который некогда был арестован за Самиздат и ухитрился смыться прямо из милицейского воронка. Гость Юны жутко оживился и подтвердил: да, да, менты закрыли дверь как-то неплотно, и он ухитрился выброситься на полном ходу, догадавшись даже взять в руки запасное колесо для умягчения удара о дорогу. И сбежал. Не очень-то надолго, но сбежал.
– А я тогда был в комсомольской дружине и с ментами вместе вас везде искал, – радостно сообщил киношник. Мы оцепенели. Очевидной была неминуемая враждебность жертвы и преследователя, это не вязалось с дружеской попойкой, а что делать, я не знал. Но эти оба вмиг заговорили – и с настолько искренней симпатией друг к другу, что мы только переглядывались в молчаливом изумлении от этого скрещения советских судеб.
Но вернусь к негритянству. Юна мне звонила с просьбой. У нее была уже на выходе (вот-вот защита) кандидатская диссертация, но выяснилось вдруг, что ей не хватает одной публикации. Их полагалось некое число, в которое засчитывалась даже статья в научно-популярном журнале. А ты ведь, Гарька, пишешь всякую херню в эти журналы, горестно жужжала Юна, ты там знаешь всех, мне срочно нужна статья об актере Михаиле Чехове, я в тебя верю, ты ее немедленно накропаешь, у меня нет ни минуты времени, выручай.
– Но, Юна, – в изумлении ответил я, – дай Бог мне в жизни столько неприятностей, сколько я знаю хоть чего-нибудь о Михаиле Чехове!
– А я тебе прямо сейчас все расскажу, а ты это обернешь во что-нибудь научно-популярное, – обрадовалась Юна.
И с немыслимым воодушевлением за какие-нибудь минут сорок мне наговорила биографию этого действительно выдающегося актера и режиссера. Слушал я с большим вниманием и даже интересом, но никак не мог уловить, как можно это жизнеописание превратить в научно-популярную статью. Уже хотел я малодушно отказаться, только вдруг какой-то хвостик я поймал.
– Когда все это нужно? – вопросил я деловито.
– Позавчера, – счастливым голосом ответила подруга. – До сдачи реферата диссертации остался месяц. Можно два. У тебя есть уже идея?
– Есть только тень ее, но этого мне хватит, – ответил я словами, от которых не отказался бы и сам Шекспир. Я очень был обрадован этой смутной тенью. Перечисляя вехи творчества доселе мне безвестного Михаила Чехова, на пулеметной скорости мне Юна сообщила, что жесты и мимика актера, по мнению Чехова, рождают в этом актере соответствующие внутренние переживания. Этого было достаточно для моего спекулятивного мышления. Статью о том, что индийские йоги и великий русский режиссер Михаил Чехов думали одинаково, я накропал за одну ночь. Во мне играл и пенился азарт мошенника, и я этот азарт изрядно утолил. Все остальное было делом техники: в журнале «Наука и религия» у меня было достаточно приятелей, с которыми я разговаривал открытым текстом. И статью Ю. Вертман в номер вставили без очереди. Это была подлинная негритянская работа. Что судьба теперь запишет меня в негры прочно и надолго, я еще не знал.
А в семьдесят втором году под осень заявился к нам домой писатель Марк Поповский, давний мой приятель – главным образом по Самиздату. Он задумал написать большую книгу о хирурге и епископе Войно-Ясенецком, человеке поразительном как по таланту, так и по стойкой приверженности вере, жившем в самые что ни на есть советские времена, изведавшем тюрьму и ссылку, но от веры и от сана не отрекшемся. Марк отыскал его дневники, нашел воспоминателей, когда-то его знавших лично, и горел от вожделения эту заведомо непечатную книжку написать, чтоб не пропало имя и дела такого человека. Но давно уже висел на Марке договор с издательством (и был уже проеден весь аванс) на книгу о народовольце Николае Морозове. А вы о нем, конечно, Игорь, знаете? Не более того, что он участвовал в убийстве царя и потом чуть ли не три десятка лет просидел в крепости.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Вечерний звон'
1 2 3 4 5 6 7