Туминьон стоял, раздуваясь от гордости, наслаждаясь произведённым впечатлением. Он был опьянён властью над присутствующими и готов был на всё, чтобы сохранять этот эфемерный престиж. Но в равной степени он мог бы сесть на место и утихомириться, довольствуясь легко добытой славой, если бы никто не потребовал от него большего. Это была одна из тех минут нерешительности, которые определяют судьбу.
Великая надежда была на грани угасания, от неё уже готовы были отказаться. К несчастью, на этом сборище присутствовал коварный Жюль Ларудель, субъект с землистой кожей, с измученным, изборождённым лицом и кривой усмешкой, один из тех людей, которые делают вид, будто рассуждают мирно и здраво и желают удержать собеседника от необдуманных поступков, а на самом деле играют на человеческом честолюбии и толкают людей на крайности. Его ехидный голосок едким уксусом пролился на уязвленное самолюбие Франсуа Туминьона.
– Ты всё мелешь, мелешь, Франсуа, несёшь всякую околесицу, а сам ведь ничего не сделаешь. Ты хвастун – только и всего. Было бы лучше, если б ты заткнул глотку самому себе.
– Я ничего не сделаю?
– Ты просто смешон! Ведь ты же молодец только на словах, да и то издалека. А когда нужно поговорить с кем следует в открытую да напрямки, ты умеешь помалкивать, как и все остальные. У себя в церкви Поносс может говорить всё что вздумается, ему нечего беспокоиться, что ты ему помешаешь.
– Ты думаешь, я испугался твоего Поносса?
– Он тебя ещё заставит пить святую водицу из церковной чаши, мой бедный Франсуа. А когда наступит час сыграть в ящик, ты ещё пошлёшь за Поноссом и его молитвами. Чем нести всякую галиматью, лучше бы пошёл проспался. Я уже не говорю про то, что Жюдит задаст тебе жару, если заметит, в каком виде ты отсюда выходишь.
Расчёт был верен. Подобные речи производят на хвастунов самое прискорбное действие. Франсуа Туминьон схватил винную бутылку за горлышко и обрушил её на стол с такой силой, что подпрыгнули стаканы.
– Тысяча чертей! – вскричал он. – Хочешь пари, что я отсюда пойду прямёхонько в церковь?
– Мне жаль тебя, Франсуа, – ответил подстрекатель с притворным сочувствием. – Говорят тебе, пойди проспись.
Это прозвучало новым вызовом обостренному самолюбию пьянчуги. Туминьон снова хлопнул бутылкой по столу. Теперь он окончательно вышел из себя.
– Хочешь пари, что я немедля пойду и скажу обо всём Поноссу прямо в лицо?
– О чём это ты ему скажешь?
– Да что мне на него начхать!
Но Жюль Ларудель лишь презрительно промолчал в ответ. Своё молчание опасный интриган сопроводил скорбной улыбкой. При этом он очень заметно подмигнул, как бы призывая добрых людей убедиться в бредовых намерениях одержимого.
Его оскорбительная мимика довела ярость Туминьона до предела.
– Сто чертей вам в душу! – проревел он. – Что ж, по-вашему, я не мужчина и в штанах у меня пусто? Эта вонючка осмеливается утверждать, что я не пойду! Посмотрим, как я не пойду! Посмотрим, как я побоюсь говорить с Поноссом! Эй вы, задомордая команда! Так вы говорите, что я не пойду? Прямиком отсюда я и пойду в церковь! Прямиком отсюда я пойду и скажу этому попу всё, что думаю! Так что, пошли вместе?
Они пошли все: Артюр Торбайон, Жюль Ларудель, Бенуа Плокен, Филибен Добар, Дельфин Лагаш, Оноре Бродекен, Топен Машавуан, Ребулад, Пуапанель и другие – человек двадцать, а то и больше.
10
СКАНДАЛ РАЗРАЖАЕТСЯ
Кюре Поносс снял своё облачение и остался в сутане с кружевной накидкой, он поднялся, превозмогая усилия и тяжело ступая, на церковную кафедру. Первым долгом он возгласил:
– Помолимся, братья мои!
Сначала были прочтены молитвы о мёртвых и о благодетелях прихода. Особо помолились о клошмерлянах, почивших во время знаменитой чумы 1431 года. Это позволило Поноссу перевести дыхание. Когда молитвы были закончены, кюре Поносс зачитал церковные объявления на неделю и сообщил о предстоящих брачных союзах. Наконец, он прочёл отрывок из Евангелия, который должен был послужить темой для его назиданий. В этот день он собирался произнести особую проповедь, долженствующую благотворно воздействовать на умы клошмерлян. Кюре Поносс чувствовал себя не совсем уверенно. Он прочитал следующее:
– И когда Господь приблизился к Граду иерусалимскому, он поглядел на него и заплакал о нём. И сказал Господь: «О, если бы в этот день, который тебе ещё дарован, ты смог уразуметь, что тебе принесёт мир! Но теперь всё это сокрыто от глаз твоих. Ибо они придут – злосчастные дни для тебя, и супостаты окружат тебя рвами, и запрут тебя, и потеснят со всех сторон, и низринут на землю тебя и детей твоих, что живут за стенами твоими. И не оставят они камня на камне, ибо ты не уразумел времени, когда тебя посетил Господь…»
Кюре Поносс на минуту умолк, чтобы собраться с мыслями. Он осенил себя размашистым крестным знамением с медлительной величавостью, которой он хотел подчеркнуть необычайную и грозную торжественность своей проповеди. Сегодняшняя миссия была настолько неприятна для кюре Поносса, что непривычная величавость его крестного знамения придавала ему немного болезненный и слегка виноватый вид. Он начал свою проповедь с некоторым усилием:
– Вы только что слышали, возлюбленные братья мои, что говорил Иисус, при виде Града иерусалимского: «О, если бы в этот день, который тебе ещё дарован, ты смог уразуметь, что тебе принесёт мир!» Предадимся же размышлениям, возлюбленные братья мои, и обратим взоры на себя самих. Разве Господь наш Иисус Христос, проходя сегодня по благодатной земле Божоле и узрев с вершины горы наш чудесный Клошмерль, – разве Господь не имел бы основания произнести те же слова, которые у него исторгло лицезрение разобщённого Иерусалима? О возлюбленные братья мои, разве есть в нас мир, то есть милосердие, та любовь к ближнему, каковая привела Сына Божия ко кресту, где он погиб ради всех нас? Разумеется, Господь Бог в бесконечной доброте своей не требует от нас жертв, которые превышали бы наши жалкие силы. Благодаря Господней милости, мы родились в такое время, когда не нужно становиться мучеником, чтобы доказать свою веру. И поскольку служба Господу Богу теперь не так тяжела, мы тем более должны…
Нет смысла передавать полностью ход рассуждений кюре Поносса. Проповедь была не из блестящих. К тому же в течение двадцати минут милейший добряк не мог свести концы с концами. Ведь дело в том, что это выступление кюре Поносса было для него весьма непривычным. Тридцать лет назад Поносс, с помощью своего друга Жуфа, составил полсотни проповедей, которых должно было хватить на все случаи мирной апостольской деятельности. С тех пор клошмерльский кюре придерживался этого благочестивого репертуара, полностью удовлетворявшего духовные потребности обитателей городка: слишком разнообразная диалектика, несомненно, сбила бы их с толку. И вдруг в 1923 году наш кюре оказался вынужденным обратиться к импровизации, дабы вклинить в свою проповедь несколько намёков на роковой писсуар. Эти намёки, упавшие с высоты амвона как раз в день местного праздника, должны были сгруппировать вокруг Церкви христианские силы и внезапностью нападения привести в замешательство вражеский стан, где было много людей нерешительных, хвастливых, не соблюдающих церковных обрядов, но, в сущности говоря, весьма мало настоящих атеистов.
Кюре Поносс уже дважды украдкой глядел на часы. Красноречие уводило его всё дальше и дальше по лабиринту фраз, из которого он никак не мог выпутаться. Он вынужден был повторяться, нагромождая бесчисленные «гм» и «мм…», и без конца обращаться к «возлюбленным братьям своим», что позволяло ему выиграть время. Между тем нужно было кончать, и клошмерльский кюре про себя взмолился: «Господи, ниспошли мне мужества и вдохнови меня!» Затем он отчаянно ринулся вперёд:
– И сказал Иисус, прогоняя тех, кто теснился во храме: «Мой дом молитвы, а вы превратили его в капище своего плутовства!» Так вот, возлюбленные братья мои, будем так же тверды, как Иисус. Мы, христиане Клошмерля, так же сумеем, если понадобится, изгнать тех, кто соорудил мерзость по соседству с нашим святым храмом. Так пусть же молот освобождения нанесёт удар по этому камню, по сему нечестивому и кощунственному щитку! Братья мои, мои дорогие братья, мы должны его уничтожить!
За этим призывом, столь необычным в практике кюре Поносса, последовала напряжённая тишина. И вдруг из глубины церкви прозвучал чей-то пьяный голос:
– А ну-ка попробуйте! Это ещё бабушка надвое сказала! Ваш боженька никому ещё не запрещал отливать!
Франсуа Туминьон выиграл своё пари.
* * *
Едва отзвучали в тишине эти беспрецедентные слова, вызвавшие всеобщее остолбенение, как по направлению к Франсуа Туминьону крупными шагами двинулся швейцар Никола. Внезапно он выказал живость, несовместимую с традиционной торжественностью походки церковного швейцара, сопровождавшейся ритмическими ударами алебарды о каменные плиты пола. Эти удары были скромными, но твёрдыми, и их успокоительный звук, казалось, гарантировал верующим Клошмерля возможность мирно молиться под покровительством бдительной силы, украшенной усами и покоившейся на непоколебимом основании двух икр, мускулатура и рельефность которых не испортили бы собор самого архиепископа.
Подойдя к Франсуа Туминьону, Никола сказал ему несколько строгих слов, не лишённых, однако, некоторого добродушия, хотя обида, нанесённая святому месту, была очень велика и на памяти клошмерльских швейцаров никогда ещё не происходило ничего подобного. Выходка была настолько чудовищной, что Никола не мог даже подыскать мерку для её оценки. В своё время он всячески домогался почётной должности церковного швейцара. Он делал это отнюдь не потому, что любил власть, подобную власти жандарма. Причина его домогательства крылась в высоком совершенстве его тела и особливо нижних конечностей, которыми он был обязан таинственной работе природы. Продолговатые и мясистые, с выгнутым изгибом идеальной формы в верхней части бедра, его ляжки были поистине изумительны. Они казались специально созданными для пурпурных, плотно прилегающих к телу штанов, привлекавших все взоры к безупречным филейным частям швейцара Никола. Что касается его икр, то они ничем не были обязаны всевозможным искусственным приёмам и стояли гораздо выше, чем икры какого-нибудь Клодиуса Бродекена. Его белые чулки натягивали мышцы – великолепные близнецы, соединённые, как бычьи головы под ярмом. При каждом движении они делали величавый рывок, который перемещал их и увеличивал в объёме. От паховой складки до большого пальца ноги швейцар Никола мог бы выдержать сравнение с Геркулесом Фарнезским. Прекрасные природные данные предрасполагали его гораздо больше к эффектным демонстрациям своих конечностей, нежели к полицейским действиям. Вот почему швейцар Никола, захваченный врасплох святотатственной новизной преступления, не нашёл ничего лучшего, как сказать виновному:
– Заткни глотку, Франсуа, и катись-ка отсюда сию же минуту!
Нужно признать, что это были умеренные слова, слова мудрые и снисходительные, и Франсуа Туминьон, несомненно, внял бы им, если бы накануне, в праздничную ночь, не выпил, позабыв о благоразумии, такую бездну лучшего клошмерльского вина. Дело осложнялось ещё одним обстоятельством: подле чаши со святой водой стояла толпа свидетелей: Торбайон, Ларудель. Пуапанель и другие. Все они внимательно следили за происходящим и потихоньку посмеивались. Будучи в принципе сторонниками Туминьона, они не могли поверить, что их приятель сможет оказать серьёзное сопротивление массивному Никола. Ведь Франсуа выглядел совсем замухрышкой: взлохмаченная шевелюра и вчерашняя щетина на щеках, пристежной воротничок с непривычки был надет косо, а галстук съехал набок. И потом Туминьону явно изменяла жена, что давно уже потешало всю округу. А Никола стоял перед ним, облечённый всем авторитетом церковного швейцара. Он был одет в парадную форму, со шпагой на боку, перевязью и треуголкой, и держал в руке свою алебарду, покрытую вдоль древка бахромой. Туминьон догадался о сомнениях своих друзей, видевших наперёд преимущества церковного швейцара. Поэтому он даже не пошевельнулся и упорно продолжал ухмыляться, глядя на кюре Поносса, онемевшего за своей кафедрой. Это привело к тому, что Никола повторил, повысив немного голос:
– Не валяй дурака, Франсуа, и катись отсюда поживее!
В его тоне чувствовалась угроза, и зрители, услышав его слова, улыбнулись нерешительной улыбкой, говорящей об их готовности перейти на сторону сильного. Эти улыбки удесятерили ярость Туминьона, страдавшего от сознания своей слабости перед багровой и невозмутимой громадой швейцара Никола. Он ответил:
– Уж не ты ли меня отсюда выведешь, чучело ряженое?
Вероятно, Франсуа Туминьон решил прикрыть этой фразой своё отступление, и за словами должно было последовать почётное бегство.
Подобные фразы обычно помогают самолюбивому человеку с честью выйти из положения. Но в эту минуту произошёл инцидент, который довёл смятение присутствующих до предела. Церковный поднос, приготовленный для обхода молящихся, выскользнул из чьих-то рук и рухнул на пол возле фисгармонии, где теснились богомольные женщины и дочери Пресвятой Марии. По полу с шумом покатилась шрапнель двухфранковых монет, по правде говоря, положенных на поднос самим кюре, прибегавшим к этой невинной хитрости, чтобы заставить раскошелиться своих прихожан, которые предпочитали жертвовать на приход одни медяки. При мысли о множестве двухфранковых монет, рассыпанных по всем уголкам храма, под ногами у скверных кумушек, чья алчность превосходила благочестие, – благонравные девы совсем потеряли голову и, присев на корточки, принялись разыскивать монеты. С грохотом отодвигались стулья, громко подсчитывались собранные монеты, которых всё ещё недоставало. И вдруг над всей этой денежной суетнёй пронёсся пронзительный вопль, решивший исход дела:
– Изыди, сатана!
Это был голос Жюстины Пюте, которая, как всегда, была первой в праведном бою и восполняла качества, недостающие Поноссу. Последний был слабоватым оратором и никогда не находил нужных слов, если обстоятельства отвращали его от умеренных проповедей, где находчивость была не нужна. Скандал в церкви привёл Поносса в полную растерянность, и он молился, чтобы небеса осенили его идеей, которая помогла бы ему восстановить порядок и обеспечить победу правому делу. К несчастью, в эту минуту на небесах Клошмерля не было ни единого ангела-вразумителя. Кюре Поносс оказался в безвыходном положении: он слишком привык рассчитывать на помощь небес, когда приходилось распутывать человеческие хитросплетения.
Между тем выкрик Жюстины Пюте напомнил швейцару о его долге. Надвигаясь на Туминьона, он сказал ему грубо и так громко, что его голос услышали все:
– Повторяю, Франсуа, убирайся отсюда немедленно! Или ты сейчас получишь у меня!
Наступил момент, когда в ошалевшей толпе страсти разбушевались до такой степени, что все позабыли о своём положении и о святости места. Голоса зазвучали в полную силу. Наступила минута, когда люди перестают выбирать выражения, и слова, вызванные душевным разбродом и смятением, теснятся на языке и дьявольским образом извергаются из уст.
Попытаемся осмыслить происходящее. Никола и Туминьон, движимые соответственно пылом религиозным и пылом республиканским, возвысят голоса до такой степени, что вся церковь сможет следить за перипетиями их сражения, которые скоро станут известны всему Клошмерлю. Таким образом, сражение это будет происходить на глазах у городка. Противники уже не смогут отступиться, так как в этом деле явно будут замешаны принципы и тщеславие. С обеих сторон будут произнесены проклятия и нанесены удары. Одни и те же проклятия, одни и те же удары, одни и те же средства будут поставлены на службу и добру, и злу, которые, впрочем, трудно будет уже отличить одно от другого. В сражении всё перемешается, и ругань обеих сторон будет в равной мере достойна сожаления.
Франсуа Туминьон, заняв позицию за рядами стульев, немедленно ответил на оскорбительную угрозу швейцара:
– А ну-ка, попробуй, дай мне пинка, бездельник!
– Ты его получишь без промедления, заморыш поганый! – взревел Никола, потрясая султаном с позолоченной бахромой.
Туминьона всегда приводило в ярость всё, что намекало на его физическую ущербность.
– Ах ты, каплун проклятый! – прокричал он в ответ.
Есть слова, которые больно ранят мужское самолюбие, даже если ты церковный швейцар, облечён в парадную форму и стоишь выше всяческих наветов. И Никола потерял власть над собой:
– Ах ты, гнусный рогач! Если уж кто каплун, так это ты сам!
От такого меткого удара Туминьон покрылся бледностью, сделал два шага вперёд и воинственно замер под самым носом швейцара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Великая надежда была на грани угасания, от неё уже готовы были отказаться. К несчастью, на этом сборище присутствовал коварный Жюль Ларудель, субъект с землистой кожей, с измученным, изборождённым лицом и кривой усмешкой, один из тех людей, которые делают вид, будто рассуждают мирно и здраво и желают удержать собеседника от необдуманных поступков, а на самом деле играют на человеческом честолюбии и толкают людей на крайности. Его ехидный голосок едким уксусом пролился на уязвленное самолюбие Франсуа Туминьона.
– Ты всё мелешь, мелешь, Франсуа, несёшь всякую околесицу, а сам ведь ничего не сделаешь. Ты хвастун – только и всего. Было бы лучше, если б ты заткнул глотку самому себе.
– Я ничего не сделаю?
– Ты просто смешон! Ведь ты же молодец только на словах, да и то издалека. А когда нужно поговорить с кем следует в открытую да напрямки, ты умеешь помалкивать, как и все остальные. У себя в церкви Поносс может говорить всё что вздумается, ему нечего беспокоиться, что ты ему помешаешь.
– Ты думаешь, я испугался твоего Поносса?
– Он тебя ещё заставит пить святую водицу из церковной чаши, мой бедный Франсуа. А когда наступит час сыграть в ящик, ты ещё пошлёшь за Поноссом и его молитвами. Чем нести всякую галиматью, лучше бы пошёл проспался. Я уже не говорю про то, что Жюдит задаст тебе жару, если заметит, в каком виде ты отсюда выходишь.
Расчёт был верен. Подобные речи производят на хвастунов самое прискорбное действие. Франсуа Туминьон схватил винную бутылку за горлышко и обрушил её на стол с такой силой, что подпрыгнули стаканы.
– Тысяча чертей! – вскричал он. – Хочешь пари, что я отсюда пойду прямёхонько в церковь?
– Мне жаль тебя, Франсуа, – ответил подстрекатель с притворным сочувствием. – Говорят тебе, пойди проспись.
Это прозвучало новым вызовом обостренному самолюбию пьянчуги. Туминьон снова хлопнул бутылкой по столу. Теперь он окончательно вышел из себя.
– Хочешь пари, что я немедля пойду и скажу обо всём Поноссу прямо в лицо?
– О чём это ты ему скажешь?
– Да что мне на него начхать!
Но Жюль Ларудель лишь презрительно промолчал в ответ. Своё молчание опасный интриган сопроводил скорбной улыбкой. При этом он очень заметно подмигнул, как бы призывая добрых людей убедиться в бредовых намерениях одержимого.
Его оскорбительная мимика довела ярость Туминьона до предела.
– Сто чертей вам в душу! – проревел он. – Что ж, по-вашему, я не мужчина и в штанах у меня пусто? Эта вонючка осмеливается утверждать, что я не пойду! Посмотрим, как я не пойду! Посмотрим, как я побоюсь говорить с Поноссом! Эй вы, задомордая команда! Так вы говорите, что я не пойду? Прямиком отсюда я и пойду в церковь! Прямиком отсюда я пойду и скажу этому попу всё, что думаю! Так что, пошли вместе?
Они пошли все: Артюр Торбайон, Жюль Ларудель, Бенуа Плокен, Филибен Добар, Дельфин Лагаш, Оноре Бродекен, Топен Машавуан, Ребулад, Пуапанель и другие – человек двадцать, а то и больше.
10
СКАНДАЛ РАЗРАЖАЕТСЯ
Кюре Поносс снял своё облачение и остался в сутане с кружевной накидкой, он поднялся, превозмогая усилия и тяжело ступая, на церковную кафедру. Первым долгом он возгласил:
– Помолимся, братья мои!
Сначала были прочтены молитвы о мёртвых и о благодетелях прихода. Особо помолились о клошмерлянах, почивших во время знаменитой чумы 1431 года. Это позволило Поноссу перевести дыхание. Когда молитвы были закончены, кюре Поносс зачитал церковные объявления на неделю и сообщил о предстоящих брачных союзах. Наконец, он прочёл отрывок из Евангелия, который должен был послужить темой для его назиданий. В этот день он собирался произнести особую проповедь, долженствующую благотворно воздействовать на умы клошмерлян. Кюре Поносс чувствовал себя не совсем уверенно. Он прочитал следующее:
– И когда Господь приблизился к Граду иерусалимскому, он поглядел на него и заплакал о нём. И сказал Господь: «О, если бы в этот день, который тебе ещё дарован, ты смог уразуметь, что тебе принесёт мир! Но теперь всё это сокрыто от глаз твоих. Ибо они придут – злосчастные дни для тебя, и супостаты окружат тебя рвами, и запрут тебя, и потеснят со всех сторон, и низринут на землю тебя и детей твоих, что живут за стенами твоими. И не оставят они камня на камне, ибо ты не уразумел времени, когда тебя посетил Господь…»
Кюре Поносс на минуту умолк, чтобы собраться с мыслями. Он осенил себя размашистым крестным знамением с медлительной величавостью, которой он хотел подчеркнуть необычайную и грозную торжественность своей проповеди. Сегодняшняя миссия была настолько неприятна для кюре Поносса, что непривычная величавость его крестного знамения придавала ему немного болезненный и слегка виноватый вид. Он начал свою проповедь с некоторым усилием:
– Вы только что слышали, возлюбленные братья мои, что говорил Иисус, при виде Града иерусалимского: «О, если бы в этот день, который тебе ещё дарован, ты смог уразуметь, что тебе принесёт мир!» Предадимся же размышлениям, возлюбленные братья мои, и обратим взоры на себя самих. Разве Господь наш Иисус Христос, проходя сегодня по благодатной земле Божоле и узрев с вершины горы наш чудесный Клошмерль, – разве Господь не имел бы основания произнести те же слова, которые у него исторгло лицезрение разобщённого Иерусалима? О возлюбленные братья мои, разве есть в нас мир, то есть милосердие, та любовь к ближнему, каковая привела Сына Божия ко кресту, где он погиб ради всех нас? Разумеется, Господь Бог в бесконечной доброте своей не требует от нас жертв, которые превышали бы наши жалкие силы. Благодаря Господней милости, мы родились в такое время, когда не нужно становиться мучеником, чтобы доказать свою веру. И поскольку служба Господу Богу теперь не так тяжела, мы тем более должны…
Нет смысла передавать полностью ход рассуждений кюре Поносса. Проповедь была не из блестящих. К тому же в течение двадцати минут милейший добряк не мог свести концы с концами. Ведь дело в том, что это выступление кюре Поносса было для него весьма непривычным. Тридцать лет назад Поносс, с помощью своего друга Жуфа, составил полсотни проповедей, которых должно было хватить на все случаи мирной апостольской деятельности. С тех пор клошмерльский кюре придерживался этого благочестивого репертуара, полностью удовлетворявшего духовные потребности обитателей городка: слишком разнообразная диалектика, несомненно, сбила бы их с толку. И вдруг в 1923 году наш кюре оказался вынужденным обратиться к импровизации, дабы вклинить в свою проповедь несколько намёков на роковой писсуар. Эти намёки, упавшие с высоты амвона как раз в день местного праздника, должны были сгруппировать вокруг Церкви христианские силы и внезапностью нападения привести в замешательство вражеский стан, где было много людей нерешительных, хвастливых, не соблюдающих церковных обрядов, но, в сущности говоря, весьма мало настоящих атеистов.
Кюре Поносс уже дважды украдкой глядел на часы. Красноречие уводило его всё дальше и дальше по лабиринту фраз, из которого он никак не мог выпутаться. Он вынужден был повторяться, нагромождая бесчисленные «гм» и «мм…», и без конца обращаться к «возлюбленным братьям своим», что позволяло ему выиграть время. Между тем нужно было кончать, и клошмерльский кюре про себя взмолился: «Господи, ниспошли мне мужества и вдохнови меня!» Затем он отчаянно ринулся вперёд:
– И сказал Иисус, прогоняя тех, кто теснился во храме: «Мой дом молитвы, а вы превратили его в капище своего плутовства!» Так вот, возлюбленные братья мои, будем так же тверды, как Иисус. Мы, христиане Клошмерля, так же сумеем, если понадобится, изгнать тех, кто соорудил мерзость по соседству с нашим святым храмом. Так пусть же молот освобождения нанесёт удар по этому камню, по сему нечестивому и кощунственному щитку! Братья мои, мои дорогие братья, мы должны его уничтожить!
За этим призывом, столь необычным в практике кюре Поносса, последовала напряжённая тишина. И вдруг из глубины церкви прозвучал чей-то пьяный голос:
– А ну-ка попробуйте! Это ещё бабушка надвое сказала! Ваш боженька никому ещё не запрещал отливать!
Франсуа Туминьон выиграл своё пари.
* * *
Едва отзвучали в тишине эти беспрецедентные слова, вызвавшие всеобщее остолбенение, как по направлению к Франсуа Туминьону крупными шагами двинулся швейцар Никола. Внезапно он выказал живость, несовместимую с традиционной торжественностью походки церковного швейцара, сопровождавшейся ритмическими ударами алебарды о каменные плиты пола. Эти удары были скромными, но твёрдыми, и их успокоительный звук, казалось, гарантировал верующим Клошмерля возможность мирно молиться под покровительством бдительной силы, украшенной усами и покоившейся на непоколебимом основании двух икр, мускулатура и рельефность которых не испортили бы собор самого архиепископа.
Подойдя к Франсуа Туминьону, Никола сказал ему несколько строгих слов, не лишённых, однако, некоторого добродушия, хотя обида, нанесённая святому месту, была очень велика и на памяти клошмерльских швейцаров никогда ещё не происходило ничего подобного. Выходка была настолько чудовищной, что Никола не мог даже подыскать мерку для её оценки. В своё время он всячески домогался почётной должности церковного швейцара. Он делал это отнюдь не потому, что любил власть, подобную власти жандарма. Причина его домогательства крылась в высоком совершенстве его тела и особливо нижних конечностей, которыми он был обязан таинственной работе природы. Продолговатые и мясистые, с выгнутым изгибом идеальной формы в верхней части бедра, его ляжки были поистине изумительны. Они казались специально созданными для пурпурных, плотно прилегающих к телу штанов, привлекавших все взоры к безупречным филейным частям швейцара Никола. Что касается его икр, то они ничем не были обязаны всевозможным искусственным приёмам и стояли гораздо выше, чем икры какого-нибудь Клодиуса Бродекена. Его белые чулки натягивали мышцы – великолепные близнецы, соединённые, как бычьи головы под ярмом. При каждом движении они делали величавый рывок, который перемещал их и увеличивал в объёме. От паховой складки до большого пальца ноги швейцар Никола мог бы выдержать сравнение с Геркулесом Фарнезским. Прекрасные природные данные предрасполагали его гораздо больше к эффектным демонстрациям своих конечностей, нежели к полицейским действиям. Вот почему швейцар Никола, захваченный врасплох святотатственной новизной преступления, не нашёл ничего лучшего, как сказать виновному:
– Заткни глотку, Франсуа, и катись-ка отсюда сию же минуту!
Нужно признать, что это были умеренные слова, слова мудрые и снисходительные, и Франсуа Туминьон, несомненно, внял бы им, если бы накануне, в праздничную ночь, не выпил, позабыв о благоразумии, такую бездну лучшего клошмерльского вина. Дело осложнялось ещё одним обстоятельством: подле чаши со святой водой стояла толпа свидетелей: Торбайон, Ларудель. Пуапанель и другие. Все они внимательно следили за происходящим и потихоньку посмеивались. Будучи в принципе сторонниками Туминьона, они не могли поверить, что их приятель сможет оказать серьёзное сопротивление массивному Никола. Ведь Франсуа выглядел совсем замухрышкой: взлохмаченная шевелюра и вчерашняя щетина на щеках, пристежной воротничок с непривычки был надет косо, а галстук съехал набок. И потом Туминьону явно изменяла жена, что давно уже потешало всю округу. А Никола стоял перед ним, облечённый всем авторитетом церковного швейцара. Он был одет в парадную форму, со шпагой на боку, перевязью и треуголкой, и держал в руке свою алебарду, покрытую вдоль древка бахромой. Туминьон догадался о сомнениях своих друзей, видевших наперёд преимущества церковного швейцара. Поэтому он даже не пошевельнулся и упорно продолжал ухмыляться, глядя на кюре Поносса, онемевшего за своей кафедрой. Это привело к тому, что Никола повторил, повысив немного голос:
– Не валяй дурака, Франсуа, и катись отсюда поживее!
В его тоне чувствовалась угроза, и зрители, услышав его слова, улыбнулись нерешительной улыбкой, говорящей об их готовности перейти на сторону сильного. Эти улыбки удесятерили ярость Туминьона, страдавшего от сознания своей слабости перед багровой и невозмутимой громадой швейцара Никола. Он ответил:
– Уж не ты ли меня отсюда выведешь, чучело ряженое?
Вероятно, Франсуа Туминьон решил прикрыть этой фразой своё отступление, и за словами должно было последовать почётное бегство.
Подобные фразы обычно помогают самолюбивому человеку с честью выйти из положения. Но в эту минуту произошёл инцидент, который довёл смятение присутствующих до предела. Церковный поднос, приготовленный для обхода молящихся, выскользнул из чьих-то рук и рухнул на пол возле фисгармонии, где теснились богомольные женщины и дочери Пресвятой Марии. По полу с шумом покатилась шрапнель двухфранковых монет, по правде говоря, положенных на поднос самим кюре, прибегавшим к этой невинной хитрости, чтобы заставить раскошелиться своих прихожан, которые предпочитали жертвовать на приход одни медяки. При мысли о множестве двухфранковых монет, рассыпанных по всем уголкам храма, под ногами у скверных кумушек, чья алчность превосходила благочестие, – благонравные девы совсем потеряли голову и, присев на корточки, принялись разыскивать монеты. С грохотом отодвигались стулья, громко подсчитывались собранные монеты, которых всё ещё недоставало. И вдруг над всей этой денежной суетнёй пронёсся пронзительный вопль, решивший исход дела:
– Изыди, сатана!
Это был голос Жюстины Пюте, которая, как всегда, была первой в праведном бою и восполняла качества, недостающие Поноссу. Последний был слабоватым оратором и никогда не находил нужных слов, если обстоятельства отвращали его от умеренных проповедей, где находчивость была не нужна. Скандал в церкви привёл Поносса в полную растерянность, и он молился, чтобы небеса осенили его идеей, которая помогла бы ему восстановить порядок и обеспечить победу правому делу. К несчастью, в эту минуту на небесах Клошмерля не было ни единого ангела-вразумителя. Кюре Поносс оказался в безвыходном положении: он слишком привык рассчитывать на помощь небес, когда приходилось распутывать человеческие хитросплетения.
Между тем выкрик Жюстины Пюте напомнил швейцару о его долге. Надвигаясь на Туминьона, он сказал ему грубо и так громко, что его голос услышали все:
– Повторяю, Франсуа, убирайся отсюда немедленно! Или ты сейчас получишь у меня!
Наступил момент, когда в ошалевшей толпе страсти разбушевались до такой степени, что все позабыли о своём положении и о святости места. Голоса зазвучали в полную силу. Наступила минута, когда люди перестают выбирать выражения, и слова, вызванные душевным разбродом и смятением, теснятся на языке и дьявольским образом извергаются из уст.
Попытаемся осмыслить происходящее. Никола и Туминьон, движимые соответственно пылом религиозным и пылом республиканским, возвысят голоса до такой степени, что вся церковь сможет следить за перипетиями их сражения, которые скоро станут известны всему Клошмерлю. Таким образом, сражение это будет происходить на глазах у городка. Противники уже не смогут отступиться, так как в этом деле явно будут замешаны принципы и тщеславие. С обеих сторон будут произнесены проклятия и нанесены удары. Одни и те же проклятия, одни и те же удары, одни и те же средства будут поставлены на службу и добру, и злу, которые, впрочем, трудно будет уже отличить одно от другого. В сражении всё перемешается, и ругань обеих сторон будет в равной мере достойна сожаления.
Франсуа Туминьон, заняв позицию за рядами стульев, немедленно ответил на оскорбительную угрозу швейцара:
– А ну-ка, попробуй, дай мне пинка, бездельник!
– Ты его получишь без промедления, заморыш поганый! – взревел Никола, потрясая султаном с позолоченной бахромой.
Туминьона всегда приводило в ярость всё, что намекало на его физическую ущербность.
– Ах ты, каплун проклятый! – прокричал он в ответ.
Есть слова, которые больно ранят мужское самолюбие, даже если ты церковный швейцар, облечён в парадную форму и стоишь выше всяческих наветов. И Никола потерял власть над собой:
– Ах ты, гнусный рогач! Если уж кто каплун, так это ты сам!
От такого меткого удара Туминьон покрылся бледностью, сделал два шага вперёд и воинственно замер под самым носом швейцара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39