Я бы дольше там просидел. Меня бы, наверное, в конце концов заточили куда-нибудь в каземат, в башню или еще куда подальше, но решили, что сломали. Я стал тихий. Тихий-тихий: молчал, смотрел в пол. Я давно заметил: если кто-нибудь смотрит в пол, все думают, что ему глаз не поднять. Воспользовался.
Отец мне сообщил, что прощает меня. Ради огромного праздника. Мол, надеется, что я одумался и более оскорблять свой род мерзостями не буду. Веселый такой был, благожелательный, довольный.
Я кивал, смотрел в пол. Не мог взглянуть ему в лицо, боялся – Дар внутри меня бушевал, как пар в котле над огнем, если крышка запаяна. Чугун мог разорвать в клочья – а я же не чугунный. Боялся обозначить свою злобу раньше времени, боялся. Не готов был.
Они меня не спросили, прощаю ли я их. А я не простил. И решил для себя: никогда не буду оставлять в живых тех, кто меня ненавидит. И в раскаяние верить не стану. Все это чушь для отвода глаз. Человек, как я, может делать вид, что унижен, раздавлен, что ему уже все равно… А сам будет собирать силы.
Дудки.
Маменька меня поцеловала в лоб. Все щебетала, щебетала, как она рада, что я исправился. Как ей хотелось, чтобы я порадовался за братца, чтобы принял участие в церемонии. Я содрогнулся, когда она ко мне прикоснулась.
А она сказала: «Ничего, ничего, Дольф, все дурное уже позади. Пойдите, милый, найдите братца, поздравьте. Пойдите, пойдите».
Я пошел.
Нашел его в гардеробной.
Он стоял перед зеркалами, парадный костюм примерял, для свадебной церемонии. Белый и золотой, этакое солнце на снегу, локоны рассыпались по блондам, перстни с бриллиантами горят, словно роса утром на белых розах. Шикарно, ничего не скажешь. Шикарно.
Он мне дал подойти, так что я тоже в этих чертовых зеркалах отразился. И братец полюбовался изящным контрастом: он, восхитительный белый принц, и я – церемониальные тряпки висят мешком, как на скелете, лохмы сальные, рожа осунулась, сутулый, скособоченный… Людвиг в тот момент, полагаю, искренне наслаждался и положением своим, и своей статью, и белым шелком, и невероятным своим превосходством. Хорошо так, от души наслаждался – на лице было написано.
Можно понять, правда?
И со мной заговорил в точности, как отец. Так же благодушно, весело и снисходительно.
– А, – сказал, – славно, что тебя выпустили. Рад. Поглядишь, как это бывает по-человечески.
– Ага, – говорю. И смотрю в пол.
А он продолжил. Улыбаясь. Мой дорогой братец.
– Хорошо, хорошо. Тебе, в конце концов, надо учиться жить, как подобает принцу. На охоту со мной съездишь. Бал посмотришь. Танцевать с тобой, конечно, едва ли кто-нибудь захочет, но музыку послушаешь все-таки…
– Ага, – говорю. Все равно ему не нужны мои ответы.
Он улыбнулся так мечтательно.
– Невеста – прекрасная Розамунда. Из Края Девяти Озер. Ты уже слышал? Говорят, она увидела мой портрет – и даже обдумывать не стала.
– Ага, – говорю.
Не стала обдумывать. Ну да. Шестая дочь этого бедолаги из Края Девяти Озер. Он себе чуть пупок не развязал, придумывая, что всей этой ораве девиц дать в приданое. Разорился, в долги влез. Король, н-да… Младшенькая, все говорили, хороша, как эльф. А денег у папаши больше нет. И за ней дают клочок земли размером с загон для гусей – три деревни, два села – и серебряные ложечки.
Но наша благородная фамилия за приданым не гонится. Была бы у невесты честь и добродетель. И древность рода.
Дерьма тоже… Еще бы она стала обдумывать. Принц из Междугорья все-таки. Страна небедная, может, при дворе будут три раза в день кормить.
– Поздравляю, – говорю.
– Завидуешь, небось, – говорит. С сердечной улыбкой. – Сравнить прелести Розамунды с костями того дохлого пажа…
И в этот самый миг я вдруг почувствовал, как защита треснула. Смертную боль почувствовал, когда эта трещина пошла по сердцу, по уму, по нервам, по душе, – чуть не заорал, так Дар жег щит Святого Слова. Хотелось корчиться и по полу кататься. Едва стерпел.
И вдруг отпустило.
Я поднял глаза и посмотрел на Людвига. Смотрел и ощущал, как Дар протек через трещину, то-оненькой струйкой. Как черный ручеек влился в братцев мозг, но не разорвал мозг в клочья, нет – собрался где-то внутри, маленькой лужицей, таким стоячим болотцем. Чтобы долго и тихо гнить.
А Людвиг ровно ничего не понял. Понятливость – вообще не наша семейная добродетель. Да ему бы и в голову не могло прийти, что он сейчас сломал мою защиту. И что именно ему нужна эта защита, как воздух. И что мой ошейник – это уже просто побрякушка. Цацка. Как любой его дурацкий перстень.
Он посмотрел мне в глаза – мне казалось, что в них моя смертная злоба горящими буквами выжжена, – и захохотал.
– Что?! Проникся? Ну то-то. Беги, малыш, играй – сейчас портные придут. К этому костюму еще плащ полагается – белый с золотым подбоем, представляешь?
– Очень красиво, – говорю. Еле выдавил из себя. И ушел.
Я сам не знал, и никто не знал, что мой Дар так силен, чтобы проломить каббалу на серебре. А тем более – что я могу наносить раны, которые открываются не сразу. Это уже высшие ступени, многим старцам, высохшим в злодеяниях, не под силу. Но этой мощью меня не Те Самые Силы одарили, это я понял точно.
Это подарок от моих родных и близких. Моя боль, ярость и беззащитность. Все могло быть иначе, но они сами сковали мне меч против них же самих, закалили этот меч и подвесили к моему поясу.
И я им за это даже не благодарен, потому что если бы этого не случилось, на моей душе было бы гораздо меньше шрамов.
Людвиг умирал целую неделю. Смешно, но меня даже в мыслях никто не заподозрил. От меня же одни кости остались за время моего затворничества, на мне же ошейник был со Святым Словом – был меньше, чем ничто.
И потом – меня, как всегда, перестали замечать.
Они возились с Людвигом.
Лейб-медик сначала сказал – похоже на черную оспу. Потом понаблюдал-понаблюдал – нет, скорее, на проказу, но осложненную и нетипичную. И тогда собрали консилиум.
И все эти лейб-медики, просто медики, лекари, знахари, святые отцы кружились вокруг Людвигова ложа, как воронье вокруг падали – черные, хмурые. Обсуждали, советы давали, поили его всякой дрянью…
Ни одного некроманта, конечно, не позвали. Любой некромант сходу сказал бы, в чем дело, – чужая, мол, злоба его убивает. Но кто их слушать будет? От лукавого? И потом – где бы взяли некроманта в таком-то благочестивом государстве. Так что мне ничто не грозило.
Обо мне говорят, что я не знаю жалости… Очередная ложь.
Я не наслаждался, не верьте слухам. Я смотрел на него, на его смазливое личико в язвах, на руки, высохшие, потрескавшиеся, покрытые струпьями, – и меня тошнило. Я бы его добил с облегчением, из сострадания добил бы – по-другому ему нельзя было помочь, – но они-то надеялись, что он выздоровеет…
Ох, если б он меня позвал и попросил смерти! Если бы он понял, хоть перед самым концом! Я бы, наверное, плюнул тогда и на корону, и на власть – я бы отпустил его душу, а сам в монастырь бы ушел. И никогда больше не использовал бы Дар – даже чтобы муху прихлопнуть.
Но так не бывает.
Он смотрел на знахарей бешено и хрипел:
– Быдло тупое! Холуи ленивые! Что, ни один идиот не может придумать, как скорее меня вылечить?! Мне же больно, гады! У меня же невеста! Вам что, все равно, да?!
Ему и в голову не могло прийти, что кому-то может быть все равно. С ним всегда все носились. Да что там – весь белый свет существовал для его удовольствия. Все люди служили ему игрушками. Он никогда не страдал, мой братец Людвиг. Он был здоровый, его никогда не били, ему давали все, что он попросит, – а тут…
О, как его бесило, что Господь Бог его не слушается! Он же просил – дай мне поправиться, ясно просил – а Бог не дает!
Уже перед самым концом он скулил, как щенок:
– Папенька, сделайте что-нибудь! Ну сделайте! Я жить хочу!
И папенька смахивал скупую мужскую слезу, а маменька просто в конвульсиях билась. Но как бы они ни оплакивали его – горе им не мешало ненавидеть меня.
Я же теперь стал наследником. Вот так.
Людвиг мне сказал напоследок:
– Ты, Дольф, сам знаешь – ты в наследные принцы не годишься… Ты – выродок. Но судьба за тебя, будь все неладно, – радуйся давай! Радуйся!
А отец с матерью меня взглядами просто в пол впечатывали. Они тоже так думали, слово в слово. Меня их отвращение к земле гнуло, в узел завязывало, но ненависть распрямила.
Если бы не неделя с Нэдом, они бы меня стоптали в пыль. Но теперь у меня было оружие, хорошее, надежное оружие – и я даже глаз не отводил. И не раскаивался.
Когда Людвига хоронили, я придерживал гробовую пелену и ощущал на себе взгляды двора. И как всегда – принимал к сведению.
В день его похорон как раз собирались устроить помолвку.
Прекрасная Розамунда стояла в сторонке, вся мокрая от слез, вся в черном – как пушистый котеночек, который попал под ливень. Маленькая такая, тоненькая, в свите своей, среди громадных баронов и толстых фрейлин. Все, помню, пожималась – ветрено было, пасмурно, хоть и июнь, – и платочек мусолила.
Кого я всерьез жалел, так это ее. Так хорошо пристроили девчонку – и вот такое разочарование страшное. И какими глазами она смотрела на Людвига в гробу – не передать. Смесь жалости, ужаса, отвращения, нежности – порох такой внутри души. Одна посторонняя искорка – рванет, и сердце разорвет в клочья.
Я думал – ишь, еще не невеста, а уже вдова. Бедняжка.
Ребенок я еще был, ребенок. Не знал, на что Те Самые Силы способны, но на что обычные люди способны, чтобы соблюсти свою выгоду, я ведь тоже не знал до конца. То, что дальше вышло, меня поразило, просто, можно сказать, ошарашило.
Государь-то Края Девяти Озер вовсе и не собирался рвать брачный контракт с моим батюшкой и терять для любимой доченьки такую выгодную партию – хоть весь мир сгори или провались. Сам лично приехал договариваться и разбираться. На Совете резал правду-матку, аж клочья летели. Старший принц умер – пустяки какие, в самом деле! Младший-то остался! Он что же, не мужчина у вас?
Папенька, как я слышал, ответил: «Да не совсем».
Ну и что? Кому это интересно-то? Кого волнует? Еще подрастет, чем бы дитя ни тешилось… И потом – ему уже, считай, сровнялось четырнадцать, а девочке еще не исполнилось пятнадцати: ровесники!
Батюшка мой слабо отбивался. А папенька Розамунды наседал. И в конце концов слово прозвучало: НЕКРОМАНТ.
Только это никого не остановило. Они были в таком раже от заботы о престолонаследии и собственных деньгах, что им уже на все плевать хотелось.
Подумаешь, некромант. Хоть вурдалак!
Я же бедную девчонку больше жалел, чем ее собственная родня. И я все понимал, несмотря на возраст: она ж не первая девчонка была, которую я видел в жизни. И ей показывали портрет Людвига, она, может быть, даже поболтать с ним пару раз успела, с нашим белым львом, потанцевать… а теперь должна как-то смириться вот с этим… что я в зеркале регулярно вижу.
Меня лейб-медики осматривали, и озерный, и папин – стыдобища. О таких вещах спрашивали, за такие места хватали – думал, сгорю на месте. Но обоим государям донесли, что, невзирая на свой юный возраст, я уже вполне мужчина, что бы я там о себе ни вообразил. Короче, подписали приговор нам обоим.
В городе объявили, что наша помолвка состоится сразу по истечении срока траура. И весь город шептался все три траурных месяца, что отдали, мол, кривобокому шакалу белого ягненочка. Я об этом знал, потому что при дворе болтали то же самое, только злее.
А я сидел в любимой клетушке на сторожевой башне и строил иллюзии. Нэда вспоминал, вспоминал, как славно, когда рядом… как сказать… ну, когда обнимают тебя горячими руками, по голове гладят, говорят что-нибудь доброе, пусть хоть пустяковое. Я же одиночкой рос, меня никто не ласкал – проклятая кровь – а хочется, хочется ведь…
Клянусь Той Самой Стороной или Господом, если вы так легче поверите, – ни о каких непристойностях не думал. Ни о самомалейших. Просто размечтался, как я Розамунде объясню, что я ей не враг, что обижать не стану и другим не позволю… Что лапать ее, как все эти придворные кавалеры своих девок, нипочем не буду, а в первую ночь поцелую ей руку, только руку… Ну если только в лоб еще, если она захочет. Что вопросами престолонаследия станем заниматься, только когда она сама позволит. Когда подружимся.
Расскажу ей, думал, как Нэду, все честно. Чтобы она поняла, что я не законченная мразь и что не завидовал Людвигу – другая причина была… Если только когда-нибудь посмею ей сказать, что Людвига убил…
А к ней подойти не получалось. Она вечно с дуэньями ходила. А у дуэний был вид цепных собак. И я решил, что это, видно, против правил каких-то – разговаривать с невестой до свадьбы. Не стал настаивать.
Я не влюблен в нее был, нет… Но она меня занимала. Даже очень. Я все думал, что она мне станет подругой, родным человеком. Что все будем обсуждать вместе, разговаривать…
Поговорить иногда ужасно хотелось. Это у меня редкое удовольствие было – разговор. Я иногда даже романы читал – там люди разговаривают. Хотя не любил романы, кислятину сопливую. А тут, думаю, повезло мне. Девчонки любят болтать, просто сами не свои. А я буду слушать – им же нравится, когда их слушают. Узнаю, что она еще любит, почитаю книжки об этом… Даже если это будут платья или пудра, все равно…
Скромные мечты… Я даже пару уроков танцев взял, хоть на балы никогда не ходил и танцевать терпеть не мог. Может, думал, она все эти танцы-шманцы любит, девчонка же…
Тяжелые выдались три месяца. Я про все забыл, даже книг не читал, ходил как в тумане. Все казалось – теперь начнется совсем другая жизнь. Не то чтобы даже счастливая, а просто – потеплее, чем эта. Все равно что отдали бы мне Нэда и он бы спал рядом со мной осенними ночами, когда за окном льет и ветер воет, а весь мир против тебя, и ты кусаешь подушку, чтобы не взвыть на весь дворец…
Мне тогда хотелось только тепла – больше почти ничего.
А она была тоненькая, с темно-золотой косой, с длинной шейкой, с громадными глазищами, синими, бархатными, будто дно у них выложено фиалками, и с маленьким ротиком, бледно-розовым, как лепесточек. И таскала свои тяжеленные роброны, черные с золотом, несла подол впереди стеклянными пальчиками…
Ужасно была похожа на эльфа, как их на старинных миниатюрах изображают. Только один мой авторитет (некромант, конечно!) в своем историческом труде утверждает, что эльфов на свете никогда не было. Что это выдумка. Правда, красивая…
Лето, помню, тогда выдалось холодное, а осень и подавно – холодная, туманная. Выглянешь утром из окна – туман лежит пластами, хоть режь его. Сумеречно, пасмурно. И на душе смутно, беспокойно, будто ее царапает что-то… Тяжелый был год, тяжелый. Очень для меня памятный.
Свадьбу назначили на начало октября.
Мне тоже сшили такой костюмчик, как покойному братцу – царствие ему небесное. Белый с золотом. Только если Людвиг в этом белом был словно солнце на снегу, то я – вылитый стервятник, переодетый гусем. Умора, право слово.
Я давно заметил: если когда и выгляжу более-менее сносно, так это только в виде небрежном, растрепанном, что ли, немножко. Когда волосы взлохмачены, воротник расстегнут, манжеты выдернуты из рукавов… Конечно, по-плебейски смотрюсь. Но, по крайней мере, не как зализанное чучело.
Но церемониймейстер, портной и вся эта компания во главе с моим камергером просто, похоже, сговорились меня поэффектнее изуродовать. С Господом Богом им, разумеется, не тягаться, но определенных успехов они достигли.
Запаковали меня в эту парчу и атлас, как флейту в футляр. Волосы мои завили и напудрили. И лицо от этого выражение приобрело совершенно идиотское, как ни погляди.
Потом стало все равно. Потом. Но в четырнадцать лет это кажется жутко важным – хорош ты внешне или плох. Глупо. Ребячество. Но ничего не поделаешь. Вот я стоял у зеркал, глотал комок в горле и думал, что лучше сбежать в дикие леса и стать там отшельником, чем в таком виде показаться перед двором, который только и ищет, над чем бы зубы поскалить.
А тем паче – перед Розамундой.
И вот она вплыла в храм, как лилия из инея, в острых бриллиантовых огоньках, бледная, как кружева вокруг ее личика, – одни глаза, как темные сапфиры, а в них отражаются свечи. И пока она ко мне подходила – я себя и этак, и так… Всеми словами. Про себя.
Смотреть я на нее не мог (надо же на святого отца!), но рука у нее, помню, холодная была и влажная. И дрожала. И я думал, что она озябла и боится. Я бы ее Даром прикрыл крепче крепостной стены от любого несчастья, от всего мира…
Там, в храме, я все плохое, что о девчонках и о романах думал, будто куда-то в дальний ящик запер.
Потом был обед. Скучный, церемонный. Розамунда сидела, будто раскрашенная статуэтка, ничего не ела, все молчала. И мне не лез кусок в горло. Я только слушал, как батюшкины придворные, скрепя сердце, или, как Нэд говорил, «скрипя сердцем», меня поздравляют: все это вранье, дешевое вранье, издевательское вранье, насмешливое вранье…
Вот тут-то мне и закралась в голову мысль, что эта свадьба – тоже кусок моих постоянных налогов Той Самой Стороне.
1 2 3 4 5