«Чаадаев»: Молодая гвардия; Москва; 1965
Аннотация
Петр Яковлевич Чаадаев (1794 — 1856) русский мыслитель и публицист. Родился в дворянской семье. Участник Отечественной войны 1812 и заграничных походов 1813-14. C 1816 член масонской ложи «Соединённых друзей» (вместе с А. С. Грибоедовым, П. И. Пестелем, С. П. Волконским, М. И. Муравьевым-Апостолом).
Александр Лебедев
Чаадаев
Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло... Я полагаю, что мы пришли после других для того, чтобы делать лучше их. чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия.
П. Я. Чаадаев
Барство оставило новорожденному интеллигенту-разночинцу прекрасное наследие, лучшая часть которого состояла из богатой литературы по народоведению и из прекрасно разработанного учения о ценности личности.
М. Горький
Глава I. Легенда и сплетня
«Знаете ли вы Вяземского? — спросил кто-то у графа Головина. — „Знаю! Он одевается странно“. — Поди после, гонись за славой! Будь питомцем Карамзина, другом Жуковского и других ему подобных, пиши стихи, из которых некоторые, по словам Жуковского, могут называться образцовыми, а тебя будут знать в обществе по какому-нибудь пестрому жилету или широким панталонам!
П. А. Вяземский, «Записные книжки»
О героях слагают легенды, рассказывают сплетни. И в тех и в других история искажается. Но по-разному.
Легенда сродни утопии. В основе ее лежит заблуждение, иллюзия. Сплетня сродни клевете. Она искажает истину по злому умыслу. Когда легендой начинают подменять истину, сплетня спешит предложить себя в качестве «всей подноготной». Легенда и сплетня — антиподы. Но они антиподы одного ряда, одной системы. Сплетня — изнанка легенды. Легенда и сплетня — Дон-Кихот и Санчо Панса одной системы представлений, они — Сцилла и Харибда истины. И их противоположность ограничена.
Они ненавидят друг друга, но только в этой ненависти они и находят весь смысл своего существования. Порой сплетней обрывают легенду. Порой легенды противопоставляют сплетне. Тут многое зависит от эпохи, от времени. Периодам романтических иллюзий сродни легенды. Временам обывательского «отрезвления» — мелочный скептицизм анекдота. Миф представляет своего героя на котурнах и с ореолом вокруг чела. Мелочному умничанью сплетни интересно неглиже героя. Так легенда и сплетня дополняют друг друга. Респектабельная романтика легенды тяготеет к официальной идеологии или к идеологии, которая покушается стать официальной. Во всяком случае, легенда творится гласно, она идет по верху общественного мнения, она — его знамя, иногда казенное, часто знамя протеста. Сплетня — «дело частное», она чурается очевидных знаков своего родства со всем официальным, «санкционированным», она идет «по дну» общественного сознания.
О Чаадаеве слагались мифы и рассказывались сплетни. Он и появился в легендарные времена «Александровской весны» и преддекабрьских иллюзий, но эта эпоха оборвалась в безвременье николаевской реакции, с ее изменами, доносами, слухами, сплетнями. Легенда и сплетня всю жизнь шли рядом с Чаадаевым. Они не оставили Чаадаева и после его смерти.
На рассвете прошлого века людям грезилось многое. Это было время великих событий и исторических перемен. Мир явно кренился влево.
В условиях, сложившихся после наполеоновских войн, в Европе вызревала революционная ситуация-Революционный взрыв потряс Испанию, затем настал черед Неаполя, Португалии, Пьемонта, Греции. События начала века, писал Павел Иванович Пестель, «показали столько престолов низверженных, столько других постановленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся или призванных и столько опять изгнанных, столько революций совершенных, столько переворогов произведенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оные производить. К тому же, — замечает глава левого крыла декабристов, — имеет каждый век свою отличительную черту. Нынешний ознаменовался революционными мыслями. От одного конца Европы до другого видно везде одно и то же, от Португалии до России, не исключая ни единого государства, даже Англии и Турции, сих двух противуположностей. То же самое зрелище представляет и вся Америка. Дух преобразований заставляет, так сказать, везде умы клокотать».
Мир заколебался. Завтра, будущее у всех ассоциировалось с новыми переменами. Жизнь стронулась.
В России тоже все ждали в это время самых серьезных перемен. И перемены начинались. Начинался либерализм. Пусть контролируемый сверху, пусть до крайности непоследовательный, урезанный. Для России он вообще был внове. Вблизи Александра стал и сделался вторым человеком империи сын сельского священника Михаил Михайлович Сперанский. Был учрежден Государственный совет (он просуществовал, кстати сказать, до февраля 1917 года), сверху шли слухи о готовящейся конституции. По всей стране расползлись масонские ложи, запрещенные Екатериной после новиковского дела. Масонство стало модой. Сам Александр — воспитанник республиканца Лагарпа, почти цареубийца (его заинтересованность в убийстве Павла ни для кого тогда не была секретом), красовался в ореоле некоего царственного либерализма и свободомыслия. От него многого ждали. Его тогда боготворил Пушкин, в него верили будущие декабристы. Правда, уже скоро стали заметны и иные признаки. Либерализм верхов быстро шел на убыль. Но либеральное краснобайство среди дворян процветало по-прежнему.
Это было время тайн и легенд. Тайна стала общественной необходимостью и сделалась модой.
Был при императоре «Негласный комитет», он занимался секретными делами — проектировал реформы. Это была обманная тайна либеральных намерений правительства.
Была игрушечная уже к тому времени тайна масонских лож — с их «страшным» средневековым ритуалом, с секретными знаками посвященных.
Была репетиловская «тайна» либерального фразерства и демонстративного интересничанья «важными секретами».
Когда негласные и гласные обещания «Александровской весны» стали мифом, началась тайна декабристского заговора.
Тайна декабризма была настоящей тайной. Все прочие тайны разрешились слухами и сплетнями. Но некоторое время трудно было отличить правду от мифа, тайну от слуха.
Тайна сделалась принадлежностью частных лиц, но перестала быть частным делом.
Была тайна истинных намерений Сперанского, были его секретные многочасовые беседы с царем. Недовольная часть дворянства подозревала Сперанского в заражении царя «революционным духом». Была потом тайна генерала Ермолова. Его подозревали тоже. Кто — в революционных намерениях, кто — в измене России.
Были подпольные стихи Пушкина, подпольная комедия Грибоедова, была целая подпольная литература — потаенная литература. Ее читали все, кто читал тогда какие-либо книжки. Даже царь. Но это было тайной. Никогда люди на Руси не писали до этого времени друг другу столько писем. Письма писались по нескольку дней, большие. У писем бывало по нескольку черновиков. Такие частные письма ходили по рукам. В этом не было никакой нескромности: в письмах были тайны общезначимые.
Новое сознание требовало своего жанра. Письма, «записки» и дневники сделались жанром той поры. Со временем многие из произведений этого жанра обрели значение классических произведений эпохи; «Хроника русского» и «Дневники» А. И. Тургенева, «Записные книжки» П. А. Вяземского, «Записки» И. Д. Якушкина — все это в своем роде «былое и думы», герценовский шедевр лишь увенчал ранее возникшую традицию. А не возникнуть она не могла.
Расслаивалось общественное сознание. Официальные его формы перестали вмещать мысли и устремления людей. Общественное сознание распадалось на ритуал казенных установлений, принятых норм поведения и на личный образ мыслей. Державин еще писал государственные оды. Поэты пушкинской поры уже и знать ничего не хотели о содействии своим творчеством «высшим» намерениям властей. Никто не хотел служить, никто не хотел подражать властям, никто не хотел быть похожим на начальство. Александру подражали — он рано облысел, и вдруг появилась масса молодых лысин. Но подражали не царю, а Александру, импонировала его личность. Так же точно потом подражали пушкинским бачкам, грибоедовским очкам, гусарству Давыдова, размаху Орлова. Странности великих отражались в репетиловском модничанье. Между тем образованные люди почти сплошь сделались странными, многозначительными, байроническими, загадочными.
Постепенно произошла почти полная поляризация общественного сознания.
Казенная мысль осталась за правительством и его присными, заговорила приказным языком аракчеевщины. Личные, неофициальные убеждения обрели уставную законченность декабристских формулировок.
У Чаадаева тоже были свои тайны. Они питали позднейшие легенды, окружавшие его имя, они питали и сплетни, постоянно кружившие вокруг него.
Петр Яковлевич Чаадаев был замкнут и скрытен, он никого не подпускал к своей душе, даже тех, с кем дружил, — Александра Сергеевича Пушкина, Ивана Дмитриевича Якушкина, которого в письмах называл иногда братом. Для очень сдержанного — до чопорности — Чаадаева это говорило о многом. Хотя брат Чаадаева — Михаил всегда выдерживался им на достаточном расстоянии.
Большинству современников приходилось лишь догадываться о том, как Чаадаев смотрел на те или иные вещи. Главной его тайной были его мысли. О многом вынуждены были догадываться и гадать и его немногочисленные биографы. Им оставалось неясным, например, о чем Чаадаев беседовал с молодым Пушкиным, каким было его отношение к декабризму, зачем он вошел в масонскую ложу и что он делал в ней, зачем вышел вдруг в отставку, когда его ожидала блистательная карьера. Неясно, что сделалось с Чаадаевым во время его путешествия за границей и почему вдруг он вернулся в Россию, вознамерившись было навсегда покинуть родину.
Были и мелкие неясности, их пытались объяснить сплетнями. Интриговали дикие долги этого весьма не склонного к мотовству и разгулу человека. Казались странными его отношения с женщинами, вернее, отсутствие этих отношений при внешнем огромном его успехе в «обществе». К концу своей жизни Чаадаев был почти нищим, оставаясь франтом. Это тоже задевало. И многое другое — большое и малое — неясно в облике и судьбе Петра Яковлевича Чаадаева. «По разным причинам, частью общего, частью личного характера, — писал в 1908 году первый издатель собрания сочинений Чаадаева и биограф его М. Гершензон, — его имя стало достоянием легенды». «В биографии Чаадаева много басен и легенд», — замечал в том же году исследователь истории русского освободительного движения М. Лемке. Уже в советское время, более чем через три четверти века после смерти Чаадаева, знаток его биографии и творческого наследия, отдаленный родственник его Д. Шаховской вновь констатировал, что «в суждениях наших о Чаадаеве» очень мало ясного и бесспорного. «Оценка его роли в нашем освободительном движении, — писал Шаховской, — и самое существо его философских и политических взглядов вызывают разногласия».
Легенда и сплетни столь долгое время сопровождали имя и идеи Чаадаева, столь тесно переплелись между собой, что во многом сумели заслонить истинный облик этого человека, многократно и разнообразно мистифицированный в работах, посвященных его жизни и наследию.
Распри вокруг чаадаевской фигуры начались еще при его жизни. Они продолжаются уже более ста лет.
Пал декабризм. Пала дворянская революционность.
Значение восстания на Сенатской площади в истории русского общества, причины поражения этого восстания стали понятны значительно позже. Тогда же все заслонил сам факт поражения восставших, огромным большинством современников он был воспринят как свидетельство исторической неправомерности восстания. В 1825 году, писал Владимир Ильич Ленин, Россия впервые видела революционное движение против царизма. Она тогда увидела, что это движение кончилось катастрофой. В течение длительного времени именно это оказалось главным.
«Крепостная Россия забита и неподвижна. Протестует ничтожное меньшинство дворян, бессильных без поддержки народа. Но лучшие люди из дворян помогли разбудить народ». Разбуженный народ был тогда, сразу же после поражения на Сенатской, в проблематическом и очень далеком, как представлялось, будущем. Забитая и неподвижная Россия, бессилие восставшего дворянства были налицо.
Воцарился Николай I.
Тайна декабристов почти мгновенно изошла в словоохотливых признаниях арестованных...
Началась деморализация мыслящего русского общества
Русское образованное общество как-то тотчас, почти заранее пригнулось. Даже люди, очень близкие к «верхам», даже некоторые из самых этих «верхов» как-то вдруг сникли, ссутулились, поджались.
«Тон общества, — писал об этом времени Герцен, — менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже — бескорыстно».
При Николае началась насильственная нивелировка общественного сознания, оказенивание мысли и нравственности.
Сразу же после разгрома декабристов в «верхах» — среди наиболее смышленой их части — возникло убеждение, что заговор не случаен, что надо немедля, сразу же после ликвидации заговора заняться весьма «сложной работой — направить в иную сторону стремления... молодых, до крайности развращенных умов». Так писала в декабре 1825 года в одном из своих частных писем Мария Дмитриевна Нессельроде — жена известного министра иностранных дел, отправившего Грибоедова в Персию.
Но Николай не стал «направлять умы». Он стал загонять умы. Это был царь «с кругозором ротного командира», он умел и хотел править «с прямотой и беззастенчивой откровенностью» деспота.
Странные люди, байронические лица как-то вдруг перевелись на Руси. Всякая странность казалась теперь подозрительной. Чудачество стало предосудительным — оно выглядело как отклонение от ранжира, как нарушение правила. На Пушкина натянули мундир. Свободолюбивое дворянство — из уцелевшего после Сенатской площади — скало подумывать о поступлении на государственную службу: «служить» и «прислуживаться». Пушкин написал несколько государственных стихотворений. Грибоедов ушел в административную авантюру. Но такая социальная мимикрия уже не обманула врагов Пушкина и Грибоедова.
Люди, сохранившие свои старые привычки, не ставшие в общий строй, были наперечет. Их знали все. Они вдруг, едва ли не за несколько месяцев, сделались в глазах окружающего общества какими-то монстрами, реликтом истории, социальными ископаемыми. Они остались от прошлого века. А прошлый век, кончившийся на Сенатской площади, был враждебен новому. Оставшиеся от этого века люди были все на подозрении. Пушкин, Грибоедов, Чаадаев, чудом уцелевший декабрист Михаил Орлов. Эти люди вынужденно оказались (пусть в разной мере и по-разному) родоначальниками «лишних людей» в истории русской освободительной мысли.
Они были лишними для российской государственности. И люди должностные, люди государственные с подозрением и угрозой косились на них. Их пытались как-нибудь уронить в глазах современников. О Пушкине двор распускал грязные слухи, Грибоедова власти стремились скомпрометировать щедрыми дарами, на сцене Большого театра была поставлена комедия тогдашнего наемного литератора M. H. Загоскина — пасквиль на Чаадаева и Орлова. «Орлов и Чаадаев, — писал Герцен, — были первые лишние люди, с которыми я встретился».
Их было просто уже странно как-то видеть в николаевское время. Чудачеством, странностью, парадоксом теперь уже казалось само их существование. И чем дальше — тем все больше. Они исчезали один за другим. Последним остался Чаадаев.
«Печальная и самобытная фигура Чаадаева, — вспоминал Герцен, — резко отделяется каким-то грустным упреком на линючем и тяжелом фоне московской знати Я любил смотреть на него средь этой мишурной знати, ветреных сенаторов, седых повес и почетного ничтожества. Как бы ни была густа толпа, глаз находил его тотчас. Лета не исказили стройного стана его, он одевался очень тщательно, бледное, нежное лицо его было совершенно неподвижно, когда он молчал, как будто из воску или из мрамора, „чело, как череп голый“, серо-голубые глаза были печальны и с тем вместе имели что-то доброе, тонкие губы, напротив, улыбались иронически.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29