Так однажды, не помню даже точно, когда именно, я вдруг осознала, что, если бы Тедди был в полном рассудке, он бы ни минуты не медлил, а устремился бы ко мне, ни мгновения не медля, так же быстро, как птички начинают петь при первых лучах солнца. Стало быть, он сейчас где-то бредит или шепчет мое имя, или произносит его, не понимая смысла, или вообще ничего не говорит и только улыбается, что в принципе одно и то же, а мне ничего не остается – только сохранять ясность мысли и бездействовать, потому что действовать я не могу из-за всего происходящего сейчас со мной. О, личность большая, нежели я, и хотя он был моим по духу – я это знала с самого начала, – но здесь-то я была одна и не могла бороться за себя, не говоря уж о нас обоих, проявляя таким образом свой характер, который миссис Дженнингс рассмотрела во мне с самого начала. Но я не могла. Будь я своею собственной Осоткой, разве не была бы я его Дервлой? Но я не могла, приходилось признаваться себе в этом каждую ночь, хотя в долгие дневные часы, когда вступал в силу наш своего рода договор – лишь бы только он не оказался бессрочным, – изо всех сил служила им, ведь именно в этом состояла моя роль, одновременно отчаянно пытаясь сохранить свое «я», остаться тем человеком, который сейчас исчезал во мне, чего я боялась больше всего, а именно от этого человека и зависели мы с Тедди.
Так они и боролись во мне каждую ночь: при этом я склонялась то на сторону Тедди, то на свою собственную и засыпала в попытках сохранить смысл и обрести силы для героической борьбы, что было, я знала, совсем не в моем духе.
Как долго я могла еще сопротивляться назойливым приставаниям Мики, хоть он и был обыкновенным парнишкой и моложе меня? Сколько еще писем мне предстояло написать?
Держись, говорила я себе все эти дни. Не ной. По правде говоря, я бы и не стала жаловаться, окажись рядом кто-нибудь, кто угодно, лишь бы выслушал меня, уютно пристроив мою голову у себя на груди. Но такого человека не было. Я могла положиться только на собственную изворотливость и двуличие, и по большей части я уже не отличала одно от другого, да в общем-то и не пытаясь. Это мне только представлялось, что я избегала мистера Джейкса, – тем не менее я знала, что не обманываю его. Я пыталась не дать молодой хозяйке понять по моему лицу, что я сделала с ее волосами, и старалась не выдавать своего смущения, когда она проходила мимо: правильно это было или нет, оставалось для меня тайной. Порою я пребывала в уверенности, что козел сорвался с цепи или малышка Марта, которая взяла привычку стоять у моего стула на кухне, если я не бегала на зов колокольчика и не подавала чай (перспектива, которую я уже не считала чреватой страданиями), умоляет меня так явственно, словно выучилась говорить, хотя это было не так, сделать что-нибудь и помочь ей сбить лихорадку, будто бы у меня были навыки врача или достаточно настойчивости, чтобы уговорить миссис Грант прислушаться к моим тревогам и действовать соответственно. Но ничем помочь ей я не могла, как не могла и перестать думать о несчастном ребенке все дни напролет. И если бы я хоть чуть-чуть набралась храбрости, а я знала, что должна это сделать, как тут же получила бы очередной удар по самолюбию. Неприятности обычно подстерегали меня за дверями или в пустых комнатах.
Почему, например, я не могла попасть в личную часовню, которая, правда, и так была маленькой, чтобы туда проситься? Действительно, однажды миссис Грант объяснила мне, при этом без всякой просьбы с моей стороны, что каждая семья поместного дворянства, каковыми были обитатели Большого Поместья, исключая, разумеется, слуг, подчеркнула она, должна, согласно древней традиции, иметь собственную личную часовню – прекрасная идея, по-моему, если не сказать больше. Но почему бы мне туда не заглянуть и не полюбоваться ею или помолиться, взыскуя утешения, но так, чтобы никто не знал? Почему, иными словами, эта маленькая каменная часовня плотно закрыта на замок, а ключ потерян? Потому, пояснила миссис Грант, что молодая хозяйка не слишком набожна, а также потому что эта часовня – другой конфессии, даже не знаю, что миссис Грант хотела этим сказать. Но разве иногда, если кухонные колокольчики молчали, я не слышала, как тихо звонит колокол в часовне, приглашая к молитве, не подходила к окну и не видела троих наших поместных дворян, медленно бредущих вместе к своей часовенке, где лично их поджидал священник? Но это было именно так, я наблюдала неоднократно, и в эти моменты понимала, какой же счастливой я была, когда среди других девчонок сидела на задних скамейках церкви в Каррикфергусе, не имея ни малейшего понятия о том, что происходит там, у алтаря. Конечно, я понимала, что моя тоска по прошлому, которое было для меня еще не совсем потеряно, представляла серьезную угрозу душевному здоровью и на данный момент не следует мне слишком распускать нюни по поводу увитой плющом часовенки, если я хочу сохранить рассудок и спасти своего Тедди.
Так что я отрывалась от окна, завершала обязанности по кухне и, убеждая себя не обращать внимания на властный зов одного из кухонных колокольчиков, приступала к обязанностям в библиотеке, гостиной, кабинете или огромном, продуваемом ветром бальном зале, где, по словам миссис Грант, когда-то играл оркестр и устраивались танцы. На первых порах меня охватывала дрожь, когда я в одиночку ходила по таким холлам и коридорам, которых в Большом Поместье было полно, но с течением времени стала находить в такой работе даже некоторое удовольствие, ибо не каждой ирландской сироте дано выбить неожиданное облако моли из драпировок, лохмотьями свисающих с потолков, высоких, как деревья в лесу, или поправлять семейные портреты, вечно перекашивающиеся на обитых кожей и покрытых плесенью стенах. Из разбитых окон, которых было особенно много в бальном зале, тянуло свежим воздухом Ирландии, тогда как внутри и вокруг меня все пахло затхлым табачным дымом и золой, которую следовало убирать из камина до того, как эти трое придут сюда болтать и пить чай. Иногда меня так и подмывало сесть на небольшой позолоченный стульчик – он больше подходил мне с моей легкой фигуркой, чем неповоротливой туше молодого хозяина, но я себе отказывала даже в такой малости.
Однажды я почувствовала в гостиной запах спиртного.
Конечно, им здесь пахло всегда – то слабее, то сильнее, в зависимости от неизвестных мне обстоятельств, и, конечно, этот праздничный аромат был уже знаком мне по пабу Майкла Кэнти, правда, мне тогда не понравилось, что он неприятно отдавал антисептиком, и тем не менее веселая энергия, исходившая как от пьющих, так и от напитка в их стаканах, вызывала у меня восхищение. А какую надпись я увидела над стойкой бара в пабе Майкла Кэнти? Ах, да: «Ирландец ест английское дерьмо, но, слава богу, пьет ирландское виски» – именно так выразилась бы и я, будь я мужчиной. Но гостиная Большого Поместья – отнюдь не паб Майкла Кэнти и, разумеется, не место для пьянки. Более того, запах, показавшийся мне знакомым в тот знаменательный миг, когда я сдуру решила, что нахожусь одна в этой непротопленной и поэтому неприветливой комнате, не шел ни в какое сравнение с тем дыханием жизни, которое я ощутила в пабе Кэнти, а был прокисшим, затхлым и ядовитым, хотя обнаруженная мною бутылка оказалась только что открытой и более чем на треть пустой.
Пламя в камине не горело. Голосов слышно не было. Я и вошла, полагая, что для чая еще не время, и я потому еще или пока в безопасности – это как взглянуть на происходящее, – и, поглощенная своими мыслями, принялась за работу горничной, а я старалась быть настоящей горничной. Я бы могла даже замурлыкать песенку себе под нос, если бы такой способ отвлечься не был чреват опасностью; даже повернувшись спиной к камину, я тем не менее чувствовала, как тянет из него холодом, и видела свежую пыль, осевшую на всех поверхностях, которые, казалось, ждали, чтобы по ним прошлись тряпкой. Я, как настоящая хлопотунья, чуть повернула небольшую вазу на колченогом серванте и взмахнула кончиком тряпочки, будто всю жизнь только и делала, что стирала пыль с их сокровищ. И тут внезапно остановилась. Замерла и окаменела, с тряпкой, повисшей в окоченевших пальцах. Снаружи в одно из окон, частично скрытых волглыми шторами, холодными и безжизненными, наподобие свернувшихся листьев, ударилась бедная птичка – я услышала глухой стук, несчастная упала, и наступила тишина. Я прислушалась. Принюхалась. И глубоко вздохнула. Затем еще раз. Виски, сказала я себе, и содрогнулась, когда до меня дошла суть запаха и слова. Ошарашенная и озадаченная, я повернулась и тут же увидела на чайном столике початую бутылку, а на позолоченном стульчике – крупного молодого человека, неловко держащего в толстой руке бокал с виски. Он разве не слышал, как я вошла? Он что, не замечает моего присутствия? Или он так поглощен выпивкой, что безразличен к скромной девушке, которая для него не более чем стул, вот-вот грозящий превратиться в груду позолоченных щепок и ошметков выцветшей серой обивки с траурными печально поникшими розами под его все увеличивавшимся весом? Но почему я не заметила молодого хозяина, как только вошла в эту комнату, где он сидел, как в заточении? Почему не уловила запаха виски, как только вдохнула холодный спертый воздух этой гостиной, где бедный парень сидел в одиночестве и упивался вусмерть, ожидая, пока его сестра зажжет огонь? Кто же тогда призрак? Он или я?
Пока я наблюдала, сквозь щелку между шторами пробился луч света и, высветив бутылку, сгустил тени вокруг сгорбленной рыхлой туши пьяного хозяина. В этом же лучике сверкнули остатки золотистого напитка в бутылке и, несмотря на густую тень, вырисовалась, будто кистью старинного мастера, розоватая рука молодого хозяина с зажатым в ней бокалом. Рядом со стулом, насколько мне удалось рассмотреть, стояла или скорее валялась пара старых охотничьих сапог, покрытых слоем пыли и засохшей грязи, в которых, бьюсь об заклад, молодой хозяин никогда не ездил верхом. Он что – ожидает, что я заберу эти сапоги, не мешая ему прийти в себя – ужасное состояние, по правде говоря, – и отнесу их чистить? Да, эти сапоги выглядели такими же призрачными, как и он сам. А я, возможно, потому, что, увидев их, решила: их владелец давно уже мертв и похоронен, каковое обстоятельство отнюдь не помогло мне разобраться в этой тревожной сцене, – оказалась в ней нежеланным и непризнанным действующим лицом.
Свет вокруг бутылки сгустился. Золотистое виски сияло, как золотая корона. Хозяин застонал. Снаружи на землю упала еще одна птица. Я сделала один робкий шаг к нему. Потом еще один. Из горлышка бутылки или изо рта мужчины тянуло, как я уже сказала, ядовитыми парами, чего я никак не ожидала, памятуя о теплом, даже жарком, аромате в пабе Кэнти. И еще шажок, приближаясь, против своей воли, к этой злосчастной фигуре на золоченом стуле.
Затем без всякого предупреждения в гостиной Большого Поместья грохнул топор.
Именно так это прозвучало. Все дрогнуло. В том числе – нетвердая рука хозяина, попытавшаяся поставить бокал на стол, и, кстати, очень вовремя. Содрогнулись все балки и полы этого старого здания; я ощутила эту судорогу через ступни. Я не могла дышать. Я не могла отвести виноватого и испуганного взгляда от грузного молодого человека – это от него, сообразила я, изошел звук. Огромным усилием воли он сумел отвести руку от золотистого бокала и бутылки, не сбив их со стола, хоть я была уверена, что именно это он и сделает, но не справился ни со звуком, ни с дрожью, и огромный и печальный – покраснел оттого, что у него ничего не получалось и он не мог уберечь себя, дом или меня от накапливавшейся внутри его массы. Но он, ссутулившись в своем охотничьем костюме, никогда, насколько я знала, не выбиравшийся дальше конюшни, героически напрягал свою волю, которой у него было немного, сдерживал конвульсии, сотрясавшие, как он вдруг осознал, именно его, – и потянулся безвольной белой рукой, огромной, как звериная лапа, к ближайшему сапогу, покрытому грязью веков.
Лицо его побагровело. Молодой хозяин напоминал загнанного кабана. А затем вдруг стал рыгать, пучиться и давиться, по кровельным балкам пошел треск, а Большое Поместье затряслось от ужасных звуков его рвоты. О, каким низким был этот звук, глухой и неконтролируемый, будто сжимались и раздувались меха, – такого я еще не слышала. Он что, хотел разорваться изнутри, бедняга? Я уже начала гадать, выживем ли мы с ним, если это отчаянное бурчанье не прекратится?
Но оно прекратилось. И мы остались живы.
Его лицо, все в красных пятнах, побледнело, урчанье, исходившее из нутра, почти прекратилось. Судороги стали постепенно ослабевать, становились все реже и реже, и вот уже молодой хозяин в полном изнеможении издавал лишь прерывистое бульканье, подобно мощному потоку воды, который потихоньку превращается в слабый ручеек. А затем наступила тишина. И я, успокоенная тем, что все кончилось, неслышно перевела дух, увидев, как он медленно поставил сапог на пол, не пролив из него ни капли содержимого, хотя запах, само собой, никуда не делся.
Что касается меня, я побледнела так же, как и молодой хозяин, и вдруг поняла, что надо возблагодарить высшие силы за то, что предоставили ему сапог, – в противном случае подать его, без сомнения, пришлось бы мне. И стоя здесь, в этой вонючей гостиной, я отнюдь не была уверена, что эта задача оказалась бы мне по плечу. И что – мне теперь выносить этот еще теплый загаженный сапог, как по утрам я выношу ночные горшки в количестве гораздо большем, чем требуется для малочисленных надменных обитателей Большого Поместья? Нет, я не стану! Не стану. Ни за что не притронусь к сапогу – и, даже не предложив свою скромную помощь молодому хозяину, я повернулась и на крыльях своей вновь проснувшейся гордости вылетела из залы, стараясь особо не шуметь, чтобы не потревожить его жалкого состояния.
Возможно, отвратительный сапог вынес мистер Джейке, предположив, что я не то что пренебрегла своими обязанностями, а просто не заметила такого давно не использовавшегося предмета обстановки. По крайней мере, когда я в следующий раз подала в гостиную чай, его там уже не было.
Пришла беда – отворяй ворота, сказала однажды молодая хозяйка, обладавшая манерами леди, но словарным запасом деревенского парня. Это в полной мере относилось и ко мне, по крайней мере, пока держали меня пленницей в Большом Поместье. Сразу после того, как я стала невольной свидетельницей страданий молодого хозяина, меня заперли в столовой и долго выспрашивали, как и что, – при этом у всех на глазах. Не знаю, сколько роз могло расцвести и завянуть с того дня, когда я увидела бокал в руке молодого хозяина, и до того дня, когда я должна была подавать не что иное, как воскресный обед. Знаю только одно: ничего не изменилось, то есть дети миссис Грант оставались такими же маленькими и жалкими, как и в первый раз, когда я их увидела, болезнь малышки Марты все прогрессировала, о чем я постоянно напоминала миссис Грант, а маленькие зловещие колокольчики все так же звенели. Так что, может, это случилось и на следующий день, не знаю – я была слишком занята, чтобы обращать на это внимание.
Но пришлось, когда миссис Грант объявила мне, что я должна буду делать в следующее воскресенье. Как тут не обратишь внимания! Я остановилась как вкопанная. Вытерла пот со лба. Стала отвечать. Набралась смелости и сказала, что вряд ли я смогу сделать то, о чем она просит. Слишком молода. Слишком застенчива. Слишком неуклюжа. Миссис Грант тут же ответила, что она не просит, а поручает, после чего я принялась заламывать руки, дети расплакались, а сидевший у камина мистер Джейке в своем черном костюме и белой рубашке, самодовольный хищник с жировым наростом, уставился на меня своими косыми глазами.
Как по-деловому миссис Грант сделала свое заявление! Как оно давило на меня все это время, мучительно тянувшееся с того момента, когда она объявила мне об ожидающем меня ужасе, пока не пробил мой час, хотя, как я уже сказала, все это могло произойти и за один божий день. Долгим ли, коротким ли был этот временной промежуток – не знаю, но ни разу за все это ожидание я так и не смогла освободиться от мысли о том, что меня ждет впереди. Конечно, я знала, что мистер Джейке накроет стол, разложит тяжелое столовое серебро и расставит бокалы, миссис Грант приготовит жаркое, а вся так называемая семья откроет свою личную часовню, где они могут очистить свои души и куда я, наверное, смогу украдкой заглянуть, прежде чем приступить к тяжкому испытанию: подаче воскресного обеда в Большом Поместье. Испытание это маячило передо мной, пряталось в ящиках серванта и по углам, постоянно приводило меня в дрожь, как только я начинала думать о том, что могу опозориться так, что все случайности, доныне преследовавшие меня, покажутся пустяками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Так они и боролись во мне каждую ночь: при этом я склонялась то на сторону Тедди, то на свою собственную и засыпала в попытках сохранить смысл и обрести силы для героической борьбы, что было, я знала, совсем не в моем духе.
Как долго я могла еще сопротивляться назойливым приставаниям Мики, хоть он и был обыкновенным парнишкой и моложе меня? Сколько еще писем мне предстояло написать?
Держись, говорила я себе все эти дни. Не ной. По правде говоря, я бы и не стала жаловаться, окажись рядом кто-нибудь, кто угодно, лишь бы выслушал меня, уютно пристроив мою голову у себя на груди. Но такого человека не было. Я могла положиться только на собственную изворотливость и двуличие, и по большей части я уже не отличала одно от другого, да в общем-то и не пытаясь. Это мне только представлялось, что я избегала мистера Джейкса, – тем не менее я знала, что не обманываю его. Я пыталась не дать молодой хозяйке понять по моему лицу, что я сделала с ее волосами, и старалась не выдавать своего смущения, когда она проходила мимо: правильно это было или нет, оставалось для меня тайной. Порою я пребывала в уверенности, что козел сорвался с цепи или малышка Марта, которая взяла привычку стоять у моего стула на кухне, если я не бегала на зов колокольчика и не подавала чай (перспектива, которую я уже не считала чреватой страданиями), умоляет меня так явственно, словно выучилась говорить, хотя это было не так, сделать что-нибудь и помочь ей сбить лихорадку, будто бы у меня были навыки врача или достаточно настойчивости, чтобы уговорить миссис Грант прислушаться к моим тревогам и действовать соответственно. Но ничем помочь ей я не могла, как не могла и перестать думать о несчастном ребенке все дни напролет. И если бы я хоть чуть-чуть набралась храбрости, а я знала, что должна это сделать, как тут же получила бы очередной удар по самолюбию. Неприятности обычно подстерегали меня за дверями или в пустых комнатах.
Почему, например, я не могла попасть в личную часовню, которая, правда, и так была маленькой, чтобы туда проситься? Действительно, однажды миссис Грант объяснила мне, при этом без всякой просьбы с моей стороны, что каждая семья поместного дворянства, каковыми были обитатели Большого Поместья, исключая, разумеется, слуг, подчеркнула она, должна, согласно древней традиции, иметь собственную личную часовню – прекрасная идея, по-моему, если не сказать больше. Но почему бы мне туда не заглянуть и не полюбоваться ею или помолиться, взыскуя утешения, но так, чтобы никто не знал? Почему, иными словами, эта маленькая каменная часовня плотно закрыта на замок, а ключ потерян? Потому, пояснила миссис Грант, что молодая хозяйка не слишком набожна, а также потому что эта часовня – другой конфессии, даже не знаю, что миссис Грант хотела этим сказать. Но разве иногда, если кухонные колокольчики молчали, я не слышала, как тихо звонит колокол в часовне, приглашая к молитве, не подходила к окну и не видела троих наших поместных дворян, медленно бредущих вместе к своей часовенке, где лично их поджидал священник? Но это было именно так, я наблюдала неоднократно, и в эти моменты понимала, какой же счастливой я была, когда среди других девчонок сидела на задних скамейках церкви в Каррикфергусе, не имея ни малейшего понятия о том, что происходит там, у алтаря. Конечно, я понимала, что моя тоска по прошлому, которое было для меня еще не совсем потеряно, представляла серьезную угрозу душевному здоровью и на данный момент не следует мне слишком распускать нюни по поводу увитой плющом часовенки, если я хочу сохранить рассудок и спасти своего Тедди.
Так что я отрывалась от окна, завершала обязанности по кухне и, убеждая себя не обращать внимания на властный зов одного из кухонных колокольчиков, приступала к обязанностям в библиотеке, гостиной, кабинете или огромном, продуваемом ветром бальном зале, где, по словам миссис Грант, когда-то играл оркестр и устраивались танцы. На первых порах меня охватывала дрожь, когда я в одиночку ходила по таким холлам и коридорам, которых в Большом Поместье было полно, но с течением времени стала находить в такой работе даже некоторое удовольствие, ибо не каждой ирландской сироте дано выбить неожиданное облако моли из драпировок, лохмотьями свисающих с потолков, высоких, как деревья в лесу, или поправлять семейные портреты, вечно перекашивающиеся на обитых кожей и покрытых плесенью стенах. Из разбитых окон, которых было особенно много в бальном зале, тянуло свежим воздухом Ирландии, тогда как внутри и вокруг меня все пахло затхлым табачным дымом и золой, которую следовало убирать из камина до того, как эти трое придут сюда болтать и пить чай. Иногда меня так и подмывало сесть на небольшой позолоченный стульчик – он больше подходил мне с моей легкой фигуркой, чем неповоротливой туше молодого хозяина, но я себе отказывала даже в такой малости.
Однажды я почувствовала в гостиной запах спиртного.
Конечно, им здесь пахло всегда – то слабее, то сильнее, в зависимости от неизвестных мне обстоятельств, и, конечно, этот праздничный аромат был уже знаком мне по пабу Майкла Кэнти, правда, мне тогда не понравилось, что он неприятно отдавал антисептиком, и тем не менее веселая энергия, исходившая как от пьющих, так и от напитка в их стаканах, вызывала у меня восхищение. А какую надпись я увидела над стойкой бара в пабе Майкла Кэнти? Ах, да: «Ирландец ест английское дерьмо, но, слава богу, пьет ирландское виски» – именно так выразилась бы и я, будь я мужчиной. Но гостиная Большого Поместья – отнюдь не паб Майкла Кэнти и, разумеется, не место для пьянки. Более того, запах, показавшийся мне знакомым в тот знаменательный миг, когда я сдуру решила, что нахожусь одна в этой непротопленной и поэтому неприветливой комнате, не шел ни в какое сравнение с тем дыханием жизни, которое я ощутила в пабе Кэнти, а был прокисшим, затхлым и ядовитым, хотя обнаруженная мною бутылка оказалась только что открытой и более чем на треть пустой.
Пламя в камине не горело. Голосов слышно не было. Я и вошла, полагая, что для чая еще не время, и я потому еще или пока в безопасности – это как взглянуть на происходящее, – и, поглощенная своими мыслями, принялась за работу горничной, а я старалась быть настоящей горничной. Я бы могла даже замурлыкать песенку себе под нос, если бы такой способ отвлечься не был чреват опасностью; даже повернувшись спиной к камину, я тем не менее чувствовала, как тянет из него холодом, и видела свежую пыль, осевшую на всех поверхностях, которые, казалось, ждали, чтобы по ним прошлись тряпкой. Я, как настоящая хлопотунья, чуть повернула небольшую вазу на колченогом серванте и взмахнула кончиком тряпочки, будто всю жизнь только и делала, что стирала пыль с их сокровищ. И тут внезапно остановилась. Замерла и окаменела, с тряпкой, повисшей в окоченевших пальцах. Снаружи в одно из окон, частично скрытых волглыми шторами, холодными и безжизненными, наподобие свернувшихся листьев, ударилась бедная птичка – я услышала глухой стук, несчастная упала, и наступила тишина. Я прислушалась. Принюхалась. И глубоко вздохнула. Затем еще раз. Виски, сказала я себе, и содрогнулась, когда до меня дошла суть запаха и слова. Ошарашенная и озадаченная, я повернулась и тут же увидела на чайном столике початую бутылку, а на позолоченном стульчике – крупного молодого человека, неловко держащего в толстой руке бокал с виски. Он разве не слышал, как я вошла? Он что, не замечает моего присутствия? Или он так поглощен выпивкой, что безразличен к скромной девушке, которая для него не более чем стул, вот-вот грозящий превратиться в груду позолоченных щепок и ошметков выцветшей серой обивки с траурными печально поникшими розами под его все увеличивавшимся весом? Но почему я не заметила молодого хозяина, как только вошла в эту комнату, где он сидел, как в заточении? Почему не уловила запаха виски, как только вдохнула холодный спертый воздух этой гостиной, где бедный парень сидел в одиночестве и упивался вусмерть, ожидая, пока его сестра зажжет огонь? Кто же тогда призрак? Он или я?
Пока я наблюдала, сквозь щелку между шторами пробился луч света и, высветив бутылку, сгустил тени вокруг сгорбленной рыхлой туши пьяного хозяина. В этом же лучике сверкнули остатки золотистого напитка в бутылке и, несмотря на густую тень, вырисовалась, будто кистью старинного мастера, розоватая рука молодого хозяина с зажатым в ней бокалом. Рядом со стулом, насколько мне удалось рассмотреть, стояла или скорее валялась пара старых охотничьих сапог, покрытых слоем пыли и засохшей грязи, в которых, бьюсь об заклад, молодой хозяин никогда не ездил верхом. Он что – ожидает, что я заберу эти сапоги, не мешая ему прийти в себя – ужасное состояние, по правде говоря, – и отнесу их чистить? Да, эти сапоги выглядели такими же призрачными, как и он сам. А я, возможно, потому, что, увидев их, решила: их владелец давно уже мертв и похоронен, каковое обстоятельство отнюдь не помогло мне разобраться в этой тревожной сцене, – оказалась в ней нежеланным и непризнанным действующим лицом.
Свет вокруг бутылки сгустился. Золотистое виски сияло, как золотая корона. Хозяин застонал. Снаружи на землю упала еще одна птица. Я сделала один робкий шаг к нему. Потом еще один. Из горлышка бутылки или изо рта мужчины тянуло, как я уже сказала, ядовитыми парами, чего я никак не ожидала, памятуя о теплом, даже жарком, аромате в пабе Кэнти. И еще шажок, приближаясь, против своей воли, к этой злосчастной фигуре на золоченом стуле.
Затем без всякого предупреждения в гостиной Большого Поместья грохнул топор.
Именно так это прозвучало. Все дрогнуло. В том числе – нетвердая рука хозяина, попытавшаяся поставить бокал на стол, и, кстати, очень вовремя. Содрогнулись все балки и полы этого старого здания; я ощутила эту судорогу через ступни. Я не могла дышать. Я не могла отвести виноватого и испуганного взгляда от грузного молодого человека – это от него, сообразила я, изошел звук. Огромным усилием воли он сумел отвести руку от золотистого бокала и бутылки, не сбив их со стола, хоть я была уверена, что именно это он и сделает, но не справился ни со звуком, ни с дрожью, и огромный и печальный – покраснел оттого, что у него ничего не получалось и он не мог уберечь себя, дом или меня от накапливавшейся внутри его массы. Но он, ссутулившись в своем охотничьем костюме, никогда, насколько я знала, не выбиравшийся дальше конюшни, героически напрягал свою волю, которой у него было немного, сдерживал конвульсии, сотрясавшие, как он вдруг осознал, именно его, – и потянулся безвольной белой рукой, огромной, как звериная лапа, к ближайшему сапогу, покрытому грязью веков.
Лицо его побагровело. Молодой хозяин напоминал загнанного кабана. А затем вдруг стал рыгать, пучиться и давиться, по кровельным балкам пошел треск, а Большое Поместье затряслось от ужасных звуков его рвоты. О, каким низким был этот звук, глухой и неконтролируемый, будто сжимались и раздувались меха, – такого я еще не слышала. Он что, хотел разорваться изнутри, бедняга? Я уже начала гадать, выживем ли мы с ним, если это отчаянное бурчанье не прекратится?
Но оно прекратилось. И мы остались живы.
Его лицо, все в красных пятнах, побледнело, урчанье, исходившее из нутра, почти прекратилось. Судороги стали постепенно ослабевать, становились все реже и реже, и вот уже молодой хозяин в полном изнеможении издавал лишь прерывистое бульканье, подобно мощному потоку воды, который потихоньку превращается в слабый ручеек. А затем наступила тишина. И я, успокоенная тем, что все кончилось, неслышно перевела дух, увидев, как он медленно поставил сапог на пол, не пролив из него ни капли содержимого, хотя запах, само собой, никуда не делся.
Что касается меня, я побледнела так же, как и молодой хозяин, и вдруг поняла, что надо возблагодарить высшие силы за то, что предоставили ему сапог, – в противном случае подать его, без сомнения, пришлось бы мне. И стоя здесь, в этой вонючей гостиной, я отнюдь не была уверена, что эта задача оказалась бы мне по плечу. И что – мне теперь выносить этот еще теплый загаженный сапог, как по утрам я выношу ночные горшки в количестве гораздо большем, чем требуется для малочисленных надменных обитателей Большого Поместья? Нет, я не стану! Не стану. Ни за что не притронусь к сапогу – и, даже не предложив свою скромную помощь молодому хозяину, я повернулась и на крыльях своей вновь проснувшейся гордости вылетела из залы, стараясь особо не шуметь, чтобы не потревожить его жалкого состояния.
Возможно, отвратительный сапог вынес мистер Джейке, предположив, что я не то что пренебрегла своими обязанностями, а просто не заметила такого давно не использовавшегося предмета обстановки. По крайней мере, когда я в следующий раз подала в гостиную чай, его там уже не было.
Пришла беда – отворяй ворота, сказала однажды молодая хозяйка, обладавшая манерами леди, но словарным запасом деревенского парня. Это в полной мере относилось и ко мне, по крайней мере, пока держали меня пленницей в Большом Поместье. Сразу после того, как я стала невольной свидетельницей страданий молодого хозяина, меня заперли в столовой и долго выспрашивали, как и что, – при этом у всех на глазах. Не знаю, сколько роз могло расцвести и завянуть с того дня, когда я увидела бокал в руке молодого хозяина, и до того дня, когда я должна была подавать не что иное, как воскресный обед. Знаю только одно: ничего не изменилось, то есть дети миссис Грант оставались такими же маленькими и жалкими, как и в первый раз, когда я их увидела, болезнь малышки Марты все прогрессировала, о чем я постоянно напоминала миссис Грант, а маленькие зловещие колокольчики все так же звенели. Так что, может, это случилось и на следующий день, не знаю – я была слишком занята, чтобы обращать на это внимание.
Но пришлось, когда миссис Грант объявила мне, что я должна буду делать в следующее воскресенье. Как тут не обратишь внимания! Я остановилась как вкопанная. Вытерла пот со лба. Стала отвечать. Набралась смелости и сказала, что вряд ли я смогу сделать то, о чем она просит. Слишком молода. Слишком застенчива. Слишком неуклюжа. Миссис Грант тут же ответила, что она не просит, а поручает, после чего я принялась заламывать руки, дети расплакались, а сидевший у камина мистер Джейке в своем черном костюме и белой рубашке, самодовольный хищник с жировым наростом, уставился на меня своими косыми глазами.
Как по-деловому миссис Грант сделала свое заявление! Как оно давило на меня все это время, мучительно тянувшееся с того момента, когда она объявила мне об ожидающем меня ужасе, пока не пробил мой час, хотя, как я уже сказала, все это могло произойти и за один божий день. Долгим ли, коротким ли был этот временной промежуток – не знаю, но ни разу за все это ожидание я так и не смогла освободиться от мысли о том, что меня ждет впереди. Конечно, я знала, что мистер Джейке накроет стол, разложит тяжелое столовое серебро и расставит бокалы, миссис Грант приготовит жаркое, а вся так называемая семья откроет свою личную часовню, где они могут очистить свои души и куда я, наверное, смогу украдкой заглянуть, прежде чем приступить к тяжкому испытанию: подаче воскресного обеда в Большом Поместье. Испытание это маячило передо мной, пряталось в ящиках серванта и по углам, постоянно приводило меня в дрожь, как только я начинала думать о том, что могу опозориться так, что все случайности, доныне преследовавшие меня, покажутся пустяками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12