как они подобрали на улице раненого, чье имя и то им неизвестно, потому что никаких документов при нем не оказалось. Если же у инвалида возникнут опасения, что в таком случае вздумают обследовать его ногу и обнаружат обман, хлопоты сможет взять на себя жена; ему же останется только не показываться никому на глаза, когда придут за телом: прятаться от посетителей ему уже не впервой.
Жена, видимо, ему не доверяет. Во всяком случае, она не пожелала, чтобы он занялся свертком в коричневой бумаге, который ему очень хотелось вскрыть. Он полагал, что в свертке какое-нибудь секретное оружие или по крайней мере его проект. Теперь же коробка в надежной сохранности – на потрескавшемся черном мраморе комода, – она снова закрыта, вновь запакована и перевязана. Но возвращение ее из квартиры инвалида при наличии патрулей было нелегким. К счастью, путь оказался не слишком длинным.
Они были уже почти у цели, когда неподалеку, у них за спиной, раздался резкий окрик: «Halte!» Коробка сама по себе, как можно было предполагать, не слишком их компрометировала; конечно же, выдумки мнимого калеки на этот счет были нелепостью, но женщина все же опасалась, что письма, о которых ей говорил солдат, могут содержать какие-нибудь сведения отнюдь не частного характера, представляющие, например, военный или политический интерес, поскольку сам солдат во многих случаях проявлял, на ее взгляд, чрезмерную скрытность. Как бы то ни было, лучше уж не попадаться, тем более что кинжальный штык, положенный женщиной на прежнее место, мог вызвать серьезные подозрения. Отсутствие пропуска еще более усложняло положение. Громкий, властный окрик «Halte!» раздался во второй, затем в третий раз, и сразу же затрещали короткие автоматные очереди. Но стрелявший был слишком далеко, чтобы целиться, да и место было очень темное. Возможно даже, стреляли в воздух. За углом опасность миновала. Двери дома, разумеется, приоткрыты не были. Но ключ бесшумно повернулся в замке, петли поддались без скрежета, и створка снова тихо захлопнулась.
В письмах на первый взгляд не заключается ничего секретного и никоим образом ничего существенного – ни в общем, ни в личном плане. Это обычные послания, какие еженедельно шлет из деревни своему нареченному его невеста, сообщая местные новости – о ферме или соседях – и твердя одни и те же канонические фразы, что она тоскует и ждет. В коробке находятся, кроме того, не представляющие большой ценности старые золотые часы с облезшей, когда-то позолоченной медной цепочкой; на внутренней стороне крышки, закрывающей циферблат, имя владельца не выгравировано; есть еще кольцо с печаткой, с инициалами «А. М.» – медное или из лигатуры, – такое, какие обычно мастерят себе рабочие на предприятии, и, наконец, кинжальный штык обычного образца, в частности идентичный тому, какой молодая женщина сдала одновременно со свертком и происхождение которого она не пожелала открыть, сказав лишь, что, после новых приказов относительно сдачи оружия, боится держать его у себя, но что тем не менее ей не хотелось с ним расставаться (несомненно, это мнимый инвалид принудил ее от него избавиться). В свертке оказывается коробка от печенья, а не от обуви, – она такого же размера, но жестяная.
Самое существенное из всего этого – конверты от писем: они адресованы солдату Анри Мартену – указан и номер полевой почты. На обороте значатся имя и адрес посылавшей эти письма девушки. Ел-то и надо будет их переотправить, когда снова начнет работать почта, потому что отыскать отца погибшего уже невозможно, к тому же тот носит фамилию не Мартен, а какую-то другую. Возможно, впрочем, этот человек и предложил-то себя в качестве посредника лишь из соображений удобства: если даже ему было известно содержимое коробки, он посчитал, вероятно, что по условиям территориальным ее легче вручить ему, чем невесте. Правда, письма были предназначены для возвращения ей, но кинжал, часы и кольцо по справедливости принадлежали отцу. Легко себе представить, что и письма не должны были вернуться к отправительнице: в защиту этого тезиса можно было бы выстроить ряд доводов.
Вместо того чтобы отправлять сверток по почте, несомненно предпочтительней было передать его с обычными предосторожностями в собственные руки адресата. Девушка еще, может быть, не была предупреждена о смерти жениха. Только отца, позвонившего в госпиталь, поставили в известность об этом; однако, если он не настоящий отец, или если он не отец юридически, либо так или иначе вообще не является отцом солдата, он вовсе не обязан поддерживать отношения с его девушкой и может даже не знать о ее существовании; поэтому нельзя предположить, что он ей напишет, даже если почта начнет работать.
Женщина, которая ухаживала за раненым солдатом, так ничего и не узнала о его умершем товарище. Раненый под конец много разговаривал, но уже позабыл недавние события; впрочем, по большей части он вообще бредил. Женщина утверждает, что он и до ранения был уже болен: его лихорадило, и порой он вел себя как невменяемый. Ее сын, десятилетний мальчуган с задумчивым лицом, и раньше встречал его на улице – и, возможно, не раз, если, конечно, в каждом из этих случаев мы имеем дело с одним и тем же мальчуганом, как это, вероятно, и было, невзирая на незначительные расхождения в приметах. Мальчик играет тут первостепенную роль, потому что из-за него, по его неосторожности, были развязаны действия оккупантов с мотоциклом, но не все его поступки являются в равной мере определяющими. Зато инвалид практически не играет никакой роли. Его присутствие утром на улице Буве, в казарме, превращенной в госпиталь или в приемный пункт, не должно удивлять, если учесть легкость, с какой он передвигался, когда никто не наблюдал за его походкой. К тому же солдат, видимо, не очень-то обращал внимание на его слова.
Что касается хозяина кафе, он то ли загадка, то ли пустое место. Он не произносит ни единого слова, не делает ни единого жеста; этот лысый толстяк с равным успехом может быть шпионом или полицейским агентом, определить, какого рода размышления им владеют, невозможно. Третьестепенные лица, так оживленно дискутирующие в его присутствии, во всяком случае не сообщат ему ничего такого, о чем бы он мог доложить своему вероятному начальству: это всего лишь трактирные стратеги, которые на свой лад перекраивают Историю, критикуют министров, поправляют генералов и придумывают вымышленные ситуации, которые позволили бы, наряду с другими, выиграть битву при Рей-хенфельсе. Солдат, сидящий в глубине направо, за предпоследним столиком, располагает, конечно, более реалистическим взглядом на сражения, а потому ему нечего сказать на этот счет; присев меж двух товарищей, чьи лица почти не видны, так как один сидит боком, а второй на три четверти повернулся спиной, солдат, должно быть, попросту ждет, когда ему подадут выпивку. Всеобщее и, безусловно, неоправданное презрение, какое преследовало его полк со времени разгрома, объясняет, почему он тогда, в первый раз, сменил обмундирование; предпринимая свое путешествие, он предпочел менее приметные армейские знаки.
Таким образом он может, не привлекая внимания и смешавшись с толпой, спокойно попивать в этом кафе вино, которое ему подносит подавальщица. Тем временем он глядит перед собой сквозь широкое стекло витрины. Снегопад прекратился. За день постепенно потеплело. На тротуарах еще бело, но мостовые, где часами непрестанно носятся грузовики, снова почернели вдоль всей медианы, и груды подтаявшего снега отброшены к канавам по обе стороны проезжей части; всякий раз, что солдат пересекает поперечную улицу, он по самые обмотки погружается в податливый, губчатый снег, а мелкий дождик уже роняет в вечернем воздухе редкие капли вперемешку с влажными хлопьями, которые, еще не достигнув земли, превращаются в воду.
Солдат зашел на минутку отдохнуть в переполненное людьми кафе и не решается оттуда выйти. Стоя по другую сторону огромного стекла с тремя выпуклыми бильярдными шарами, позади сборчатой занавески, он созерцает дождь. Глядит на дождь и ребенок, сидящий на полу у самого окна, и это позволяет ему видеть, что делается за тонкой занавеской. Дождь льет с удвоенной силой. Зонтик-трость в черном шелковом чехле прислонен к вешалке, рядом с пальто на меху. Однако на картине столько всякой одежды понавешено одна поверх другой, что среди этого нагромождения трудно что бы то ни было разобрать. Как раз под картиной находится комод с тремя ящиками – их блистающая лицевая сторона украшена двумя большими потускневшими медными шишками. В нижнем ящике – бисквитная коробка, завернутая в коричневую бумагу. В остальном – комната без перемен: зола в камине, разрозненные листы бумаги на столе, переполненная окурками стеклянная пепельница, горящая настольная лампа, тяжелые, наглухо закрытые красные шторы.
За стеной – дождь. За стеной кто-то шагает под дождем, пригнув голову, загородив ладонью глаза и все же глядя прямо перед собой, глядя на мокрый асфальт, несколько метров мокрого асфальта. Сюда не проникает ни дождь, ни снег, ни ветер; и легкая пыль, замутившая сиянье горизонтальных поверхностей – полированного стола, лощеного паркета, мраморного камина, потрескавшийся мрамор комода, – эта пыль возникает в самой же комнате, возможно, от щелей в полу, от кровати, от золы в камине или от бархатных штор, вертикальные складки которых тянутся от пола до потолка, где мушиная тень, напоминающая нить накаливания электрической лампочки, скрытой усеченным конусом абажура, проползает сейчас вблизи тоненькой темной черточки, различимой весьма условно, потому что она находится вне светового круга; в полумраке, на расстоянии четырех-пяти метров от пола, виден сначала короткий прямой сегмент длиною менее сантиметра, за ним – мелкие, зубчатые извилины… но все расплывается в глазах, когда хочешь уточнить очертания этих извилин, так же как и очертания мельчайшего рисунка, украсившего обои на стенах, или нечеткие границы лоснящихся дорожек, проложенных в пыли войлочными тапочками, или, за дверью комнаты, очертания темной передней, где к вешалке искоса прислонился зонтик-трость, или – за входной дверью – вереницы длинных коридоров, спиральной лестницы, подъезда с каменной приступкой и города в целом – у меня за спиной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Жена, видимо, ему не доверяет. Во всяком случае, она не пожелала, чтобы он занялся свертком в коричневой бумаге, который ему очень хотелось вскрыть. Он полагал, что в свертке какое-нибудь секретное оружие или по крайней мере его проект. Теперь же коробка в надежной сохранности – на потрескавшемся черном мраморе комода, – она снова закрыта, вновь запакована и перевязана. Но возвращение ее из квартиры инвалида при наличии патрулей было нелегким. К счастью, путь оказался не слишком длинным.
Они были уже почти у цели, когда неподалеку, у них за спиной, раздался резкий окрик: «Halte!» Коробка сама по себе, как можно было предполагать, не слишком их компрометировала; конечно же, выдумки мнимого калеки на этот счет были нелепостью, но женщина все же опасалась, что письма, о которых ей говорил солдат, могут содержать какие-нибудь сведения отнюдь не частного характера, представляющие, например, военный или политический интерес, поскольку сам солдат во многих случаях проявлял, на ее взгляд, чрезмерную скрытность. Как бы то ни было, лучше уж не попадаться, тем более что кинжальный штык, положенный женщиной на прежнее место, мог вызвать серьезные подозрения. Отсутствие пропуска еще более усложняло положение. Громкий, властный окрик «Halte!» раздался во второй, затем в третий раз, и сразу же затрещали короткие автоматные очереди. Но стрелявший был слишком далеко, чтобы целиться, да и место было очень темное. Возможно даже, стреляли в воздух. За углом опасность миновала. Двери дома, разумеется, приоткрыты не были. Но ключ бесшумно повернулся в замке, петли поддались без скрежета, и створка снова тихо захлопнулась.
В письмах на первый взгляд не заключается ничего секретного и никоим образом ничего существенного – ни в общем, ни в личном плане. Это обычные послания, какие еженедельно шлет из деревни своему нареченному его невеста, сообщая местные новости – о ферме или соседях – и твердя одни и те же канонические фразы, что она тоскует и ждет. В коробке находятся, кроме того, не представляющие большой ценности старые золотые часы с облезшей, когда-то позолоченной медной цепочкой; на внутренней стороне крышки, закрывающей циферблат, имя владельца не выгравировано; есть еще кольцо с печаткой, с инициалами «А. М.» – медное или из лигатуры, – такое, какие обычно мастерят себе рабочие на предприятии, и, наконец, кинжальный штык обычного образца, в частности идентичный тому, какой молодая женщина сдала одновременно со свертком и происхождение которого она не пожелала открыть, сказав лишь, что, после новых приказов относительно сдачи оружия, боится держать его у себя, но что тем не менее ей не хотелось с ним расставаться (несомненно, это мнимый инвалид принудил ее от него избавиться). В свертке оказывается коробка от печенья, а не от обуви, – она такого же размера, но жестяная.
Самое существенное из всего этого – конверты от писем: они адресованы солдату Анри Мартену – указан и номер полевой почты. На обороте значатся имя и адрес посылавшей эти письма девушки. Ел-то и надо будет их переотправить, когда снова начнет работать почта, потому что отыскать отца погибшего уже невозможно, к тому же тот носит фамилию не Мартен, а какую-то другую. Возможно, впрочем, этот человек и предложил-то себя в качестве посредника лишь из соображений удобства: если даже ему было известно содержимое коробки, он посчитал, вероятно, что по условиям территориальным ее легче вручить ему, чем невесте. Правда, письма были предназначены для возвращения ей, но кинжал, часы и кольцо по справедливости принадлежали отцу. Легко себе представить, что и письма не должны были вернуться к отправительнице: в защиту этого тезиса можно было бы выстроить ряд доводов.
Вместо того чтобы отправлять сверток по почте, несомненно предпочтительней было передать его с обычными предосторожностями в собственные руки адресата. Девушка еще, может быть, не была предупреждена о смерти жениха. Только отца, позвонившего в госпиталь, поставили в известность об этом; однако, если он не настоящий отец, или если он не отец юридически, либо так или иначе вообще не является отцом солдата, он вовсе не обязан поддерживать отношения с его девушкой и может даже не знать о ее существовании; поэтому нельзя предположить, что он ей напишет, даже если почта начнет работать.
Женщина, которая ухаживала за раненым солдатом, так ничего и не узнала о его умершем товарище. Раненый под конец много разговаривал, но уже позабыл недавние события; впрочем, по большей части он вообще бредил. Женщина утверждает, что он и до ранения был уже болен: его лихорадило, и порой он вел себя как невменяемый. Ее сын, десятилетний мальчуган с задумчивым лицом, и раньше встречал его на улице – и, возможно, не раз, если, конечно, в каждом из этих случаев мы имеем дело с одним и тем же мальчуганом, как это, вероятно, и было, невзирая на незначительные расхождения в приметах. Мальчик играет тут первостепенную роль, потому что из-за него, по его неосторожности, были развязаны действия оккупантов с мотоциклом, но не все его поступки являются в равной мере определяющими. Зато инвалид практически не играет никакой роли. Его присутствие утром на улице Буве, в казарме, превращенной в госпиталь или в приемный пункт, не должно удивлять, если учесть легкость, с какой он передвигался, когда никто не наблюдал за его походкой. К тому же солдат, видимо, не очень-то обращал внимание на его слова.
Что касается хозяина кафе, он то ли загадка, то ли пустое место. Он не произносит ни единого слова, не делает ни единого жеста; этот лысый толстяк с равным успехом может быть шпионом или полицейским агентом, определить, какого рода размышления им владеют, невозможно. Третьестепенные лица, так оживленно дискутирующие в его присутствии, во всяком случае не сообщат ему ничего такого, о чем бы он мог доложить своему вероятному начальству: это всего лишь трактирные стратеги, которые на свой лад перекраивают Историю, критикуют министров, поправляют генералов и придумывают вымышленные ситуации, которые позволили бы, наряду с другими, выиграть битву при Рей-хенфельсе. Солдат, сидящий в глубине направо, за предпоследним столиком, располагает, конечно, более реалистическим взглядом на сражения, а потому ему нечего сказать на этот счет; присев меж двух товарищей, чьи лица почти не видны, так как один сидит боком, а второй на три четверти повернулся спиной, солдат, должно быть, попросту ждет, когда ему подадут выпивку. Всеобщее и, безусловно, неоправданное презрение, какое преследовало его полк со времени разгрома, объясняет, почему он тогда, в первый раз, сменил обмундирование; предпринимая свое путешествие, он предпочел менее приметные армейские знаки.
Таким образом он может, не привлекая внимания и смешавшись с толпой, спокойно попивать в этом кафе вино, которое ему подносит подавальщица. Тем временем он глядит перед собой сквозь широкое стекло витрины. Снегопад прекратился. За день постепенно потеплело. На тротуарах еще бело, но мостовые, где часами непрестанно носятся грузовики, снова почернели вдоль всей медианы, и груды подтаявшего снега отброшены к канавам по обе стороны проезжей части; всякий раз, что солдат пересекает поперечную улицу, он по самые обмотки погружается в податливый, губчатый снег, а мелкий дождик уже роняет в вечернем воздухе редкие капли вперемешку с влажными хлопьями, которые, еще не достигнув земли, превращаются в воду.
Солдат зашел на минутку отдохнуть в переполненное людьми кафе и не решается оттуда выйти. Стоя по другую сторону огромного стекла с тремя выпуклыми бильярдными шарами, позади сборчатой занавески, он созерцает дождь. Глядит на дождь и ребенок, сидящий на полу у самого окна, и это позволяет ему видеть, что делается за тонкой занавеской. Дождь льет с удвоенной силой. Зонтик-трость в черном шелковом чехле прислонен к вешалке, рядом с пальто на меху. Однако на картине столько всякой одежды понавешено одна поверх другой, что среди этого нагромождения трудно что бы то ни было разобрать. Как раз под картиной находится комод с тремя ящиками – их блистающая лицевая сторона украшена двумя большими потускневшими медными шишками. В нижнем ящике – бисквитная коробка, завернутая в коричневую бумагу. В остальном – комната без перемен: зола в камине, разрозненные листы бумаги на столе, переполненная окурками стеклянная пепельница, горящая настольная лампа, тяжелые, наглухо закрытые красные шторы.
За стеной – дождь. За стеной кто-то шагает под дождем, пригнув голову, загородив ладонью глаза и все же глядя прямо перед собой, глядя на мокрый асфальт, несколько метров мокрого асфальта. Сюда не проникает ни дождь, ни снег, ни ветер; и легкая пыль, замутившая сиянье горизонтальных поверхностей – полированного стола, лощеного паркета, мраморного камина, потрескавшийся мрамор комода, – эта пыль возникает в самой же комнате, возможно, от щелей в полу, от кровати, от золы в камине или от бархатных штор, вертикальные складки которых тянутся от пола до потолка, где мушиная тень, напоминающая нить накаливания электрической лампочки, скрытой усеченным конусом абажура, проползает сейчас вблизи тоненькой темной черточки, различимой весьма условно, потому что она находится вне светового круга; в полумраке, на расстоянии четырех-пяти метров от пола, виден сначала короткий прямой сегмент длиною менее сантиметра, за ним – мелкие, зубчатые извилины… но все расплывается в глазах, когда хочешь уточнить очертания этих извилин, так же как и очертания мельчайшего рисунка, украсившего обои на стенах, или нечеткие границы лоснящихся дорожек, проложенных в пыли войлочными тапочками, или, за дверью комнаты, очертания темной передней, где к вешалке искоса прислонился зонтик-трость, или – за входной дверью – вереницы длинных коридоров, спиральной лестницы, подъезда с каменной приступкой и города в целом – у меня за спиной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15