Моя чашка дымится между пустой бутылкой «Гянджи» и мензуркой. Вера сидит напротив и смотрит на меня.
– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает она участливо.
– Да вроде ничего. Только голова тяжелая. Да, что-то я явно перебрал, – говорю я смущенно. – Вот кофейку выпью, может, полегче станет… Слушай, а сколько я спал?
– Спал? А где ты спал?
– Ну там… В ванной…
– В ванной?
– Да… Я разве на унитазе не спал? Я, помню, сел на унитаз и заснул…
Добрые глаза Веры. Ее ласковая улыбка.
– Нет, ты не спал… Ты посидел немножко, покурил с закрытыми глазами, а потом вдруг вскочил и потащил меня мыться. Я не успела одежду скинуть… Ты там два раза чуть голову себе не расшиб, я даже испугалась.
Нежный румянец окрашивает ее щеки.
– Мыться? – хмуро спрашиваю я, постукивая пальцами по столу.
– Да. А потом начал меня целовать. Ну, в общем…
Вера пожимает плечами.
– Та-а-ак… Значит, я не спал…
Черт знает что такое! Ничего не помню. Ну ладно…
– Ну ладно, – говорю я. – На самом деле все было классно. Мы даже успеваем к Алферову.
В несколько жадных глотков я одолеваю обжигающий кофе. Эффекта просветления, однако, не наблюдается, и кажется, что голова тяжелеет еще больше прежнего. Глаза опять начинают слипаться. Такое случается, когда кофе пьешь во время затяжной пьянки – действие его оказывается прямо противоположным ожидаемому. А впрочем, какого еще действия можно ожидать от кофе под названием «Русский продукт»?.. В паху ощущается некое слабое бездуховное томление, напряжение, шевеление…
Так, надо ехать.
– Ну что, – бодро говорю я, поднимаясь, – поехали?
– Гитару не забудь взять.
Я застываю, открыв рот.
Гитара! О! Вспомнил! Слава Богу!.. В возбуждении я кидаюсь в комнату, крича на ходу:
– Вспомнил!.. Мне же надо взять кассеты к Алферову!
Кассеты должны лежать в сумке, а сумка… Где сумка? Я вчера в «Тамбурине» с сумкой был или без сумки? Нет, в «Тамбурине» я был с гитарой, значит, без сумки, это для меня слишком – таскать гитару да еще и сумку. В «Тамбурине» кассеты покупают плохо, они лучше пропьют лишние пятьдесят рублей, чем купят кассету, но я взял на всякий случай несколько штук, положил их в карман чехла, только вот убей – не помню, продал ли я хоть одну или нет… Ладно, это уже не важно. Так, а где сумка? Я заглядываю под стол и вижу сумку. Я выволакиваю ее оттуда и открываю.
– Вера, одевайся, я сейчас…
Сумка набита кассетами, а сверху лежит пухлый потрепанный том «Молодой гвардии». Я обнаружил его в серванте между книгой о Кибальчиче из серии ЖЗЛ и «Консуэло» Жорж Санд и обрадовался, как старому другу. Дело происходило утром, я был с жестокого похмелья, и мне хотелось почитать что-нибудь совсем простое, суровое – о мужестве и подвигах советских людей, что-то вроде «Повести о настоящем человеке» или «Время, вперед!» Катаева, что-то светлое, крепкое и прозрачное, как стакан водки, без всех этих болезненных умственных выкрутасов нашего охуевшего поколения. Обрадовавшись находке, я тотчас открыл в конце и нашел заветные страницы, которыми зачитывался еще в школе, с презрением пропуская все остальное.
Приятно было под холодное пиво с сигареткой вновь встретиться со своими любимыми героями: отвратительным фашистом Брюкнером, воняющим, как бомж, и юными неустрашимыми молодогвардейцами, которых этот самый ужасный Брюкнер нещадно мучил в застенках. Сцены чудовищных пыток, описанных Фадеевым со всей задушевностью тихого алкоголика, всегда приводили меня в священный трепет перед каким-то нечеловеческим упрямством юных патриотов (предполагающим все-таки, на мой взгляд, какое-то разумное объяснение вроде низкого болевого порога, как у молчаливого героя Америки Джона Рембо) и вызывали горькое сознание того, что сам я на такой героизм не способен; поднеси к моему носу старина Брюкнер какую-нибудь плетку-семихвостку или раскаленный докрасна шомпол, я тут же раскололся бы, выдал все подполье и сам побежал бы показывать гестаповцам конспиративные явки.
А потом я стал бы полицаем, классическим предателем Родины (изящные французы окрестили бы меня коллаборационистом), и у меня были бы: низкий угреватый лоб с залысинами; глубоко посаженные маленькие бегающие глазки водянистого цвета; большой безгубый рот с гнилыми лошадиными зубами; длинные, до колен, обезьяньи руки; кривые короткие ноги с непомерно огромными (как у Гитлера!) ступнями; скошенный, почти отсутствующий подбородок дегенерата и выпирающее пузцо, всегда набитое вырванным из голодных ртов салом. В общем, полный набор… Приспешники и прислужники оккупантов, на пару с мордастым бургомистром мы бы творили беззакония, глумились над вдовами и сиротами, чтобы только заслужить одобрительный хохоток фашистов: «О я, я! Охо-хо! Так и следовайт делайт!» И я бы лично, своими собственными руками с узловатыми пальцами и обгрызанными ногтями, задушил маленького цыганенка на глазах у приплясывающего от нетерпения Брюкнера, когда тому приглянулся его золотой зуб.
Я бы жил с гулящей солдаткой, осведомительницей гестапо, и мы бы с ней пропивали пожитки, награбленные у обывателей. Подпольный райком и партизаны, рыскающие по окрестным оврагам, заочно приговорили бы меня к смерти, но я, своим звериным чутьем почуяв опасность, ухитрился бы избежать неминуемой кары, уйдя с отступающими немцами, а мою подругу, с приходом воинов-освободителей, разорвали бы на главной площади простоволосые русские женщины. Позверствовав еще немного в Европе, я бы попал в плен к американцам, но прикинулся бы угнанным глухонемым поляком и, обманув бдительность тупоголовых янки, неведомыми путями с целой толпой беглых нацистов и штурмбанфюреров, распевающих на борту das Boot «Хорста Весселя», добрался бы до Аргентины.
Там по протекции диктатора Перона я бы поступил на службу к крупнейшему аргентинскому латифундисту дону Ицхаку Гольденвейзеру и стал бы лихим гаучо, заслужив своим веселым нравом, бескорыстием и добродушием любовь всех местных пеонов, маньянилос и гуантанамейрос. «Наш русский каудильо» – так ласково называли бы они меня.
Выказав чудеса храбрости, я бы спас от стаи койотов любимый крапчатый табун дона Ицхака и в одиночку расправился бы с этими кровожадными чудовищами пампасов. Хозяйская дочь, голубоглазая красавица Рахиль, до того много лет воспитывавшаяся в монастыре кармелиток близлежащего городка Сан-Хуан-и-Педро, столицы этого обширного скотоводческого края, славной своим собором Св. Гонзалеса Капричикоского с готической папертью, влюбилась бы в меня без памяти, и однажды мы бы упали перед ее отцом на колени, умоляя не разлучать наши юные сердца. И седовласый статный старец, сам втайне лелеющий мысль о таком союзе, воскликнув: «Я не желаю тебе лучшего мужа, дочь моя!», со слезами на глазах благословил бы наш брак…
После загадочной смерти старого дона, оплакиваемого всеми пеонами, маньянилосами и гуантанамейросами, я бы сделался миллионером и рачительным хозяином, расширившим и без того раздольные владения Гольденвейзеров до самого Парагвая, а жена моя, ставшая к тому времени матерью трех прелестных детей, прославилась бы на всю округу своей добротой и мягкосердечием, целыми днями пропадая в хижинах чернокожих рабов, где с помощью собственноручно приготовленного чудодейственного бальзама из клубней маниоки исцеляла бы их ужасные раны, нанесенные жестокими надсмотрщиками-португальцами.
Мы были бы счастливы, как только могут быть счастливы люди, проводящие свои дни не в легкомысленной праздности, а в кропотливых радостных трудах и заботах друг о друге и о многочисленных знакомых фашистах, нашедших под сенью нашей латифундии уютный кров, достаток и искреннее участие, но тоска по Родине не оставляла бы меня.
Ежедневно видя в глазах моих затаенную печаль и понимая всем своим любящим сердцем, что со мной происходит, Рахиль собрала бы все свое мужество и сама предложила бы мне посетить Советский Союз. Провожая меня в дорогу, гордые индейцы-арауканы зажарили бы самого тучного быка с моих пастбищ, а набожные эсэсовцы и зондеркомандовцы отстояли бы всенощную за мое счастливое возвращение. После пластической операции, проведенной в гостеприимной клинике доктора Менгеле на реке Амазонке, став высоким стройным красавцем с элегантной проседью на висках и лучезарной белозубой улыбкой, под личиной дружественного румына, профессора истории, пишущего труд про советских подпольщиков, я бы приехал в свой родимый Краснодон. Там я первым делом, не сдержав скупых мужских слез, возложил бы цветы к памятнику молодогвардейцам; немного постоял бы в глубокой задумчивости перед бывшим зданием гестапо, превращенным коммунистами в облупленное районное отделение милиции; не спеша прошелся бы по кривым грязным улочкам, с улыбкой вспоминая годы бесшабашной юности; не узнал бы свою старую слепую мать, случайно столкнувшись с ней в очереди за водкой; пожелав остаться неизвестным благодетелем, одарил бы каждого из когда-то преданных мною, но чудом выживших одноклассников, спившихся и убогих, похожих на столетних сталеваров, среди которых было бы немало заброшенных государством героев войны, великолепным бунгало с бассейном взамен их жалких полуразвалившихся лачуг и, уже уезжая к заждавшимся дома жене, детям и соратникам-нацистам, чтобы через три года благодаря волеизъявлению народа стать сенатором новой, демократической Аргентины, я бы подумал удивленно: «И какая же все-таки конкретная жопа этот Краснодон!..»
Да, я еще забыл сказать, что мой старший сын стал бы одним из основателей Microsoft, второй – великим пианистом, дочь – последней и любимой женой Дональда Трампа, а самый младший, от мимолетной связи с сеньорой Гевара, названный мною Че, что на языке индейцев-арауканов означает Незаконное Дитя, Рожденное Тем Не Менее В Любви, Портреты Которого Потом Будут Изображать На Майках, в свое время отличился бы на Кубе, учинив там хуй знает что…
Прочитав «Молодую гвардию», чувствуешь себя мелким и ничтожным, слабым и трусливым, совсем не сыном своей Великой Родины.
Положив любимую книгу на койку, я достаю десять своих кассет, записанных под лейблом порто-студии старого пьяницы Хренова, полурокера-полубайкера, в облезлой коммуналке, с многообещающим названием «Андрей Степанов, The best of…» и думаю: «А не взять ли еще?» А вдруг именно на сегодняшнем концерте вопящая толпа поклонников жанра ринется ко мне, сметая все на своем пути, чуть не затоптав Алферова, умоляя продать кассету, а те, кому не досталось, будут рвать на себе волосы, рыдать и смотреть на сияющих счастливцев полными ненависти глазами и униженно предлагать им двойную – нет, тройную! – цену, И на следующий мой концерт они приведут женихов и невест, родителей и родственников, друзей и детей, и я, потный и вдохновленный, уставший, но довольный, скромно улыбаясь и остроумно шутя, целый час буду раздавать автографы…
Подумав, я беру еще две и складываю в лежащий на койке пакет. Я продаю кассеты по пятьдесят рублей, по цене, которую я придумал сам, утверждая при этом, что она рыночная, но если мне предлагают сорок, я продаю и за сорок, а если нет сорока, то я не жадничаю и продаю за тридцать, я бы и за двадцать отдавал, но двадцать мне никто не предлагает – видимо, стесняются. А однажды я обменял «The best of…» на пачку «Кэмела», в которой не хватало двух сигарет, да еще подписал на обложке: «С самыми хорошими пожеланиями!»
Вера ждет меня в коридоре уже одетая. Действительно, очень хорошее пальто и, кажется, впрямь во французском стиле. Во всяком случае, оно ей идет и в нем вполне можно сидеть на дурацком концерте в «Повороте».
– А гитара? – спрашивает Вера, когда я, кряхтя, надеваю ботинки.
– Лень тащить. Я там возьму у кого-нибудь, Должен Левитанский быть, он мне всегда дает… Хочешь, я тебе кассету подарю? – предлагаю я благодушно.
– А ты мне уже вчера подарил в «Тамбурине».
– Да-а?.. А я и не помню… Ну и хорошо.
– Приеду домой, послушаю… У тебя нога не болит? Ты так сильно ударился…
– Нет, уже прошла. Да, достала меня эта пила. Ума не приложу, что с ней делать.
– Ты же ее выкинуть хотел…
– Да, выкинуть… Как же я ее выкину, если она не моя? Нужно будет сказать Алле, может, она ее продаст. Какому-нибудь дачнику.
Я надеваю куртку и ощупываю карманы. Вроде все на месте – паспорт, сигареты, ключи. Без паспорта в Москве лучше не бродить. Полицейское, ебенать, государство.
Я натягиваю шапочку-пидорку, беру пакет с кассетами и говорю даже с некоторым облегчением:
– Ну, пошли.
Пропускаю Веру вперед и закрываю дверь. На лестнице, между этажами, стоят два хилых на вид подростка и сосредоточенно курят, приглушенно хихикая. Я принюхиваюсь. Еб твою мать, кажется, травка! Точно, травонька! Так вот они, местные растаманы, Единственные, наверное, нормальные люди в этом сраном доме… Ну и еще я, конечно. Со страшным грохотом приходит лифт. Мы боком запихиваемся в гробообразное пространство, захлопываем дверь и начинаем целоваться. Я задумчив и собран. Настороженно прислушиваюсь к Масе. Мася не подает никаких признаков жизни. И это хорошо. Вера целуется увлеченно, от всей души, пытаясь пощекотать своим твердым, как палец, языком мои гланды. Скрежеща, лифт останавливается. Вера подхватывает меня под руку, и мы торжественно, как Виндзоры, шествуем к дверям.
На улице то, что я и ожидал – дерьмовая погода. Сыплет мелкий дождик, в оранжевом свете фонарей антрацитово блестят лужи. Утренним снегом и не пахнет. Я жадно вдыхаю сырой холодный воздух в надежде, что в голове немного просветлеет. Надо дойти до метро и там поймать тачку, если повезет – битую «копейку» с бомбилой-молдаванином, нелегальным эмигрантом, весь день в жутком подвале в районе Капотни производящим контрафактную водку на основе осетинского спирта и водопроводной воды в компании простодушных полукриминальных таджиков и свирепого надсмотрщика-аварца с налитыми кровью кавказскими глазами. За бурдюк присланной стариками родителями домашней фетяски кровожадный аварец нехотя согласился не стрелять в местную прикормленную крыску, единственное близкое молдаванину существо в этом холодном городе, названную им мстительно, но ностальгически – Смирновым. С трогательной старательностью зверек взбирается на плечо меланхоличного гастарбайтера и с опаской поглядывает оттуда черными бусинками глаз на кривящуюся в презрительной ухмылке бандитскую рожу аварца, владельца битой «копейки», которую он сдает в аренду самым старательным эмигрантам, чтобы те зарабатывали ночным извозом на откупное мздоимным московским милиционерам… Не знаю – так или не так живут в Москве нелегалы молдаване, но то, что после обретения взыскуемой независимости они стали самым неприхотливым народом Европы, – точно. Они берут на треть ниже принятой стоимости и готовы везти в любую московскую пердь, если хотя бы приблизительно знают, где она находится. За рулем они молчаливы и задумчивы, а о чем думает молдаванин – один Господь знает. Однажды они все вот так же крепко задумались у себя в Молдове, думали-думали, да и выбрали в президенты русского коммуниста Воронина. Прямо скажем – довольно странное решение, особенно после стольких лет неутихающих страстей по поводу своего древнеримского прошлого; восторгов, связанных с созданием на зависть всей Европы Поташа Маге, вековой тщетной мечты неизвестных молдавских мыслителей и просвещенных румынских бояр; размахивания триколором на площадях, неизменно кончавшегося массовой зажигательной пляской под искрометные звуки жока; просранной войны с Приднестровьем и, как следствие всего этого, sic transit Gloria mundi. Я так и не понял, на хуй им нужна была эта независимость?.. Впрочем, я даже знавал одного молдаванина, который гордился тем, что он молдаванин.
Когда я узнаю по акценту молдаванина, я разговариваю властно и спесиво, закуриваю без разрешения, но в пути понимающе молчу, чтобы не отвлекать человека от тяжелых дум.
Переплюнуть молдаван по части дешевизны и непуганности при упоминании места назначения способны только среднеазиаты. Они вежливы и словоохотливы – правда, из того, что они говорят, я половину не понимаю и еду кивая. Они охотно соглашаются везти за полцены хоть к черту на кулички, но есть одна проблема, которая делает всю приятность общения с ними совершенно бесполезной, – они никогда никуда не знают дороги и просят, чтобы им показывали каждый поворот. Я сам никогда не знаю дороги, и, видя мое разочарованное лицо после бесплодных попыток поймать машину в три часа ночи где-нибудь в ужасных выхинско-люберецких дебрях с благим намерением добраться наконец до дома, они искренне огорчаются и сочувствуют, цокая языками.
С кавказцами тоже можно договориться, хотя сделать это гораздо сложнее, чем с молдаванами и узбеками. Чтобы отличить грузина от армянина, а армянина – от азербайджанца, не нужно заканчивать факультет антропологии или быть профессиональным расистом вроде доктора Эйхмана, просто следует запомнить несколько отличительных признаков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает она участливо.
– Да вроде ничего. Только голова тяжелая. Да, что-то я явно перебрал, – говорю я смущенно. – Вот кофейку выпью, может, полегче станет… Слушай, а сколько я спал?
– Спал? А где ты спал?
– Ну там… В ванной…
– В ванной?
– Да… Я разве на унитазе не спал? Я, помню, сел на унитаз и заснул…
Добрые глаза Веры. Ее ласковая улыбка.
– Нет, ты не спал… Ты посидел немножко, покурил с закрытыми глазами, а потом вдруг вскочил и потащил меня мыться. Я не успела одежду скинуть… Ты там два раза чуть голову себе не расшиб, я даже испугалась.
Нежный румянец окрашивает ее щеки.
– Мыться? – хмуро спрашиваю я, постукивая пальцами по столу.
– Да. А потом начал меня целовать. Ну, в общем…
Вера пожимает плечами.
– Та-а-ак… Значит, я не спал…
Черт знает что такое! Ничего не помню. Ну ладно…
– Ну ладно, – говорю я. – На самом деле все было классно. Мы даже успеваем к Алферову.
В несколько жадных глотков я одолеваю обжигающий кофе. Эффекта просветления, однако, не наблюдается, и кажется, что голова тяжелеет еще больше прежнего. Глаза опять начинают слипаться. Такое случается, когда кофе пьешь во время затяжной пьянки – действие его оказывается прямо противоположным ожидаемому. А впрочем, какого еще действия можно ожидать от кофе под названием «Русский продукт»?.. В паху ощущается некое слабое бездуховное томление, напряжение, шевеление…
Так, надо ехать.
– Ну что, – бодро говорю я, поднимаясь, – поехали?
– Гитару не забудь взять.
Я застываю, открыв рот.
Гитара! О! Вспомнил! Слава Богу!.. В возбуждении я кидаюсь в комнату, крича на ходу:
– Вспомнил!.. Мне же надо взять кассеты к Алферову!
Кассеты должны лежать в сумке, а сумка… Где сумка? Я вчера в «Тамбурине» с сумкой был или без сумки? Нет, в «Тамбурине» я был с гитарой, значит, без сумки, это для меня слишком – таскать гитару да еще и сумку. В «Тамбурине» кассеты покупают плохо, они лучше пропьют лишние пятьдесят рублей, чем купят кассету, но я взял на всякий случай несколько штук, положил их в карман чехла, только вот убей – не помню, продал ли я хоть одну или нет… Ладно, это уже не важно. Так, а где сумка? Я заглядываю под стол и вижу сумку. Я выволакиваю ее оттуда и открываю.
– Вера, одевайся, я сейчас…
Сумка набита кассетами, а сверху лежит пухлый потрепанный том «Молодой гвардии». Я обнаружил его в серванте между книгой о Кибальчиче из серии ЖЗЛ и «Консуэло» Жорж Санд и обрадовался, как старому другу. Дело происходило утром, я был с жестокого похмелья, и мне хотелось почитать что-нибудь совсем простое, суровое – о мужестве и подвигах советских людей, что-то вроде «Повести о настоящем человеке» или «Время, вперед!» Катаева, что-то светлое, крепкое и прозрачное, как стакан водки, без всех этих болезненных умственных выкрутасов нашего охуевшего поколения. Обрадовавшись находке, я тотчас открыл в конце и нашел заветные страницы, которыми зачитывался еще в школе, с презрением пропуская все остальное.
Приятно было под холодное пиво с сигареткой вновь встретиться со своими любимыми героями: отвратительным фашистом Брюкнером, воняющим, как бомж, и юными неустрашимыми молодогвардейцами, которых этот самый ужасный Брюкнер нещадно мучил в застенках. Сцены чудовищных пыток, описанных Фадеевым со всей задушевностью тихого алкоголика, всегда приводили меня в священный трепет перед каким-то нечеловеческим упрямством юных патриотов (предполагающим все-таки, на мой взгляд, какое-то разумное объяснение вроде низкого болевого порога, как у молчаливого героя Америки Джона Рембо) и вызывали горькое сознание того, что сам я на такой героизм не способен; поднеси к моему носу старина Брюкнер какую-нибудь плетку-семихвостку или раскаленный докрасна шомпол, я тут же раскололся бы, выдал все подполье и сам побежал бы показывать гестаповцам конспиративные явки.
А потом я стал бы полицаем, классическим предателем Родины (изящные французы окрестили бы меня коллаборационистом), и у меня были бы: низкий угреватый лоб с залысинами; глубоко посаженные маленькие бегающие глазки водянистого цвета; большой безгубый рот с гнилыми лошадиными зубами; длинные, до колен, обезьяньи руки; кривые короткие ноги с непомерно огромными (как у Гитлера!) ступнями; скошенный, почти отсутствующий подбородок дегенерата и выпирающее пузцо, всегда набитое вырванным из голодных ртов салом. В общем, полный набор… Приспешники и прислужники оккупантов, на пару с мордастым бургомистром мы бы творили беззакония, глумились над вдовами и сиротами, чтобы только заслужить одобрительный хохоток фашистов: «О я, я! Охо-хо! Так и следовайт делайт!» И я бы лично, своими собственными руками с узловатыми пальцами и обгрызанными ногтями, задушил маленького цыганенка на глазах у приплясывающего от нетерпения Брюкнера, когда тому приглянулся его золотой зуб.
Я бы жил с гулящей солдаткой, осведомительницей гестапо, и мы бы с ней пропивали пожитки, награбленные у обывателей. Подпольный райком и партизаны, рыскающие по окрестным оврагам, заочно приговорили бы меня к смерти, но я, своим звериным чутьем почуяв опасность, ухитрился бы избежать неминуемой кары, уйдя с отступающими немцами, а мою подругу, с приходом воинов-освободителей, разорвали бы на главной площади простоволосые русские женщины. Позверствовав еще немного в Европе, я бы попал в плен к американцам, но прикинулся бы угнанным глухонемым поляком и, обманув бдительность тупоголовых янки, неведомыми путями с целой толпой беглых нацистов и штурмбанфюреров, распевающих на борту das Boot «Хорста Весселя», добрался бы до Аргентины.
Там по протекции диктатора Перона я бы поступил на службу к крупнейшему аргентинскому латифундисту дону Ицхаку Гольденвейзеру и стал бы лихим гаучо, заслужив своим веселым нравом, бескорыстием и добродушием любовь всех местных пеонов, маньянилос и гуантанамейрос. «Наш русский каудильо» – так ласково называли бы они меня.
Выказав чудеса храбрости, я бы спас от стаи койотов любимый крапчатый табун дона Ицхака и в одиночку расправился бы с этими кровожадными чудовищами пампасов. Хозяйская дочь, голубоглазая красавица Рахиль, до того много лет воспитывавшаяся в монастыре кармелиток близлежащего городка Сан-Хуан-и-Педро, столицы этого обширного скотоводческого края, славной своим собором Св. Гонзалеса Капричикоского с готической папертью, влюбилась бы в меня без памяти, и однажды мы бы упали перед ее отцом на колени, умоляя не разлучать наши юные сердца. И седовласый статный старец, сам втайне лелеющий мысль о таком союзе, воскликнув: «Я не желаю тебе лучшего мужа, дочь моя!», со слезами на глазах благословил бы наш брак…
После загадочной смерти старого дона, оплакиваемого всеми пеонами, маньянилосами и гуантанамейросами, я бы сделался миллионером и рачительным хозяином, расширившим и без того раздольные владения Гольденвейзеров до самого Парагвая, а жена моя, ставшая к тому времени матерью трех прелестных детей, прославилась бы на всю округу своей добротой и мягкосердечием, целыми днями пропадая в хижинах чернокожих рабов, где с помощью собственноручно приготовленного чудодейственного бальзама из клубней маниоки исцеляла бы их ужасные раны, нанесенные жестокими надсмотрщиками-португальцами.
Мы были бы счастливы, как только могут быть счастливы люди, проводящие свои дни не в легкомысленной праздности, а в кропотливых радостных трудах и заботах друг о друге и о многочисленных знакомых фашистах, нашедших под сенью нашей латифундии уютный кров, достаток и искреннее участие, но тоска по Родине не оставляла бы меня.
Ежедневно видя в глазах моих затаенную печаль и понимая всем своим любящим сердцем, что со мной происходит, Рахиль собрала бы все свое мужество и сама предложила бы мне посетить Советский Союз. Провожая меня в дорогу, гордые индейцы-арауканы зажарили бы самого тучного быка с моих пастбищ, а набожные эсэсовцы и зондеркомандовцы отстояли бы всенощную за мое счастливое возвращение. После пластической операции, проведенной в гостеприимной клинике доктора Менгеле на реке Амазонке, став высоким стройным красавцем с элегантной проседью на висках и лучезарной белозубой улыбкой, под личиной дружественного румына, профессора истории, пишущего труд про советских подпольщиков, я бы приехал в свой родимый Краснодон. Там я первым делом, не сдержав скупых мужских слез, возложил бы цветы к памятнику молодогвардейцам; немного постоял бы в глубокой задумчивости перед бывшим зданием гестапо, превращенным коммунистами в облупленное районное отделение милиции; не спеша прошелся бы по кривым грязным улочкам, с улыбкой вспоминая годы бесшабашной юности; не узнал бы свою старую слепую мать, случайно столкнувшись с ней в очереди за водкой; пожелав остаться неизвестным благодетелем, одарил бы каждого из когда-то преданных мною, но чудом выживших одноклассников, спившихся и убогих, похожих на столетних сталеваров, среди которых было бы немало заброшенных государством героев войны, великолепным бунгало с бассейном взамен их жалких полуразвалившихся лачуг и, уже уезжая к заждавшимся дома жене, детям и соратникам-нацистам, чтобы через три года благодаря волеизъявлению народа стать сенатором новой, демократической Аргентины, я бы подумал удивленно: «И какая же все-таки конкретная жопа этот Краснодон!..»
Да, я еще забыл сказать, что мой старший сын стал бы одним из основателей Microsoft, второй – великим пианистом, дочь – последней и любимой женой Дональда Трампа, а самый младший, от мимолетной связи с сеньорой Гевара, названный мною Че, что на языке индейцев-арауканов означает Незаконное Дитя, Рожденное Тем Не Менее В Любви, Портреты Которого Потом Будут Изображать На Майках, в свое время отличился бы на Кубе, учинив там хуй знает что…
Прочитав «Молодую гвардию», чувствуешь себя мелким и ничтожным, слабым и трусливым, совсем не сыном своей Великой Родины.
Положив любимую книгу на койку, я достаю десять своих кассет, записанных под лейблом порто-студии старого пьяницы Хренова, полурокера-полубайкера, в облезлой коммуналке, с многообещающим названием «Андрей Степанов, The best of…» и думаю: «А не взять ли еще?» А вдруг именно на сегодняшнем концерте вопящая толпа поклонников жанра ринется ко мне, сметая все на своем пути, чуть не затоптав Алферова, умоляя продать кассету, а те, кому не досталось, будут рвать на себе волосы, рыдать и смотреть на сияющих счастливцев полными ненависти глазами и униженно предлагать им двойную – нет, тройную! – цену, И на следующий мой концерт они приведут женихов и невест, родителей и родственников, друзей и детей, и я, потный и вдохновленный, уставший, но довольный, скромно улыбаясь и остроумно шутя, целый час буду раздавать автографы…
Подумав, я беру еще две и складываю в лежащий на койке пакет. Я продаю кассеты по пятьдесят рублей, по цене, которую я придумал сам, утверждая при этом, что она рыночная, но если мне предлагают сорок, я продаю и за сорок, а если нет сорока, то я не жадничаю и продаю за тридцать, я бы и за двадцать отдавал, но двадцать мне никто не предлагает – видимо, стесняются. А однажды я обменял «The best of…» на пачку «Кэмела», в которой не хватало двух сигарет, да еще подписал на обложке: «С самыми хорошими пожеланиями!»
Вера ждет меня в коридоре уже одетая. Действительно, очень хорошее пальто и, кажется, впрямь во французском стиле. Во всяком случае, оно ей идет и в нем вполне можно сидеть на дурацком концерте в «Повороте».
– А гитара? – спрашивает Вера, когда я, кряхтя, надеваю ботинки.
– Лень тащить. Я там возьму у кого-нибудь, Должен Левитанский быть, он мне всегда дает… Хочешь, я тебе кассету подарю? – предлагаю я благодушно.
– А ты мне уже вчера подарил в «Тамбурине».
– Да-а?.. А я и не помню… Ну и хорошо.
– Приеду домой, послушаю… У тебя нога не болит? Ты так сильно ударился…
– Нет, уже прошла. Да, достала меня эта пила. Ума не приложу, что с ней делать.
– Ты же ее выкинуть хотел…
– Да, выкинуть… Как же я ее выкину, если она не моя? Нужно будет сказать Алле, может, она ее продаст. Какому-нибудь дачнику.
Я надеваю куртку и ощупываю карманы. Вроде все на месте – паспорт, сигареты, ключи. Без паспорта в Москве лучше не бродить. Полицейское, ебенать, государство.
Я натягиваю шапочку-пидорку, беру пакет с кассетами и говорю даже с некоторым облегчением:
– Ну, пошли.
Пропускаю Веру вперед и закрываю дверь. На лестнице, между этажами, стоят два хилых на вид подростка и сосредоточенно курят, приглушенно хихикая. Я принюхиваюсь. Еб твою мать, кажется, травка! Точно, травонька! Так вот они, местные растаманы, Единственные, наверное, нормальные люди в этом сраном доме… Ну и еще я, конечно. Со страшным грохотом приходит лифт. Мы боком запихиваемся в гробообразное пространство, захлопываем дверь и начинаем целоваться. Я задумчив и собран. Настороженно прислушиваюсь к Масе. Мася не подает никаких признаков жизни. И это хорошо. Вера целуется увлеченно, от всей души, пытаясь пощекотать своим твердым, как палец, языком мои гланды. Скрежеща, лифт останавливается. Вера подхватывает меня под руку, и мы торжественно, как Виндзоры, шествуем к дверям.
На улице то, что я и ожидал – дерьмовая погода. Сыплет мелкий дождик, в оранжевом свете фонарей антрацитово блестят лужи. Утренним снегом и не пахнет. Я жадно вдыхаю сырой холодный воздух в надежде, что в голове немного просветлеет. Надо дойти до метро и там поймать тачку, если повезет – битую «копейку» с бомбилой-молдаванином, нелегальным эмигрантом, весь день в жутком подвале в районе Капотни производящим контрафактную водку на основе осетинского спирта и водопроводной воды в компании простодушных полукриминальных таджиков и свирепого надсмотрщика-аварца с налитыми кровью кавказскими глазами. За бурдюк присланной стариками родителями домашней фетяски кровожадный аварец нехотя согласился не стрелять в местную прикормленную крыску, единственное близкое молдаванину существо в этом холодном городе, названную им мстительно, но ностальгически – Смирновым. С трогательной старательностью зверек взбирается на плечо меланхоличного гастарбайтера и с опаской поглядывает оттуда черными бусинками глаз на кривящуюся в презрительной ухмылке бандитскую рожу аварца, владельца битой «копейки», которую он сдает в аренду самым старательным эмигрантам, чтобы те зарабатывали ночным извозом на откупное мздоимным московским милиционерам… Не знаю – так или не так живут в Москве нелегалы молдаване, но то, что после обретения взыскуемой независимости они стали самым неприхотливым народом Европы, – точно. Они берут на треть ниже принятой стоимости и готовы везти в любую московскую пердь, если хотя бы приблизительно знают, где она находится. За рулем они молчаливы и задумчивы, а о чем думает молдаванин – один Господь знает. Однажды они все вот так же крепко задумались у себя в Молдове, думали-думали, да и выбрали в президенты русского коммуниста Воронина. Прямо скажем – довольно странное решение, особенно после стольких лет неутихающих страстей по поводу своего древнеримского прошлого; восторгов, связанных с созданием на зависть всей Европы Поташа Маге, вековой тщетной мечты неизвестных молдавских мыслителей и просвещенных румынских бояр; размахивания триколором на площадях, неизменно кончавшегося массовой зажигательной пляской под искрометные звуки жока; просранной войны с Приднестровьем и, как следствие всего этого, sic transit Gloria mundi. Я так и не понял, на хуй им нужна была эта независимость?.. Впрочем, я даже знавал одного молдаванина, который гордился тем, что он молдаванин.
Когда я узнаю по акценту молдаванина, я разговариваю властно и спесиво, закуриваю без разрешения, но в пути понимающе молчу, чтобы не отвлекать человека от тяжелых дум.
Переплюнуть молдаван по части дешевизны и непуганности при упоминании места назначения способны только среднеазиаты. Они вежливы и словоохотливы – правда, из того, что они говорят, я половину не понимаю и еду кивая. Они охотно соглашаются везти за полцены хоть к черту на кулички, но есть одна проблема, которая делает всю приятность общения с ними совершенно бесполезной, – они никогда никуда не знают дороги и просят, чтобы им показывали каждый поворот. Я сам никогда не знаю дороги, и, видя мое разочарованное лицо после бесплодных попыток поймать машину в три часа ночи где-нибудь в ужасных выхинско-люберецких дебрях с благим намерением добраться наконец до дома, они искренне огорчаются и сочувствуют, цокая языками.
С кавказцами тоже можно договориться, хотя сделать это гораздо сложнее, чем с молдаванами и узбеками. Чтобы отличить грузина от армянина, а армянина – от азербайджанца, не нужно заканчивать факультет антропологии или быть профессиональным расистом вроде доктора Эйхмана, просто следует запомнить несколько отличительных признаков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30