Рассказывая, Коньков поминутно поднимался на носки и покачивался, словно от дуновения ветра: тоненький, аккуратно затянутый в темно-синий китель, с мягкими белокурыми волосами, выбившимися из-под фуражки, он рядом с массивным и прочно стоящим на земле Сережкиным казался хрупкой фарфоровой статуэткой.
– Неспокойно у тебя, Василь Фокич, неспокойно, – говорил, покачиваясь на носках, Коньков. – Сплавщики хулиганят на селе, по собакам стреляют. Этим шумом пользуются ловкачи и лезут в магазин, а ты, мой друг, в это время по тайге разгуливаешь с вероятным сообщником вора!
– Кто украл – это еще вопрос, – угрюмо сказал Сережкин.
– «Вопрос, которого не разрешите вы!» – продекламировал Коньков, любивший щеголять цитатами.
– А у сплавщиков были?
– Да, милый Вася. Ну и что же?
– Как что же? Они же скандал здесь учинили!
– А последствия? Одна убитая собака? За это, мой дорогой законник, не привлечешь. Так-то!
– Ну, присматривались хоть к ним? – настойчиво басил Сережкин.
– Мы ко всем должны присматриваться, – наставительно заметил Коньков. – Если и есть кто из них заодно с этим, – он кивнул в сторону Ускова, – то вряд ли расколется. Нет, смотреть надо за Усковым. Здесь верное дело. Вернется из района – ты с него глаз не спускай.
Наконец, разбрасывая подсыхающую дорожную грязь, подъехал грузовик. Следователь сел в кабину, Коньков с Усковым в кузов.
– Ну, действуй тут, – сказал Коньков на прощание Сережкину. – Адью!
Сережкин долго провожал глазами грузовик, пока он не скрылся за мелкой придорожной порослью. «Приехали, нашумели, взяли, что поближе лежит, и прощай, – думал старшина. – А ты возись тут».
Толпа после проводов Ускова быстро угомонилась, стала угрюмее, серьезнее – расходились молча.
– Что ж ты стоишь, Власть тайги? – сказал Сережкин сам себе. – Надо действовать, брат.
3
Сережкин давно знал Ускова. Лет пять назад он, возвращаясь из районного отделения милиции, был захвачен в Переваловском вечерней грозой. Тащиться двадцать километров по таежной дороге в темень да в грозу – не большое удовольствие. Он зашел в магазин переждать дождь. Разговорились с Усковым, тот и предложил заночевать у себя. Сережкин согласился. С тех пор они познакомились. Усков был холост, недавно возвратился из армии, где прослужил года три на сверхсрочной. Здесь поселился он на квартире, в незнакомом селе.
– А чего мне одному-то не жить, – говорил он, оглаживая себя по начинающему полнеть животу. – Девок много, а баб и того больше.
– Я это холостяцкое баловство не одобряю, – степенно возражал ему Сережкин. – Через это дело, может, и в историю какую попадешь.
– Да брось ты, чудак человек! – весело возражал Усков. – Она, баба-то, в воде не тонет и в огне не горит, а я как-нибудь за подол ухвачусь, и меня, глядишь, вытянет…
Вспомнив эту фразу, Сережкин грустно улыбнулся:
– Вот теперь и ухватись за подол-то… Он те вытянет из реки в болото.
Старшина знал, что последнее время Усков путался с Нюркой, поварихой сплавщиков. «А может, у нее рыльце в пуху? – думал Сережкин. – Уж больно баба-то разбитная. Чего она ластилась к этому увальню?» Он решил зайти на квартиру к Ускову.
Домик бабки Семенихи стоял на отшибе, возле ручья, под развесистым серебристым бархатом. Впрочем, здесь про каждый дом можно сказать, что он стоит на отшибе, потому что улиц в привычном понятии в Переваловском не было. Бабка Семениха, или, как ее звали в селе за гнусавый говор, Гундосая, встретила Сережкина у калитки палисадника.
– Заходи, родимый, заходи, – гнусаво приглашала она Сережкина. – Чай, забрали его, кормильца. А уж смирен-то он, смирен, батюшка! Ну чистое дите. Теленка не обидит… А поди ты, вот как вышло, – приговаривала она, идя в избу за Сережкиным.
В избе, усадив гостя на скамью, она тараторила без устали:
– Поверишь ли, как прибежал он, грешный, когда сплавщики-то буянили, так с перепугу-то на сушила в сено зарылся! Там и пролежал до полуночи. А потом сказал, мол, к милиционеру поеду… Вот те крест, никуда и не ходил он.
– Верю, верю, – остановил ее Сережкин. – Ты лучше вот что скажи мне: давно Нюрка не была у него?
– Да уж давненько, ден десять, почитай, как не было. И чтой-то она на него осерчала? Все с ним покончила, как отрезала. Он-то места не находил себе: за что, говорит, она на меня осердилась. Раза два к ней на стан норовил сходить, да будто и там не подпустила.
– Интересно, мать! – воскликнул Сережкин.
– Не говори! – взмахнула Семениха своими сухими желтыми руками. – Уж так интересно, что впору хоть самой сходить разузнать. А ты сходи, сходи, родимый.
– Ладно уж, схожу.
– Так-то, так-то. А его-то, сердешного, помоги ослобонить. Уж смирен – теленка не тронет.
– Ладно, ладно, ты уж сиди, – осадил он жестом Семениху, готовую проводить гостя. – Я сам тут похожу да на твои сушила загляну.
Тщательный осмотр двора ничего не дал Сережкину, и он возвращался от Семенихи в раздумье. Рассказ бабки о разрыве Ускова с Нюркой был загадочен. «Почему она порвала с ним так неожиданно? – спрашивал Сережкин. – Кабы любовь была, уж тут ясно было бы. А что, если она от него добивалась чего-то. Допустим, ей нужны были ключи. А?»
Для Сережкина ясно одно, что кража магазина не дело рук Ускова. Конечно, он мог быть сообщником, но…
«Но ведь надо доказать, кто украл. Надо найти воров. А если не найду я, Сережкин, кто же их найдет? Кто же тогда поверит Ускову, что он честен? – думал Сережкин. – И, ясное дело, воры будут посмеиваться надо мной. Да и не успокоятся. Еще чего-нибудь украдут».
«А может, Нюрка с Усковым маскировку разыгрывали на людях? Мол, мы не знаем друг друга, а сами договаривались потихоньку насчет кражи… Как бы там ни было, а следы надо искать на стане сплавщиков».
Сережкин давно знал бригаду сплавщиков, кочевавшую в этих местах по Бурлиту. Ребята в ней были хоть и чудаковатые, – половина из них бороды поотпустила, – но смирные, баловства раньше за ними никакого не замечалось. Однако в прошлом году пришел к ним на работу Чувалов Иван. Сильный, сухопарый, широкий в кости, он быстро выдвинулся среди них и стал бригадиром. У него густо усеянное рябинами лицо, за что ему дали кличку Рябой, и он получил известность в округе больше по кличке, чем по имени.
Сережкина предупредили, что за Рябым водились раньше грешки по части воровства. Старшина присматривался к нему, но Рябой вел себя безупречно. Однако бригаду сплавщиков словно подменили в последний сезон. Появились драки, набеги на село и даже одна крупная кража: двое сплавщиков обокрали рабочую кассу в леспромхозе. Сережкин нашел преступников, но у самих воров в стане выкрали четыре тысячи рублей – и никаких следов. Сережкин тогда сразу обыскал вещи Рябого, стал допрашивать его и… провалился.
Вот и теперь, чтобы не конфузиться, прежде чем пойти на стан, на сближение с Рябым, нужно самому точно убедиться, что воры скрылись в стане сплавщиков. Нужно было найти хоть маленькую, но явную улику, чтобы действовать наверняка. И Сережкин искал ее полдня. Он исходил тропинку, ведущую из села в стан, долго кружил поодаль от стана и обследовал каждый кустик. И уже под вечер, когда упорство его почти иссякло, он вдруг нашел под кустом жимолости, недалеко от тропинки, свежую, только что сорванную этикетку с черного куска крепдешина.
– Вот она, тикетка от крендэшеля, – ласково говорил Сережкин, с усмешкой разглаживая радужный бумажный лоскут на своей широкой ладони. – Ну, теперь мы посмотрим, кто кого одолеет!
Сережкин бережно положил этикетку в планшет и пошел на стан сплавщиков.
4
Километрах в двух от Переваловского на излучине Бурлита расположилась палаточным лагерем бригада сплавщиков. Здесь в жаркие дни сплава они ворочали баграми бревенчатые заторы, разводили по протокам легкие стайки бревен, а в большую воду вязали плоты. У них не было постоянного пристанища: в теплые времена бригада кочевала по берегам Бурлита, а с наступлением холодов размещалась обычно в поселках лесорубов.
Оторванная на многие месяцы от запани, бригада была предоставлена самой себе. Рябой по прибытии в нее сколотил вокруг себя звено из крепких парней. «Кто хочет заработать, становись в сторону, – говорил он, подбирая напарников. – Только не хныкать – кости трещать будут…»
И они двинулись по реке, работая по шестнадцать часов в сутки, нередко и ночевали на бревнах, там, где темень застанет.
Звено прогремело на всю запань, и Рябого избрали бригадиром. Он встретил это выдвижение просто, с такой внутренней уверенностью, с какой встречают наступление дня после ночи: мол, так и должно быть.
Рябой относился к тем властным и крутым натурам, которые не могут жить, чтобы не подчинять других, не распоряжаться ими.
Всех людей он делил на два разряда: на тех, которых надо заставлять подчиняться грубо, вплоть до применения кулаков, и на тех, которых надо убеждать подчиняться.
Первым столкнулся с Рябым Варлашкин, когда они еще работали в одном звене. Напившись однажды, Варлашкин лег на плоту животом кверху и объявил, что больше не работает и Рябой ему не указ. Время было горячее, даже уход одного человека грозил провалить работу всего звена. «Ничего, – успокоил Рябой сплавщиков, – я его вылечу». Он прыгнул на плот к Варлашкину и, оттолкнувшись от затора, уплыл с ним по реке за кривун. Возвратились они на другой день пешком молчаливые и хмурые. Татуировка на голом торсе Варлашкина была подкрашена лиловыми кровоподтеками. Никто не знал, что произошло между ними, только с этого дня Варлашкин стал правой рукой Рябого и преданным ему по-собачьи.
Рябой действовал по своему неписаному закону: он думал, что самое важное – подчинить до раболепия хотя бы одного человека на глазах у всех, остальные станут либо заискивать перед тобой, либо почитать тебя, либо, в худшем случае, держаться в стороне. Таким сторонним в звене оставался один Ипатов, белобрысый детина, могучий, как сохатый. Но, сделавшись бригадиром, Рябой назначил Ипатова и Варлашкина звеньевыми. Ипатов поддался, стал послушным, но Рябой не доверял ему, хотя относился почтительно. Вообще Рябой не ругался, не кричал ни на кого в бригаде; эту «черную» работу, как выражался он, выполняли звеньевые. Но боялись его, как огня: он мог непослушного рабочего лишить прогрессивки – в бригаде Рябого всегда поддержит большинство; по его указанию компания Варлашкина могла избить провинившегося, тихо, без свидетелей и синяков. Как бы там ни было, но трудовая дисциплина соблюдалась и бригада была не на последнем счету.
Сережкин хоть и не знал всех тонкостей жизни сплавщиков, но чувствовал волю Рябого в бригаде и понимал, что дело предстоит ему нелегкое.
Стоял тихий августовский вечер. Солнце, отяжелевшее за день, лениво опускалось на дальние в голубичном, бледно-синем налете сопки. Его темные клюквенные отсветы разбросаны были повсюду: на засыпающей переливчатой воде, на бронзовых кедровых бревнах, лежащих в завалах, на серых палатках, задравших высоко свои полы. Сплавщики, кончив работу, готовились к ужину. Одни купались, другие лежали возле костра, где в котлах на треногах варилась уха и каша. Дым струился жидким сизым столбом, а над костром летала, толклась мошкара, смешиваясь с гаснущими пепельными искрами.
Первым Сережкина заметил малорослый мужичок в линялой гимнастерке и в кирзовых сапогах. Он с готовностью пошел навстречу старшине, улыбаясь всем своим морщинистым лицом, словно старому приятелю.
– Фомкин! – крикнул кто-то от костра. – Бригадир зовет!
С лица Фомкина мгновенно исчезла улыбка, будто ветром сдуло; он сухо и деловито кашлянул в кулак и свернул к костру.
Сережкин подошел к группе купающихся.
– Ну, как дела, ребята? – спросил он, присаживаясь.
Сидевший рядом широкогрудый светловолосый парень с маленькой кудрявой бородкой обернулся, молча посмотрел на Сережкина, затем, посвистывая, встал и пошел на другое место метров за десять. Это был Ипатов. За ним поднялись и остальные. Старшина остался один.
– Приемчик! – усмехнулся он и пошел к костру.
Увидев его, от костра повставали несколько человек и пошли к реке. Возле котлов остались только Нюрка и Рябой.
– А, Власть тайги! Здорово живешь! – воскликнул Рябой, кривя в приветливой усмешке тонкие губы.
Он лениво растянулся на траве. На нем была кремовая с манжетными резинками модная курточка и зеленые непромокаемые брюки. Рядом, помешивая в котле деревянной ложкой, сидела Нюрка, широкобровая щекастая молодуха в пестрой шелковой кофточке, туго стянувшей высокую грудь.
Сережкин сел возле костра, неторопливо раскрыл портсигар, достал папироску.
– Нюрка, огня старшине! – приказал Рябой.
Нюрка выхватила горящую головешку и услужливо подала Сережкину.
– Привет передает тебе Усков, – сказал старшина Нюрке, принимая головешку.
– Я с преступниками не вожусь, – бойко ответила кухарка.
– И давно ли?
– Да уж месяца два, почитай…
«Врешь ты, чертовка!» – хотелось сказать Сережкину.
– А мне бабка Семениха сказывала, что ты еще десять ден назад миловалась с ним, – заметил он.
Нюрка насторожилась. «А еще что ты знаешь?» – написано было на ее бровастом лице. Но Сережкин умолк.
– Семениха сослепу козу с коровой перепутает! – Нюрка засмеялась тоненьким, притворным смешком, запрокинув лицо.
«В пуху рыльце-то у тебя, в пуху, – думал Сережкин, прикуривая. – Ишь какого лебедя шеей-то выгнула!»
– А где десятник? – спросил он у Рябого.
– На запани. Здесь я за него, а что?
– Да вот потолковать надо. Кое-кто из вашей бригады замешан кое в чем.
– Уж не в воровстве ли? – хохотнула Нюрка.
– В воровстве?! – с ленивой усмешкой протянул Рябой.
– Нет, зачем же в воровстве? – равнодушно заметил Сережкин. – Здесь ни следователь, ни оперуполномоченный никаких подозрений к вам не имели. А вот хулиганством занимались ваши ребята. Пришел узнать, как вы с ними поступите.
– Да не говори, старшина, – озабоченно заметил Рябой. – Просто от рук некоторые отбились. Оторванность, понимаешь. Начальства никакого. Даже десятник не каждый день бывает. Ну и, сам понимаешь, трудно одному с ними управляться. Но мы их на собрании пропесочим.
– А кто был в Переваловском? – спросил Сережкин.
– Сейчас выясним, – ответил Рябой и крикнул: – Варлашкин!
От группы купающихся отделился черноголовый парень в трусах. Рослый, отлично сложенный, он шел вразвалку. Когда-то перебитая и неровно сросшаяся переносица придавала его лицу свирепый вид. Весь торс, руки, ноги его были расписаны татуировкой. На спине выколота целая картина: собака воет на крест, а под этой картиной надпись: «И необмытого меня падлай собачий похоронят». Так и было написано: «падлай собачий». Грамотность Варлашкина плакала на его собственной спине. Даже на ступнях вытатуирована надпись: «Они устали».
Сережкин не без любопытства рассматривал эти диковинные надписи и картины.
– Что, интересно, старшина? – спросил Варлашкин, перехватывая взгляд Сережкина.
– Ты лучше расскажи, кто вчера с тобой был в Переваловском? – строго оборвал Рябой Варлашкина.
– А что он, не знает, что ли? – ответил Варлашкин. – Ему все известно, он же власть тайги!
– А ты, может, перестанешь дурака валять? – спросил, недобро улыбнувшись, Рябой и показал рядом с собой на траву. – Садись.
Варлашкин сел.
– Ну?
– Ну, ну! Иван Косолапов, Костюков… Звено наше, все пятеро, да Ипатов с нами, – неохотно, поглядывая с опаской на Рябого, ответил Варлашкин.
– Запишите, товарищ старшина, и передайте в селе, что мы их строго накажем по общественной линии и прогрессивки лишим.
– А что мы, виноваты? – огрызнулся Варлашкин. – Они сами начали драку. Прогнать нас хотели.
– Ну, ваши объяснения пока не нужны, – прервал его Рябой и повернулся к старшине: – Еще что у вас есть к нам?
«Ах, хитрая бестия!» – думал Сережкин, глядя на Рябого, но вслух сказал:
– Я слышал, что ваша моторка сегодня пойдет на станцию?
– Да, пойдет, – ответил Рябой, немного помедлив. – А что?
– Да я хотел служебные письма с вами переслать. Мне самому-то нельзя отлучаться. Возись теперь с этой кражей.
– А что ж! Можно, конечно, – с веселым облегчением поспешно подхватил Рябой. – Я сам поеду. Можешь не беспокоиться, доставлю.
– Ну и хорошо! Я ночью занесу вам письма.
Сережкин, не прощаясь, встал и пошел от костра. За своей спиной он услышал подавленный смешок Нюрки.
– Заткнись! – цыкнул на нее Рябой.
«Смейся! – думал ехидно Сережкин. – Опосля плакать будешь. Крендешин у вас, но тикеточка у меня».
5
В хомутной пахло дегтем, конским потом и плесенью. Фонарь «летучая мышь» скупо освещал дощатые стенки, завешанные сбруей, земляной пол и сидевшего в углу на охапке сена за починкой недоуздка Лубникова. Сережкин тщательно прикрыл за собой дверь и сказал, присаживаясь к Лубникову:
– Запомни хорошенько: в час ночи ты выведешь двух заседланных лошадей, одну для меня, другую для себя… Выведешь их, значит, на Красный бугор к развилке, и ни гугу об этом.
1 2 3 4
– Неспокойно у тебя, Василь Фокич, неспокойно, – говорил, покачиваясь на носках, Коньков. – Сплавщики хулиганят на селе, по собакам стреляют. Этим шумом пользуются ловкачи и лезут в магазин, а ты, мой друг, в это время по тайге разгуливаешь с вероятным сообщником вора!
– Кто украл – это еще вопрос, – угрюмо сказал Сережкин.
– «Вопрос, которого не разрешите вы!» – продекламировал Коньков, любивший щеголять цитатами.
– А у сплавщиков были?
– Да, милый Вася. Ну и что же?
– Как что же? Они же скандал здесь учинили!
– А последствия? Одна убитая собака? За это, мой дорогой законник, не привлечешь. Так-то!
– Ну, присматривались хоть к ним? – настойчиво басил Сережкин.
– Мы ко всем должны присматриваться, – наставительно заметил Коньков. – Если и есть кто из них заодно с этим, – он кивнул в сторону Ускова, – то вряд ли расколется. Нет, смотреть надо за Усковым. Здесь верное дело. Вернется из района – ты с него глаз не спускай.
Наконец, разбрасывая подсыхающую дорожную грязь, подъехал грузовик. Следователь сел в кабину, Коньков с Усковым в кузов.
– Ну, действуй тут, – сказал Коньков на прощание Сережкину. – Адью!
Сережкин долго провожал глазами грузовик, пока он не скрылся за мелкой придорожной порослью. «Приехали, нашумели, взяли, что поближе лежит, и прощай, – думал старшина. – А ты возись тут».
Толпа после проводов Ускова быстро угомонилась, стала угрюмее, серьезнее – расходились молча.
– Что ж ты стоишь, Власть тайги? – сказал Сережкин сам себе. – Надо действовать, брат.
3
Сережкин давно знал Ускова. Лет пять назад он, возвращаясь из районного отделения милиции, был захвачен в Переваловском вечерней грозой. Тащиться двадцать километров по таежной дороге в темень да в грозу – не большое удовольствие. Он зашел в магазин переждать дождь. Разговорились с Усковым, тот и предложил заночевать у себя. Сережкин согласился. С тех пор они познакомились. Усков был холост, недавно возвратился из армии, где прослужил года три на сверхсрочной. Здесь поселился он на квартире, в незнакомом селе.
– А чего мне одному-то не жить, – говорил он, оглаживая себя по начинающему полнеть животу. – Девок много, а баб и того больше.
– Я это холостяцкое баловство не одобряю, – степенно возражал ему Сережкин. – Через это дело, может, и в историю какую попадешь.
– Да брось ты, чудак человек! – весело возражал Усков. – Она, баба-то, в воде не тонет и в огне не горит, а я как-нибудь за подол ухвачусь, и меня, глядишь, вытянет…
Вспомнив эту фразу, Сережкин грустно улыбнулся:
– Вот теперь и ухватись за подол-то… Он те вытянет из реки в болото.
Старшина знал, что последнее время Усков путался с Нюркой, поварихой сплавщиков. «А может, у нее рыльце в пуху? – думал Сережкин. – Уж больно баба-то разбитная. Чего она ластилась к этому увальню?» Он решил зайти на квартиру к Ускову.
Домик бабки Семенихи стоял на отшибе, возле ручья, под развесистым серебристым бархатом. Впрочем, здесь про каждый дом можно сказать, что он стоит на отшибе, потому что улиц в привычном понятии в Переваловском не было. Бабка Семениха, или, как ее звали в селе за гнусавый говор, Гундосая, встретила Сережкина у калитки палисадника.
– Заходи, родимый, заходи, – гнусаво приглашала она Сережкина. – Чай, забрали его, кормильца. А уж смирен-то он, смирен, батюшка! Ну чистое дите. Теленка не обидит… А поди ты, вот как вышло, – приговаривала она, идя в избу за Сережкиным.
В избе, усадив гостя на скамью, она тараторила без устали:
– Поверишь ли, как прибежал он, грешный, когда сплавщики-то буянили, так с перепугу-то на сушила в сено зарылся! Там и пролежал до полуночи. А потом сказал, мол, к милиционеру поеду… Вот те крест, никуда и не ходил он.
– Верю, верю, – остановил ее Сережкин. – Ты лучше вот что скажи мне: давно Нюрка не была у него?
– Да уж давненько, ден десять, почитай, как не было. И чтой-то она на него осерчала? Все с ним покончила, как отрезала. Он-то места не находил себе: за что, говорит, она на меня осердилась. Раза два к ней на стан норовил сходить, да будто и там не подпустила.
– Интересно, мать! – воскликнул Сережкин.
– Не говори! – взмахнула Семениха своими сухими желтыми руками. – Уж так интересно, что впору хоть самой сходить разузнать. А ты сходи, сходи, родимый.
– Ладно уж, схожу.
– Так-то, так-то. А его-то, сердешного, помоги ослобонить. Уж смирен – теленка не тронет.
– Ладно, ладно, ты уж сиди, – осадил он жестом Семениху, готовую проводить гостя. – Я сам тут похожу да на твои сушила загляну.
Тщательный осмотр двора ничего не дал Сережкину, и он возвращался от Семенихи в раздумье. Рассказ бабки о разрыве Ускова с Нюркой был загадочен. «Почему она порвала с ним так неожиданно? – спрашивал Сережкин. – Кабы любовь была, уж тут ясно было бы. А что, если она от него добивалась чего-то. Допустим, ей нужны были ключи. А?»
Для Сережкина ясно одно, что кража магазина не дело рук Ускова. Конечно, он мог быть сообщником, но…
«Но ведь надо доказать, кто украл. Надо найти воров. А если не найду я, Сережкин, кто же их найдет? Кто же тогда поверит Ускову, что он честен? – думал Сережкин. – И, ясное дело, воры будут посмеиваться надо мной. Да и не успокоятся. Еще чего-нибудь украдут».
«А может, Нюрка с Усковым маскировку разыгрывали на людях? Мол, мы не знаем друг друга, а сами договаривались потихоньку насчет кражи… Как бы там ни было, а следы надо искать на стане сплавщиков».
Сережкин давно знал бригаду сплавщиков, кочевавшую в этих местах по Бурлиту. Ребята в ней были хоть и чудаковатые, – половина из них бороды поотпустила, – но смирные, баловства раньше за ними никакого не замечалось. Однако в прошлом году пришел к ним на работу Чувалов Иван. Сильный, сухопарый, широкий в кости, он быстро выдвинулся среди них и стал бригадиром. У него густо усеянное рябинами лицо, за что ему дали кличку Рябой, и он получил известность в округе больше по кличке, чем по имени.
Сережкина предупредили, что за Рябым водились раньше грешки по части воровства. Старшина присматривался к нему, но Рябой вел себя безупречно. Однако бригаду сплавщиков словно подменили в последний сезон. Появились драки, набеги на село и даже одна крупная кража: двое сплавщиков обокрали рабочую кассу в леспромхозе. Сережкин нашел преступников, но у самих воров в стане выкрали четыре тысячи рублей – и никаких следов. Сережкин тогда сразу обыскал вещи Рябого, стал допрашивать его и… провалился.
Вот и теперь, чтобы не конфузиться, прежде чем пойти на стан, на сближение с Рябым, нужно самому точно убедиться, что воры скрылись в стане сплавщиков. Нужно было найти хоть маленькую, но явную улику, чтобы действовать наверняка. И Сережкин искал ее полдня. Он исходил тропинку, ведущую из села в стан, долго кружил поодаль от стана и обследовал каждый кустик. И уже под вечер, когда упорство его почти иссякло, он вдруг нашел под кустом жимолости, недалеко от тропинки, свежую, только что сорванную этикетку с черного куска крепдешина.
– Вот она, тикетка от крендэшеля, – ласково говорил Сережкин, с усмешкой разглаживая радужный бумажный лоскут на своей широкой ладони. – Ну, теперь мы посмотрим, кто кого одолеет!
Сережкин бережно положил этикетку в планшет и пошел на стан сплавщиков.
4
Километрах в двух от Переваловского на излучине Бурлита расположилась палаточным лагерем бригада сплавщиков. Здесь в жаркие дни сплава они ворочали баграми бревенчатые заторы, разводили по протокам легкие стайки бревен, а в большую воду вязали плоты. У них не было постоянного пристанища: в теплые времена бригада кочевала по берегам Бурлита, а с наступлением холодов размещалась обычно в поселках лесорубов.
Оторванная на многие месяцы от запани, бригада была предоставлена самой себе. Рябой по прибытии в нее сколотил вокруг себя звено из крепких парней. «Кто хочет заработать, становись в сторону, – говорил он, подбирая напарников. – Только не хныкать – кости трещать будут…»
И они двинулись по реке, работая по шестнадцать часов в сутки, нередко и ночевали на бревнах, там, где темень застанет.
Звено прогремело на всю запань, и Рябого избрали бригадиром. Он встретил это выдвижение просто, с такой внутренней уверенностью, с какой встречают наступление дня после ночи: мол, так и должно быть.
Рябой относился к тем властным и крутым натурам, которые не могут жить, чтобы не подчинять других, не распоряжаться ими.
Всех людей он делил на два разряда: на тех, которых надо заставлять подчиняться грубо, вплоть до применения кулаков, и на тех, которых надо убеждать подчиняться.
Первым столкнулся с Рябым Варлашкин, когда они еще работали в одном звене. Напившись однажды, Варлашкин лег на плоту животом кверху и объявил, что больше не работает и Рябой ему не указ. Время было горячее, даже уход одного человека грозил провалить работу всего звена. «Ничего, – успокоил Рябой сплавщиков, – я его вылечу». Он прыгнул на плот к Варлашкину и, оттолкнувшись от затора, уплыл с ним по реке за кривун. Возвратились они на другой день пешком молчаливые и хмурые. Татуировка на голом торсе Варлашкина была подкрашена лиловыми кровоподтеками. Никто не знал, что произошло между ними, только с этого дня Варлашкин стал правой рукой Рябого и преданным ему по-собачьи.
Рябой действовал по своему неписаному закону: он думал, что самое важное – подчинить до раболепия хотя бы одного человека на глазах у всех, остальные станут либо заискивать перед тобой, либо почитать тебя, либо, в худшем случае, держаться в стороне. Таким сторонним в звене оставался один Ипатов, белобрысый детина, могучий, как сохатый. Но, сделавшись бригадиром, Рябой назначил Ипатова и Варлашкина звеньевыми. Ипатов поддался, стал послушным, но Рябой не доверял ему, хотя относился почтительно. Вообще Рябой не ругался, не кричал ни на кого в бригаде; эту «черную» работу, как выражался он, выполняли звеньевые. Но боялись его, как огня: он мог непослушного рабочего лишить прогрессивки – в бригаде Рябого всегда поддержит большинство; по его указанию компания Варлашкина могла избить провинившегося, тихо, без свидетелей и синяков. Как бы там ни было, но трудовая дисциплина соблюдалась и бригада была не на последнем счету.
Сережкин хоть и не знал всех тонкостей жизни сплавщиков, но чувствовал волю Рябого в бригаде и понимал, что дело предстоит ему нелегкое.
Стоял тихий августовский вечер. Солнце, отяжелевшее за день, лениво опускалось на дальние в голубичном, бледно-синем налете сопки. Его темные клюквенные отсветы разбросаны были повсюду: на засыпающей переливчатой воде, на бронзовых кедровых бревнах, лежащих в завалах, на серых палатках, задравших высоко свои полы. Сплавщики, кончив работу, готовились к ужину. Одни купались, другие лежали возле костра, где в котлах на треногах варилась уха и каша. Дым струился жидким сизым столбом, а над костром летала, толклась мошкара, смешиваясь с гаснущими пепельными искрами.
Первым Сережкина заметил малорослый мужичок в линялой гимнастерке и в кирзовых сапогах. Он с готовностью пошел навстречу старшине, улыбаясь всем своим морщинистым лицом, словно старому приятелю.
– Фомкин! – крикнул кто-то от костра. – Бригадир зовет!
С лица Фомкина мгновенно исчезла улыбка, будто ветром сдуло; он сухо и деловито кашлянул в кулак и свернул к костру.
Сережкин подошел к группе купающихся.
– Ну, как дела, ребята? – спросил он, присаживаясь.
Сидевший рядом широкогрудый светловолосый парень с маленькой кудрявой бородкой обернулся, молча посмотрел на Сережкина, затем, посвистывая, встал и пошел на другое место метров за десять. Это был Ипатов. За ним поднялись и остальные. Старшина остался один.
– Приемчик! – усмехнулся он и пошел к костру.
Увидев его, от костра повставали несколько человек и пошли к реке. Возле котлов остались только Нюрка и Рябой.
– А, Власть тайги! Здорово живешь! – воскликнул Рябой, кривя в приветливой усмешке тонкие губы.
Он лениво растянулся на траве. На нем была кремовая с манжетными резинками модная курточка и зеленые непромокаемые брюки. Рядом, помешивая в котле деревянной ложкой, сидела Нюрка, широкобровая щекастая молодуха в пестрой шелковой кофточке, туго стянувшей высокую грудь.
Сережкин сел возле костра, неторопливо раскрыл портсигар, достал папироску.
– Нюрка, огня старшине! – приказал Рябой.
Нюрка выхватила горящую головешку и услужливо подала Сережкину.
– Привет передает тебе Усков, – сказал старшина Нюрке, принимая головешку.
– Я с преступниками не вожусь, – бойко ответила кухарка.
– И давно ли?
– Да уж месяца два, почитай…
«Врешь ты, чертовка!» – хотелось сказать Сережкину.
– А мне бабка Семениха сказывала, что ты еще десять ден назад миловалась с ним, – заметил он.
Нюрка насторожилась. «А еще что ты знаешь?» – написано было на ее бровастом лице. Но Сережкин умолк.
– Семениха сослепу козу с коровой перепутает! – Нюрка засмеялась тоненьким, притворным смешком, запрокинув лицо.
«В пуху рыльце-то у тебя, в пуху, – думал Сережкин, прикуривая. – Ишь какого лебедя шеей-то выгнула!»
– А где десятник? – спросил он у Рябого.
– На запани. Здесь я за него, а что?
– Да вот потолковать надо. Кое-кто из вашей бригады замешан кое в чем.
– Уж не в воровстве ли? – хохотнула Нюрка.
– В воровстве?! – с ленивой усмешкой протянул Рябой.
– Нет, зачем же в воровстве? – равнодушно заметил Сережкин. – Здесь ни следователь, ни оперуполномоченный никаких подозрений к вам не имели. А вот хулиганством занимались ваши ребята. Пришел узнать, как вы с ними поступите.
– Да не говори, старшина, – озабоченно заметил Рябой. – Просто от рук некоторые отбились. Оторванность, понимаешь. Начальства никакого. Даже десятник не каждый день бывает. Ну и, сам понимаешь, трудно одному с ними управляться. Но мы их на собрании пропесочим.
– А кто был в Переваловском? – спросил Сережкин.
– Сейчас выясним, – ответил Рябой и крикнул: – Варлашкин!
От группы купающихся отделился черноголовый парень в трусах. Рослый, отлично сложенный, он шел вразвалку. Когда-то перебитая и неровно сросшаяся переносица придавала его лицу свирепый вид. Весь торс, руки, ноги его были расписаны татуировкой. На спине выколота целая картина: собака воет на крест, а под этой картиной надпись: «И необмытого меня падлай собачий похоронят». Так и было написано: «падлай собачий». Грамотность Варлашкина плакала на его собственной спине. Даже на ступнях вытатуирована надпись: «Они устали».
Сережкин не без любопытства рассматривал эти диковинные надписи и картины.
– Что, интересно, старшина? – спросил Варлашкин, перехватывая взгляд Сережкина.
– Ты лучше расскажи, кто вчера с тобой был в Переваловском? – строго оборвал Рябой Варлашкина.
– А что он, не знает, что ли? – ответил Варлашкин. – Ему все известно, он же власть тайги!
– А ты, может, перестанешь дурака валять? – спросил, недобро улыбнувшись, Рябой и показал рядом с собой на траву. – Садись.
Варлашкин сел.
– Ну?
– Ну, ну! Иван Косолапов, Костюков… Звено наше, все пятеро, да Ипатов с нами, – неохотно, поглядывая с опаской на Рябого, ответил Варлашкин.
– Запишите, товарищ старшина, и передайте в селе, что мы их строго накажем по общественной линии и прогрессивки лишим.
– А что мы, виноваты? – огрызнулся Варлашкин. – Они сами начали драку. Прогнать нас хотели.
– Ну, ваши объяснения пока не нужны, – прервал его Рябой и повернулся к старшине: – Еще что у вас есть к нам?
«Ах, хитрая бестия!» – думал Сережкин, глядя на Рябого, но вслух сказал:
– Я слышал, что ваша моторка сегодня пойдет на станцию?
– Да, пойдет, – ответил Рябой, немного помедлив. – А что?
– Да я хотел служебные письма с вами переслать. Мне самому-то нельзя отлучаться. Возись теперь с этой кражей.
– А что ж! Можно, конечно, – с веселым облегчением поспешно подхватил Рябой. – Я сам поеду. Можешь не беспокоиться, доставлю.
– Ну и хорошо! Я ночью занесу вам письма.
Сережкин, не прощаясь, встал и пошел от костра. За своей спиной он услышал подавленный смешок Нюрки.
– Заткнись! – цыкнул на нее Рябой.
«Смейся! – думал ехидно Сережкин. – Опосля плакать будешь. Крендешин у вас, но тикеточка у меня».
5
В хомутной пахло дегтем, конским потом и плесенью. Фонарь «летучая мышь» скупо освещал дощатые стенки, завешанные сбруей, земляной пол и сидевшего в углу на охапке сена за починкой недоуздка Лубникова. Сережкин тщательно прикрыл за собой дверь и сказал, присаживаясь к Лубникову:
– Запомни хорошенько: в час ночи ты выведешь двух заседланных лошадей, одну для меня, другую для себя… Выведешь их, значит, на Красный бугор к развилке, и ни гугу об этом.
1 2 3 4