Это что же за пример для остальных?!
– Не трогай его, – посоветовал Моргульцев.
Бээмпэшка Шарагина перепрыгнула через арык, краем брони резанула дувал, заспешила прочь от кишлака.
Они полезли дальше в долину, и в «зеленку», вдыхая нездоровую, жирную пыль брошенных духами кишлаков, распахивая гусеницами бронемашин бывшие духовские владения, вытесняя и преследуя духов; и продвижением своим отбрасывали банды от насиженных мест, выдавливали из долины, гнали на подобных себе же охотников, хотя и знали, что, как только закончится операция, и уйдут, те духи, что вырвались из кольца, и новые с ними, вернутся, и обживут все заново, и никогда не будет в этих краях главенствовать революционная власть.
Неподвластные, непокорные, замеченные в измене и неверности, иногда просто по ошибке, свойственной военному времени, кишлаки методично обрабатывались советской авиацией и артиллерией. Орудийные залпы валили, выкорчевывали мусульманские надгробья, трепещущие на ветру флаги. Потрошили снарядами кладбища и жилища нехристей, очищали афганские горы, и равнины, и пустыни от душманов, от скверны, расчищая место для строительства новой, светлой жизни. Надеялись шурави когда-нибудь окончательно стереть мятежные селения. Кишлаки рушились, горели, разваливались, но почему-то не исчезали совсем. Как зарубцевавшиеся язвы лежали они на горных склонах, и в «зеленках», и вдоль дорог, – немой укор, зловещие и не прощающие того, что с ними сделали, готовые отомстить за жестокость, с которой в одночасье, без сомнений и колебаний, расправлялись с ними пришедшие с севера, привыкшие всегда поступать по-своему шурави.
За длинным, местами сильно понадкусанным, словно яблоко, дувалом одиноко торчало корявое дерево, обезглавленное во время бомбо-штурмового удара, но живое еще. Оно пугливо выглядывало после ураганного обстрела.
…как тот старик из-за дувала…
Привычное, относительно безопасное течение жизни, сопровождавшееся гулом солярных двигателей и дрожью брони, вдруг оборвалось. Из-за дувала по первой БМП шандарахнул гранатомет.
…будто огненный шар…
отделился от дувала, рядом с тем местом, где торчало дерево, а через мгновение броня под Олегом вздрогнула. Угодили в каток, машина разулась – слетела гусеница.
Тю-тю-тю… свистели от обиды промахнувшиеся духовские пули. Солдаты сыпались вниз, жались к земле, распластались в пыли, ныряли под гусеницы. Каждый хоронился как мог.
Захлебываясь от ненависти и желания покосить побольше людей, оголенных, раскрывшихся в прыжке с брони, колотил пулемет.
Сержанта Панасюка срезало на лету. Он спружинил с машины и рухнул тут же вниз мешком, брякнулся на спину; каска укатилась прочь, рука вцепилась в автомат.
И вскрикнуть не успел сержант, только едва слышно, как-то для себя одного, крякнул, прежде чем натолкнулся всей тяжестью длинного костлявого тела на твердь земли.
В накатившейся предсмертной тишине впервые за полтора года войны расслабился и успокоился сержант, будто домой вернулся и завернулся в одеяло, укутался с головой и заснул.
Подполз здоровяк Титов, уволок его за БМП, содрал броник и тогда только увидел проступившее на ткани красно-черное пятно.
Бой отделил взвод от остального мира, оглушив автоматными очередями, ослепив разрывами; густым роем метался свинец.
Шарагин растратил второй рожок, заменил его, обернулся, не понимая, почему молчат пушки БМП. Башня ближайшей крутилась вправо-влево. Контуженый, словно пьяный, Прохоров не разбирал откуда ведется огонь, где засели духи. Наконец, наугад, залепил очередь: К-бум! к-бум! к-бум!
К-бум! к-бум! с запозданием изрыгнула в кишлак несколько снарядов и вторая боевая машина пехоты.
…так им сукам!.. за.уячь еще разок!..пока не очухались!..
Легче сразу стало на душе. Теперь колошматили в ярости из всех стволов.
Покрывшись разрывами, кишлак смолк. Видимо духи отходили. Но солдаты продолжали поливать местность из всех имеющихся в наличии видов оружия, будто осатанели. Затем стрельба угасла, поочередно затихали раскалившиеся стволы автоматов.
Смерть, уже было навалившаяся из ниоткуда, почти восторжествовавшая, отступила из-за ожесточенного упрямства солдат, успев прихватить, утянуть сержанта Панасюка.
Он лежал с еле угадывавшемся на лице выражением то ли обиды, то ли досады, поджав ноги и переломившись в поясе, как сухой треснувший сучок, жалкий, хрупкий, простреленный в бок, как раз в то место, где не прикрывал бронежилет.
Шарагин психовал, материл радиста, тот, брызгал слюной, вызывал вертолет. Небо-то было чистое, ни облачка, а вертушки не шли. Время бежало, вырывалось из под контроля, и вместе со временем, вместе с быстротекущими минутами, жидкими циферками сменявшими друг друга на купленных к дембелю часах на руке сержанта, черных, кварцевых часах в толстом пластмассовом корпусе, вместе с теми минутами гасла всякая надежда.
– Где же они, гады! – метался Шарагин, и никто не мог его успокоить. – …у меня «карандаш» загибается! – кричал он в пустоту эфира.
Титов, Прохоров, другие солдаты поочередно всматривались в далекий перевал, надеясь выискать вертолеты, и переводили взгляды на Панасюка, замечая, как отчаливает он, не попрощавшись, на тот свет, как сдается, оказавшаяся в тупике, не в силах ни за что зацепиться, жизнь. Испуганно таращили глаза на умирающего товарища молодые бойцы, словно и не признавали его больше, настолько беспомощным, безвластным над ними теперь выглядел сержант.
Солдатня разбрелась, курили, жевали сухпаи, приглушенно разговаривали, и каждый про себя думал: во, бля, не повезло…
От бессилия сделать что-либо, взводный моментами впадал в отчаяние. Когда сержант последний в жизни раз приоткрыл глаза, Шарагин подумал:
…все будет хорошо… погодь, не умирай только…
Хотя очевидно было, что не выкарабкается сержант; и в ту же секунду где-то и вовсе запрятано пока, намеком, тоненькой иголочкой едва заметно уколола мысль о смерти собственной, от которой он тут же, естественно, отмахнулся, не веря и не соглашаясь с подобной участью, однако, на всякий случай, пожелал самому себе концовку быструю, без мучений.
За пятнадцать минут до прихода вертушек Панасюк умер. Лейтенант Шарагин сидел рядом с мертвым бойцом, сам изможденный, опустошенный, молча проклиная впервые за время службы в Афгане войну, ругал себя, мучился, будто мог он остановить те пули, что впивались в человеческие тела, или разогнать туман на другом конце перевала, чтобы быстрей пришли вертолеты, и успели донести до госпиталя сержанта.
Глава четвертая
ЧИСТЯКОВ
Епимахова он впервые увидел, когда вернулся в полк после проводки колонны, и усталый тащился к модулю, мечтая только о двух вещах – успеть помыться в бане и опрокинуть стакан водки. Женька остановился в городе, купил в дукане несколько бутылок. Как чувствовал, что проставлять придется.
Новичок в лейтенантских погонах, одетый в «союзную» форму, которую в Афгане давно не носили, заменив ее на специальную – «эксперименталку», так сказать для новых военно-полевых условий, следовал за солдатом к штабу полка. Солдат нес чемодан, перекосившись под его тяжестью, и сумку, а лейтенант, зажав под левой рукой шинель, в свеже скроенном кителе, ступал следом.
…никак заменщик Женькин прибыл…
Шарагин отпер висевший на двух загнутых вовнутрь гвоздях китайский замочек, купленный в дукане после того, как они потеряли единственный ключ от врезного замка, и вошел в тесный предбанник.
Поставил у стенки автомат, опустил на пол рюкзак, дернул устало шнурки, принялся стягивать с ног ботинки, и, ленясь наклониться и расшнуровать до конца, цеплял носком за задник, пока не стащил с одной ноги. Затем то же повторил со вторым ботинком. Отбросил занавеску, отделявшую предбанник, в котором с трудом умещался один человек, протиснулся в комнату. Здесь, с прилепленными к стенам фотографиями родных, картинками из журнала «Огонек», жили взводные и старшина роты.
В комнате стояли стандартные железные кровати вдоль стен, стол, три стула, покосившийся без дверцы шкаф для одежды. Под окном тянулась отопительная труба и тонкая, плоская батарея, которая не раз протекала, потому как насквозь проржавела. Из батареи в нескольких местах торчали выструганные деревянные клинья, забитые в места, где вода вырывалась наружу. Зимой они часто мерзли, кутались в бушлаты, и нагреватели самодельные не помогали. С потолка свисала одиноко лампочка Ильича. Бушлаты висели на вбитых в стену гвоздях. На столе, рядом с двухкассетным магнитофоном, разбросаны были старые газеты, пепельницу заменяла наполовину обрезанная жестяная банка из-под импортного лимонада «Si-Si».
…полотенце взял, мыло, сменное белье… порядок…
Форсунка с боку бани молчала, остывала.
…опоздал…
Обычно она громко шипела, выбрасывая пламя, нагревала парилку. Шарагин освободился от задубевшей формы, пропахшего потом и соляркой белья, давно не менянных, с дыркой на большом пальце, вонючих, прилипших, присохших к усталым от путей-дорог ног носков. Выбрасывать их он не стал. Постирал вместе с бельем, повесил сушиться в парилке. Вода текла из соска душа чуть теплая, без напора, и, тем не менее он наслаждался. Стоял минут пять, будто хотел пропитаться насквозь, тщательно смывая, соскребая мочалкой с тела въевшуюся грязь, снимая накопившуюся за время боевых усталость и нервозность, мылил опушившуюся голову.
…еще раз что ли побриться наголо? хватит…
Стоя под холодным душем, скоблил он щеки, ругался, что плохенькое попалось лезвие, сразу же затупляется от жесткой многодневной щетины.
…отряд не заметил потери бойца… даже как следует расквитаться с
духами времени не хватило… духи хитрые попались, уходили от боя
горными тропами, подземными ходами… а Чистяков своего добился,
пострелял напоследок… батальонная разведка в плен взяла троих…
одного душка шлепнули по дороге…
Гибель Панасюка все эти дни преследовала Шарагина своей простотой и неожиданностью, а война, ранее наполнявшая воображение особым колоритом, целой гаммой восторженных красок и увлекательным разнообразием звуков, обрела поблекший, почти однотонный окрас.
Если раньше она подразнивала и манила беспорядочной стрельбой, попугивала издалека разрывами снарядов, предупреждала о скрытой опасности минными подрывами, которые оставляли контузии, но не калечили, и не убивали, то теперь впервые царапнула за живое, резанула очень больно и всерьез. Война вдруг не на шутку навалилась отовсюду, серьезная, настоящая, беспощадная. Отныне стала подглядывать за каждым в отдельности смерть, бродить рядом, шептать что-то, неприятно дышать холодком в шею.
Баня остывала. Шарагин плеснул несколько ковшиков на камни, лег на верхней полке, потянулся, закрыл глаза, расслабился. И чуть было не заснул. Однажды подобное случилось с Пашковым, который, крепко выпив, отправился париться да и заснул на верхней полке. Если б не приставленный к бане боец, Пашков бы в вареного рака превратился. Прапорщик, когда его добудились, чуть шевелил усами, и никак не мог сообразить, где же он. Потом неделю пил только минеральную воду. Когда Шарагин достаточно отмок и отмылся, и свежесть в теле и мыслях ощутил,
…будто заново родился…
и вышел в раздевалку, и уже стоял на деревянных настилах, босой, в одних трусах, тогда и заломило всего внутри, скрутило. Заговорило мужское.
Чтобы не оконфузиться перед другими офицерами, пригнулся, сел на лавку, поскорей натянул брюки.
Последние месяцы он и забыл про это, а нынче, после бани, потянуло на женщину. И так сильно, что зубы скрипели!
…двумя руками не согнешь…
В полку женщин по пальцам пересчитать можно, да и те давно все распределены. Спарились, пообжились с офицерами, не подступиться.
Шарагин оделся, вышел на улицу, закурил.
…«слону» легче!.. те из них, кто позастенчивей, чтоб не застигли
врасплох, дрочат скрытно, на посту, когда еще солдат один
останется? или в сортире, по соседству с говном… а мне
что делать? за деньги я не умею… только водкой остается глушить!.. у
Женьки как-то легко получается, без разведки – в бой, и одержал
победу над очередной барышней… и на следующий день забыл, а я
так не могу…
…что вообще нужно мужику на войне?
рассуждал он, возвращаясь из бани,
«жратва, ордена, водка и бабы!» – как говорит Моргульцев…
со жратвой более-менее, орденов на всех не хватает,
впрочем, как и водки, и особенно баб… завезли б на
всех, чтоб не думать об этом!.. хорошо, хоть заменщик
объявился, нальют!..
Дневальный на тумбочке вытянулся, доложил, что прибыл заменщик старшего лейтенанта Чистякова, и что рота отправилась на прием пищи.
Шарагин развесил постиранное белье, лег на кровать, повернулся к стене, к приколотому снимку Лены и Настюши. Серенький картон был неровно обрезан по краям до размера ладони, потому что некоторое время он носил его в кармане. Жена и дочка застыли в несвойственных, скованных позах перед объективом, чрезмерно прихорошившись перед съемкой.
Безвкусный провинциальный парикмахер сделал Лене «стильную» прическу, спрятав ее шикарные, распущенные длинные волосы. Она накрасила зачем-то губы и ресницы. Широко посаженные, яркие, всегда ласковые, теплые глаза, открытый лоб, чистое, трогательное лицо в данном случае застыли, будто заморозили Лену, сковали, напугали. Кроткая, беспомощная, но сильная любовью к нему, и тревогой за него, она смотрела вглубь объектива, словно старалась заглянуть в будущее, в тот день, когда он получит фотографию, чтобы сказать ему о любви, и тревоге, и обо всем, что окружает женщину, оставшуюся надолго без мужа, ушедшего на далекую войну.
Настюше же нацепили пышные банты, напоминавшие уши чебурашки.
…лучше бы дома снялись…
В момент, когда «вылетела птичка», они, конечно же, думали о папе, служившем в далекой стране, и тревога эта непроизвольная запечатлелась.
Раньше он никак понять не мог, чем так притягивают фотографии. Смотришь, бывало, на карточку, и все равно что путешествие во времени происходит: на маленьком картоне выхвачено мгновение человеческой жизни, такое крохотное, что чаще всего и сам человек не заметил его, не придал значения, будто улетаешь в прошлое, начинаешь жить в ином измерении.
Он закрыл глаза и представил парикмахерскую, в которую они ходили – на углу, у вокзала, чуть ли не единственная в городе. Потом – как ждали в очереди, с квитанцией в руках, и ни раз подходили прихорашиваться к зеркалу, настраивались улыбаться, и затем, нарядные вышли из фотоателье и пошли домой по грязным улицам.
… никак мама надоумила их фотографироваться…
Пролежал он в покое недолго. Одиночество в армии – большая роскошь. Дверь заскрипела. Вошел старший лейтенант Иван Зебрев, командир третьего взвода, и, в радостном ожидании предстоящей пьянки, сообщил:
– Заменщик Чистякова прибыл, – и добавил свое любимое: – Улю-улю!
– Знаю, видел.
– Женька вне себя от счастья. Прикинь, пылинки, с парня сдувает. Умора! Он даже в баню отказался идти, взял лейтеху под руки и скрылся в неизвестном направлении. Слушай сюда! Значит так. Мои «слоны», грым-грым, сегодня в наряде по столовой, все заряжено, все притарят сюда, честь по чести, после отбоя. Посидим, старик, классно, грым-грым! Давно чего-то мы не напивались. А? Ты чего-то сказал? Ты что, заболел?
– Устал. Есть что-нибудь выпить, прямо сейчас?
– Грым-грым, – Зебрев нырнул под кровать Чистякова, появился с бутылкой в руках. – Сколько тебе?
– Грамм сто…
Тяжело было пить технический спирт. Даже наполовину разбавленный соком или водой, отдавал он то ли керосином, то ли резиной, вставал поперек горла, а после бутылки такой гадости, иногда, покрывались люди красными пятнами.
– Хавать пойдешь? – спросил Зебрев.
– Нет, спасибо, Иван. Раз вечером будет закуска, не пойду.
– Ну ладно, я пошел мыться, и на ужин.
– Там вода заканчивается.
– Бывай!
Какое-то время Олег вновь остался наедине. Расслабившись от спирта, он достал и перечитывал последние письма жены. Лена никогда, ни в жизни, ни тем более в письмах, не жаловалась на сложности, писала только о хорошем, даже если этого хорошего было с крупинку за месяц, писала, что любит его и ждет. Рассказывала, как смешно говорит Настя, как быстро она меняется, как забавно наблюдать за детским восприятием мира, и непременно в каждом письме не забывала обмолвиться, что дочка очень любит папу, скучает.
Самому надо было сесть за письмо, но Олег никак не мог настроиться на это. На бумаге обычно складывались фразы общие, но теплые тем не менее, достаточные для человека близкого, переживающего разлуку и беспокойство. Он писал обычно сдержанно, коротко, из желания сберечь слова главные до возвращения.
…Лена поймет, Лена простит немногословие…
Вместить же в письме что-то скрытно-сентиментальное не решался из-за недоверия к армейским почтовым службам.
1 2 3 4 5 6 7 8
– Не трогай его, – посоветовал Моргульцев.
Бээмпэшка Шарагина перепрыгнула через арык, краем брони резанула дувал, заспешила прочь от кишлака.
Они полезли дальше в долину, и в «зеленку», вдыхая нездоровую, жирную пыль брошенных духами кишлаков, распахивая гусеницами бронемашин бывшие духовские владения, вытесняя и преследуя духов; и продвижением своим отбрасывали банды от насиженных мест, выдавливали из долины, гнали на подобных себе же охотников, хотя и знали, что, как только закончится операция, и уйдут, те духи, что вырвались из кольца, и новые с ними, вернутся, и обживут все заново, и никогда не будет в этих краях главенствовать революционная власть.
Неподвластные, непокорные, замеченные в измене и неверности, иногда просто по ошибке, свойственной военному времени, кишлаки методично обрабатывались советской авиацией и артиллерией. Орудийные залпы валили, выкорчевывали мусульманские надгробья, трепещущие на ветру флаги. Потрошили снарядами кладбища и жилища нехристей, очищали афганские горы, и равнины, и пустыни от душманов, от скверны, расчищая место для строительства новой, светлой жизни. Надеялись шурави когда-нибудь окончательно стереть мятежные селения. Кишлаки рушились, горели, разваливались, но почему-то не исчезали совсем. Как зарубцевавшиеся язвы лежали они на горных склонах, и в «зеленках», и вдоль дорог, – немой укор, зловещие и не прощающие того, что с ними сделали, готовые отомстить за жестокость, с которой в одночасье, без сомнений и колебаний, расправлялись с ними пришедшие с севера, привыкшие всегда поступать по-своему шурави.
За длинным, местами сильно понадкусанным, словно яблоко, дувалом одиноко торчало корявое дерево, обезглавленное во время бомбо-штурмового удара, но живое еще. Оно пугливо выглядывало после ураганного обстрела.
…как тот старик из-за дувала…
Привычное, относительно безопасное течение жизни, сопровождавшееся гулом солярных двигателей и дрожью брони, вдруг оборвалось. Из-за дувала по первой БМП шандарахнул гранатомет.
…будто огненный шар…
отделился от дувала, рядом с тем местом, где торчало дерево, а через мгновение броня под Олегом вздрогнула. Угодили в каток, машина разулась – слетела гусеница.
Тю-тю-тю… свистели от обиды промахнувшиеся духовские пули. Солдаты сыпались вниз, жались к земле, распластались в пыли, ныряли под гусеницы. Каждый хоронился как мог.
Захлебываясь от ненависти и желания покосить побольше людей, оголенных, раскрывшихся в прыжке с брони, колотил пулемет.
Сержанта Панасюка срезало на лету. Он спружинил с машины и рухнул тут же вниз мешком, брякнулся на спину; каска укатилась прочь, рука вцепилась в автомат.
И вскрикнуть не успел сержант, только едва слышно, как-то для себя одного, крякнул, прежде чем натолкнулся всей тяжестью длинного костлявого тела на твердь земли.
В накатившейся предсмертной тишине впервые за полтора года войны расслабился и успокоился сержант, будто домой вернулся и завернулся в одеяло, укутался с головой и заснул.
Подполз здоровяк Титов, уволок его за БМП, содрал броник и тогда только увидел проступившее на ткани красно-черное пятно.
Бой отделил взвод от остального мира, оглушив автоматными очередями, ослепив разрывами; густым роем метался свинец.
Шарагин растратил второй рожок, заменил его, обернулся, не понимая, почему молчат пушки БМП. Башня ближайшей крутилась вправо-влево. Контуженый, словно пьяный, Прохоров не разбирал откуда ведется огонь, где засели духи. Наконец, наугад, залепил очередь: К-бум! к-бум! к-бум!
К-бум! к-бум! с запозданием изрыгнула в кишлак несколько снарядов и вторая боевая машина пехоты.
…так им сукам!.. за.уячь еще разок!..пока не очухались!..
Легче сразу стало на душе. Теперь колошматили в ярости из всех стволов.
Покрывшись разрывами, кишлак смолк. Видимо духи отходили. Но солдаты продолжали поливать местность из всех имеющихся в наличии видов оружия, будто осатанели. Затем стрельба угасла, поочередно затихали раскалившиеся стволы автоматов.
Смерть, уже было навалившаяся из ниоткуда, почти восторжествовавшая, отступила из-за ожесточенного упрямства солдат, успев прихватить, утянуть сержанта Панасюка.
Он лежал с еле угадывавшемся на лице выражением то ли обиды, то ли досады, поджав ноги и переломившись в поясе, как сухой треснувший сучок, жалкий, хрупкий, простреленный в бок, как раз в то место, где не прикрывал бронежилет.
Шарагин психовал, материл радиста, тот, брызгал слюной, вызывал вертолет. Небо-то было чистое, ни облачка, а вертушки не шли. Время бежало, вырывалось из под контроля, и вместе со временем, вместе с быстротекущими минутами, жидкими циферками сменявшими друг друга на купленных к дембелю часах на руке сержанта, черных, кварцевых часах в толстом пластмассовом корпусе, вместе с теми минутами гасла всякая надежда.
– Где же они, гады! – метался Шарагин, и никто не мог его успокоить. – …у меня «карандаш» загибается! – кричал он в пустоту эфира.
Титов, Прохоров, другие солдаты поочередно всматривались в далекий перевал, надеясь выискать вертолеты, и переводили взгляды на Панасюка, замечая, как отчаливает он, не попрощавшись, на тот свет, как сдается, оказавшаяся в тупике, не в силах ни за что зацепиться, жизнь. Испуганно таращили глаза на умирающего товарища молодые бойцы, словно и не признавали его больше, настолько беспомощным, безвластным над ними теперь выглядел сержант.
Солдатня разбрелась, курили, жевали сухпаи, приглушенно разговаривали, и каждый про себя думал: во, бля, не повезло…
От бессилия сделать что-либо, взводный моментами впадал в отчаяние. Когда сержант последний в жизни раз приоткрыл глаза, Шарагин подумал:
…все будет хорошо… погодь, не умирай только…
Хотя очевидно было, что не выкарабкается сержант; и в ту же секунду где-то и вовсе запрятано пока, намеком, тоненькой иголочкой едва заметно уколола мысль о смерти собственной, от которой он тут же, естественно, отмахнулся, не веря и не соглашаясь с подобной участью, однако, на всякий случай, пожелал самому себе концовку быструю, без мучений.
За пятнадцать минут до прихода вертушек Панасюк умер. Лейтенант Шарагин сидел рядом с мертвым бойцом, сам изможденный, опустошенный, молча проклиная впервые за время службы в Афгане войну, ругал себя, мучился, будто мог он остановить те пули, что впивались в человеческие тела, или разогнать туман на другом конце перевала, чтобы быстрей пришли вертолеты, и успели донести до госпиталя сержанта.
Глава четвертая
ЧИСТЯКОВ
Епимахова он впервые увидел, когда вернулся в полк после проводки колонны, и усталый тащился к модулю, мечтая только о двух вещах – успеть помыться в бане и опрокинуть стакан водки. Женька остановился в городе, купил в дукане несколько бутылок. Как чувствовал, что проставлять придется.
Новичок в лейтенантских погонах, одетый в «союзную» форму, которую в Афгане давно не носили, заменив ее на специальную – «эксперименталку», так сказать для новых военно-полевых условий, следовал за солдатом к штабу полка. Солдат нес чемодан, перекосившись под его тяжестью, и сумку, а лейтенант, зажав под левой рукой шинель, в свеже скроенном кителе, ступал следом.
…никак заменщик Женькин прибыл…
Шарагин отпер висевший на двух загнутых вовнутрь гвоздях китайский замочек, купленный в дукане после того, как они потеряли единственный ключ от врезного замка, и вошел в тесный предбанник.
Поставил у стенки автомат, опустил на пол рюкзак, дернул устало шнурки, принялся стягивать с ног ботинки, и, ленясь наклониться и расшнуровать до конца, цеплял носком за задник, пока не стащил с одной ноги. Затем то же повторил со вторым ботинком. Отбросил занавеску, отделявшую предбанник, в котором с трудом умещался один человек, протиснулся в комнату. Здесь, с прилепленными к стенам фотографиями родных, картинками из журнала «Огонек», жили взводные и старшина роты.
В комнате стояли стандартные железные кровати вдоль стен, стол, три стула, покосившийся без дверцы шкаф для одежды. Под окном тянулась отопительная труба и тонкая, плоская батарея, которая не раз протекала, потому как насквозь проржавела. Из батареи в нескольких местах торчали выструганные деревянные клинья, забитые в места, где вода вырывалась наружу. Зимой они часто мерзли, кутались в бушлаты, и нагреватели самодельные не помогали. С потолка свисала одиноко лампочка Ильича. Бушлаты висели на вбитых в стену гвоздях. На столе, рядом с двухкассетным магнитофоном, разбросаны были старые газеты, пепельницу заменяла наполовину обрезанная жестяная банка из-под импортного лимонада «Si-Si».
…полотенце взял, мыло, сменное белье… порядок…
Форсунка с боку бани молчала, остывала.
…опоздал…
Обычно она громко шипела, выбрасывая пламя, нагревала парилку. Шарагин освободился от задубевшей формы, пропахшего потом и соляркой белья, давно не менянных, с дыркой на большом пальце, вонючих, прилипших, присохших к усталым от путей-дорог ног носков. Выбрасывать их он не стал. Постирал вместе с бельем, повесил сушиться в парилке. Вода текла из соска душа чуть теплая, без напора, и, тем не менее он наслаждался. Стоял минут пять, будто хотел пропитаться насквозь, тщательно смывая, соскребая мочалкой с тела въевшуюся грязь, снимая накопившуюся за время боевых усталость и нервозность, мылил опушившуюся голову.
…еще раз что ли побриться наголо? хватит…
Стоя под холодным душем, скоблил он щеки, ругался, что плохенькое попалось лезвие, сразу же затупляется от жесткой многодневной щетины.
…отряд не заметил потери бойца… даже как следует расквитаться с
духами времени не хватило… духи хитрые попались, уходили от боя
горными тропами, подземными ходами… а Чистяков своего добился,
пострелял напоследок… батальонная разведка в плен взяла троих…
одного душка шлепнули по дороге…
Гибель Панасюка все эти дни преследовала Шарагина своей простотой и неожиданностью, а война, ранее наполнявшая воображение особым колоритом, целой гаммой восторженных красок и увлекательным разнообразием звуков, обрела поблекший, почти однотонный окрас.
Если раньше она подразнивала и манила беспорядочной стрельбой, попугивала издалека разрывами снарядов, предупреждала о скрытой опасности минными подрывами, которые оставляли контузии, но не калечили, и не убивали, то теперь впервые царапнула за живое, резанула очень больно и всерьез. Война вдруг не на шутку навалилась отовсюду, серьезная, настоящая, беспощадная. Отныне стала подглядывать за каждым в отдельности смерть, бродить рядом, шептать что-то, неприятно дышать холодком в шею.
Баня остывала. Шарагин плеснул несколько ковшиков на камни, лег на верхней полке, потянулся, закрыл глаза, расслабился. И чуть было не заснул. Однажды подобное случилось с Пашковым, который, крепко выпив, отправился париться да и заснул на верхней полке. Если б не приставленный к бане боец, Пашков бы в вареного рака превратился. Прапорщик, когда его добудились, чуть шевелил усами, и никак не мог сообразить, где же он. Потом неделю пил только минеральную воду. Когда Шарагин достаточно отмок и отмылся, и свежесть в теле и мыслях ощутил,
…будто заново родился…
и вышел в раздевалку, и уже стоял на деревянных настилах, босой, в одних трусах, тогда и заломило всего внутри, скрутило. Заговорило мужское.
Чтобы не оконфузиться перед другими офицерами, пригнулся, сел на лавку, поскорей натянул брюки.
Последние месяцы он и забыл про это, а нынче, после бани, потянуло на женщину. И так сильно, что зубы скрипели!
…двумя руками не согнешь…
В полку женщин по пальцам пересчитать можно, да и те давно все распределены. Спарились, пообжились с офицерами, не подступиться.
Шарагин оделся, вышел на улицу, закурил.
…«слону» легче!.. те из них, кто позастенчивей, чтоб не застигли
врасплох, дрочат скрытно, на посту, когда еще солдат один
останется? или в сортире, по соседству с говном… а мне
что делать? за деньги я не умею… только водкой остается глушить!.. у
Женьки как-то легко получается, без разведки – в бой, и одержал
победу над очередной барышней… и на следующий день забыл, а я
так не могу…
…что вообще нужно мужику на войне?
рассуждал он, возвращаясь из бани,
«жратва, ордена, водка и бабы!» – как говорит Моргульцев…
со жратвой более-менее, орденов на всех не хватает,
впрочем, как и водки, и особенно баб… завезли б на
всех, чтоб не думать об этом!.. хорошо, хоть заменщик
объявился, нальют!..
Дневальный на тумбочке вытянулся, доложил, что прибыл заменщик старшего лейтенанта Чистякова, и что рота отправилась на прием пищи.
Шарагин развесил постиранное белье, лег на кровать, повернулся к стене, к приколотому снимку Лены и Настюши. Серенький картон был неровно обрезан по краям до размера ладони, потому что некоторое время он носил его в кармане. Жена и дочка застыли в несвойственных, скованных позах перед объективом, чрезмерно прихорошившись перед съемкой.
Безвкусный провинциальный парикмахер сделал Лене «стильную» прическу, спрятав ее шикарные, распущенные длинные волосы. Она накрасила зачем-то губы и ресницы. Широко посаженные, яркие, всегда ласковые, теплые глаза, открытый лоб, чистое, трогательное лицо в данном случае застыли, будто заморозили Лену, сковали, напугали. Кроткая, беспомощная, но сильная любовью к нему, и тревогой за него, она смотрела вглубь объектива, словно старалась заглянуть в будущее, в тот день, когда он получит фотографию, чтобы сказать ему о любви, и тревоге, и обо всем, что окружает женщину, оставшуюся надолго без мужа, ушедшего на далекую войну.
Настюше же нацепили пышные банты, напоминавшие уши чебурашки.
…лучше бы дома снялись…
В момент, когда «вылетела птичка», они, конечно же, думали о папе, служившем в далекой стране, и тревога эта непроизвольная запечатлелась.
Раньше он никак понять не мог, чем так притягивают фотографии. Смотришь, бывало, на карточку, и все равно что путешествие во времени происходит: на маленьком картоне выхвачено мгновение человеческой жизни, такое крохотное, что чаще всего и сам человек не заметил его, не придал значения, будто улетаешь в прошлое, начинаешь жить в ином измерении.
Он закрыл глаза и представил парикмахерскую, в которую они ходили – на углу, у вокзала, чуть ли не единственная в городе. Потом – как ждали в очереди, с квитанцией в руках, и ни раз подходили прихорашиваться к зеркалу, настраивались улыбаться, и затем, нарядные вышли из фотоателье и пошли домой по грязным улицам.
… никак мама надоумила их фотографироваться…
Пролежал он в покое недолго. Одиночество в армии – большая роскошь. Дверь заскрипела. Вошел старший лейтенант Иван Зебрев, командир третьего взвода, и, в радостном ожидании предстоящей пьянки, сообщил:
– Заменщик Чистякова прибыл, – и добавил свое любимое: – Улю-улю!
– Знаю, видел.
– Женька вне себя от счастья. Прикинь, пылинки, с парня сдувает. Умора! Он даже в баню отказался идти, взял лейтеху под руки и скрылся в неизвестном направлении. Слушай сюда! Значит так. Мои «слоны», грым-грым, сегодня в наряде по столовой, все заряжено, все притарят сюда, честь по чести, после отбоя. Посидим, старик, классно, грым-грым! Давно чего-то мы не напивались. А? Ты чего-то сказал? Ты что, заболел?
– Устал. Есть что-нибудь выпить, прямо сейчас?
– Грым-грым, – Зебрев нырнул под кровать Чистякова, появился с бутылкой в руках. – Сколько тебе?
– Грамм сто…
Тяжело было пить технический спирт. Даже наполовину разбавленный соком или водой, отдавал он то ли керосином, то ли резиной, вставал поперек горла, а после бутылки такой гадости, иногда, покрывались люди красными пятнами.
– Хавать пойдешь? – спросил Зебрев.
– Нет, спасибо, Иван. Раз вечером будет закуска, не пойду.
– Ну ладно, я пошел мыться, и на ужин.
– Там вода заканчивается.
– Бывай!
Какое-то время Олег вновь остался наедине. Расслабившись от спирта, он достал и перечитывал последние письма жены. Лена никогда, ни в жизни, ни тем более в письмах, не жаловалась на сложности, писала только о хорошем, даже если этого хорошего было с крупинку за месяц, писала, что любит его и ждет. Рассказывала, как смешно говорит Настя, как быстро она меняется, как забавно наблюдать за детским восприятием мира, и непременно в каждом письме не забывала обмолвиться, что дочка очень любит папу, скучает.
Самому надо было сесть за письмо, но Олег никак не мог настроиться на это. На бумаге обычно складывались фразы общие, но теплые тем не менее, достаточные для человека близкого, переживающего разлуку и беспокойство. Он писал обычно сдержанно, коротко, из желания сберечь слова главные до возвращения.
…Лена поймет, Лена простит немногословие…
Вместить же в письме что-то скрытно-сентиментальное не решался из-за недоверия к армейским почтовым службам.
1 2 3 4 5 6 7 8