* * *
Мне казалось, что я не перебираю документы, а потрошу тушу, слишком долго хранившуюся в замороженном состоянии. Этот зверь представлялся мне отдельным, самодостаточным миром. Я преображался по мере того, как исследовал его внутренности на анатомическом столе. Я ворошил кипы бумаг скальпелем, с ужасом убеждаясь, что до меня никто в них никогда не заглядывал. Нет ничего более упоительного, чем быть первопроходцем в terra incognita <Неизвестная земля (лат.).>. Это так кружит голову, что ты начисто забываешь главное: возможно, сей путь ведет в никуда. Стоит только это представить, и человек рискует сойти с ума. Исследовательский зуд вечно сопровождается помутнением разума.
Я впутался в эту историю, подобно археологу, залезшему в древнюю мусорную яму, но вскоре уже чувствовал себя спелеологом, натыкающимся впотьмах на углы пещеры, кишащей крысами. Когда мой фонарь задерживался на каком-либо участке стены, он обнаруживал там не изображения грациозных барашков, окутанных известковым налетом, а следы окровавленных ногтей обитателей лагерей смерти.
В данном чтиве не было ничего образцово-показательного. Но, вопреки всяким ожиданиям, не все там выглядело неприглядным. В этих документах отражалась Франция. Самое безнравственное соседствовало в них с безупречным, грешники обитали бок о бок с праведниками. Примером самого безнравственного был некий совладелец дома, написавший в полицию донос на свою консьержку-пайщицу за то, что она отказалась выдать подпольщиков, прятавшихся на чердаке здания. Примером безупречного – одна старая дама, отчитавшая комиссара полиции: она осуждала его за недостойные поступки и незаконные методы, не говоря о самом характере его деятельности, на ее взгляд возмутительной для христианина и француза. Далее приводились ее имя и адрес.
Между двумя этими полюсами: морально разложившимися людьми и ангельскими душами – фигурировал полный перечень приспособленцев и отступников всех мастей – национальная революция собиралась провозгласить их сделку с совестью чисто французской гражданской доблестью. Целый букет доносчиков самовыражался здесь открыто и украдкой. Кого тут только не было! Ревностные патриоты, готовые служить родине, и осторожные обыватели, раздумывающие, стоит ли игра свеч. Сомневающиеся, но все же предающие, и убежденные, что правительство занимает слишком нерешительную позицию в этом вопросе. Люди, чувствующие себя прирожденными осведомителями, и граждане, готовые сотрудничать с полицией в случае крайней необходимости. Те, что не возражали, чтобы их деяния красовались на Доске почета, и те, что предпочитали, чтобы о них на всякий случай позабыли.
Некоторые строчили письма с таким рвением, что это смахивало на эпистолярную лихорадку. Не все доносчики сохраняли инкогнито. Нередко они оставляли в качестве подписи свое полное имя либо величали себя «группой мужчин и женщин».
Наглядевшись за несколько недель на этих жалких выродков, я, однако, все так же возмущался, когда мне доводилось читать расписки в получении денег на официальных бланках или лицезреть пометку «Французское государство» на благодарственных письмах. Хотя бы Республике не пришлось краснеть за этот позор, и на том спасибо. И все же это была Франция. Именно она учредила комиссариат по делам евреев, и оккупанты не замедлили сказать в ответ свое веское немецкое слово.
Время от времени я переписывал документы. Просто так, для себя, из опасения, что мне не удастся впоследствии вспомнить, что я мог прочесть собственными глазами нечто вроде следующего отрывка из письма федеральных властей одному из своих областных представителей: «Все еврейские дети должны разделить судьбу своих родителей. Если родителей задерживают, дети также подлежат аресту. Если родителей помещают в концентрационный лагерь, дети следуют за ними. Таким образом, проблема размещения еврейских детей в домах иудеев или арийцев отпадает сама собой».
Это было написано в конце 1942 года, аккурат 24 декабря. Что за подарок детворе к Рождеству!.. Я бы расплакался, если бы во мне не возобладала глухая и бессильная ярость. Безденежье и карточная система давали о себе знать: документ был напечатан на макулатуре. Перевернув по привычке, из чистого любопытства, бумагу, я обнаружил на ней заголовок «Гоп-ля!» еженедельника современной молодежи...
Из того, что мне поневоле пришлось выловить своим неводом, я мог составить небывалую антологию. У меня было достаточно оснований, чтобы открыть новое направление в науке: исследование психопатологии административных циркуляров на территории оккупированной Франции. Я погрузился в риторику чужой эпохи. Ее словарный состав был отмечен клеймом военного времени. Чиновники писали: «еврейский знак» вместо «желтой звезды». Некоторые даже называли лагеря смерти «концентрационными полями».
Здесь можно было найти что угодно. Становилось ясно, что в этом микрокосме человеку суждено пройти через все круги ада – от театра абсурда до трагедии. Так, одного высокопоставленного полицейского чина волновала новая парижская мода. Он слышал, что некоторые дамы осмеливаются носить на груди металлические бляхи размером 8х6 сантиметров с изображением двенадцати колен израилевых, расположенных в три ряда по четыре в каждом. Он тотчас же приказал своим подчиненным арестовать женщин, щеголявших с этим знаком, независимо от того, еврейки это или нет, и поместить их в тюрьму Турель.
В ту пору было так трудно раздобыть телефонные справочники для провинции, что, когда какой-нибудь из областных филиалов управления получал несколько экземпляров книги, ему надлежало непременно занести их в опись имущества... В ту пору возникали такие организации, как французская ассоциация потребителей ценностей, перешедших в собственность арийцев, ибо в этой стране существуют всевозможные клубы: французы обожают объединяться по интересам... В ту пору в официальном списке торговых предприятий фигурировали «культовые заведения и лавки, находящиеся на территории гетто»... В ту пору какой-нибудь денежный мешок, составивший свое генеалогическое древо, признанное подлинным и достоверным, мог шесть раз написать слово «католический» с ошибкой и слово «арийский» без единой ошибки...
* * *
Однажды мне показалось, что я близок к цели. Когда я развязывал веревку на одной ветхой, чудовищно пыльной папке, мне удалось разобрать ее заголовок: «Психологические материалы». Следует обратить внимание на сей изысканный эвфемизм. Содержимое папки оказалось еще грязнее, чем ее обложка. Она была заполнена неучтенными письмами с доносами. Очевидно, к этим документам никто никогда не притрагивался. Когда я их обнаружил, они пребывали в девственно-первозданном виде. Хоть снимай отпечатки пальцев, дабы установить личность этих любителей эпистолярного жанра. Передо мной возвышалась куча ненависти. Стопроцентный концентрат злобы. Эта блевотина хлестала отовсюду, переполняя чашу терпения. Мне было тошно. Франция нуждалась в исцелении, следовало очистить страну от чуждых ей элементов и возродить ее дух. Разве не сам маршал Петен <Петен Анри Филипп (1856-1951), французский маршал, главнокомандующий французской армией в Первую мировую войну; в 1940-1944 гг., во время гитлеровской оккупации, возглавлял правительство Франции, а затем коллаборационистский режим Виши. В 1945 г. был приговорен к смертной казни, замененной пожизненным заключением.> указал нам путь к обновлению? Тот факт, что донос был возведен в ранг гражданской доблести, проводил четкую грань между ним и обычной клеветой, отданной на откуп самым продажным подонкам. Но и в том, и в другом случае речь шла именно о доносе. Другого слова не существовало, без него было не обойтись.
Многие письма начинались с традиционной формулировки «я имею честь сообщить вам о следующих фактах», несмотря на то что нет ничего позорнее подобного поступка. Эти люди хотели всего-навсего, чтобы евреев считали чужаками, чтобы их выдворили из Франции и духу их здесь не осталось.
Ни один историк не сумеет дать точную оценку этому явлению. Такое под силу только романисту. Или психиатру. Не обязательно быть профессиональным проктологом, чтобы копаться в человеческой заднице.
Если бы дело заключалось только в ненависти, все было бы понятно. Но когда зло являло себя миру во всей своей пошлости, когда оно выглядело в высшей степени обыденно, разум оказывался бессильным. Ибо во время оккупации политика уже ничего не решала. На протяжении четырех лет часы Истории ежечасно показывали время истины, отмеряя долю человеческого и бесчеловечного в наших душах.
Читая и перечитывая документы, я размышлял о том, что рассказал мне однажды бывший сотрудник отдела пропаганды. А именно: уходя из Парижа, немцы оставили после себя множество почтовых мешков с нераспечатанными письмами. Слишком их было много. Службы оккупантов не успевали разбирать бумажные завалы, да и надоело. В конце концов вся эта мерзость немцам опротивела. Бросив вредоносные, пропитанные ядом мешки, оккупанты заложили колоссальную противопехотную мину. Обнаружив снаряд, я мог его обезвредить. Или взорвать.
Отныне эта ответственность лежала на мне.
Нам столько твердили о временах, когда французы питали друг к другу неприязнь, что кое-кто сделал на основании этого ложные выводы, уже набившие оскомину. Так, утверждают, что наши соотечественники якобы столь низко пали, что постоянно закладывали друг друга. Но что нам об этом известно? Не проводилось ни одного исчерпывающего опроса, у нас нет ни точных цифр, ни книг, словом, ничего. Во всяком случае, проблема не рассматривалась во Франции на государственном уровне. Какое-то ведомство тщательно изучило этот вопрос, но результаты исследования не представляют ценности в масштабе страны, настолько различными оказались итоги, в зависимости от того, где собирались сведения: к северу или к югу от демаркационной линии. Архивы же, недоступные в силу закона, выпали из поля зрения. Таким образом, общественное мнение убедило себя в том, что период оккупации был золотым веком доносчиков.
Данное заключение вполне соответствовало духу времени. Оно совпадало с умонастроениями французов, не без удовольствия попирающих собственное достоинство и беспрестанно жалеющих себя. Нашей древней страной управляли мертвецы, она склоняла голову перед диктатурой памяти и мирилась с тиранией поминовения. Такова была тогда благонамеренность. Следовало ли мне это одобрить?
* * *
Я листал и просматривал документы, наводил справки по книгам и мусолил прочитанное до тошноты.
Ничего. По-прежнему ничего. Абсолютно ничего. Имя Дезире Симона нигде не фигурировало. Между тем в моем распоряжении были все дела этой омерзительной бюрократии. Письма, черновики, донесения, телеграммы, ведомости и даже счета вышеупомянутой полиции по делам евреев – но нет, искомое нигде не значилось.
Тем не менее я продолжал искать, хотя меня от этого уже воротило. Когда строчки начинали расплываться, я снимал очки, протирал глаза и жмурился. В то время как я расслаблялся подобным образом несколько минут, меня охватывала тревога. Чтобы избавиться от нее, следовало снова браться за дело и двигаться дальше. Внутренний голос нашептывал: «Ты уже у цели...» Между тем я продолжал изнурять себя.
Как правило, после нескольких месяцев работы я полностью сливался с объектом своего исследования. Мне достаточно было этой восхитительной сопричастности, чтобы почувствовать себя счастливым. На сей раз я невольно соприкоснулся с щекотливой стороной жизни своего героя и уже не мог разобраться в самом себе.
Сороковые годы стали моей второй родиной. В некотором роде отечеством, которое я сам избрал. Однако не я поселился в нем, а оно – во мне. Оккупация поглотила меня. Я был уже не человеком, а ходячей гражданской войной.
Время от времени мой взгляд останавливался на каком-либо имени, числе или факте. Затем глаза возобновляли свой путь. Ложная тревога. Но вот однажды я машинально прочел в правом верхнем углу одного письма адрес, заставивший меня вздрогнуть при повторном чтении. Я не удержался и воскликнул: «Что?!» Очевидно, этот достаточно громкий возглас нарушил царившую в архиве тишину, так как несколько исследователей повернулись в мою сторону и посмотрели на меня с укоризной.
Я поднял глаза. Большие кварцевые часы показывали одиннадцать минут пятого. Именно в этот миг мир перевернулся.
2
Мне было плохо. Несмотря на щадящую температуру, на моем лбу выступили капельки пота. У меня опять начинала кружиться голова. Я пытался успокоиться, приписывая свое недомогание неуемному чтению архивных документов. Нет, все было гораздо хуже. Земля качалась и уходила у меня из-под ног, а я ничего не мог с этим поделать. Моя давняя болезнь Меньера <Болезнь Меньера – описана в 1861 г. французским врачом П. Меньером; обусловлена изменениями во внутреннем ухе; проявляется приступами головокружения и тошноты, шумом в ушах, постепенным снижением слуха.> снова давала о себе знать; казалось, она долгие месяцы ждала удобного случая, затаившись в самых дальних извилинах мозга.
Я бросился в уборную, чтобы побрызгать на себя водой. Там меня вывернуло наизнанку. Выходя из туалета, я шатался, решительно не понимая, что со мной происходит. Я как никогда остро ощущал, что война пустила во мне корни. Я дышал воздухом оккупации. Никто не мог постичь причину моего смятения, ничто не могло облегчить мое состояние. Я беспомощно наблюдал за тем, как мой разум, оказавшийся в чуждом ему теле, медленно угасает.
* * *
Автобус был переполнен. Люди выглядели как обычно на этом маршруте, пролегавшем по буржуазным кварталам. Некоторые пожилые дамы, вероятно постоянные пассажирки, здоровались с водителем, входя в салон. Так естественно, что наша столица казалась деревней, хотя путь автобуса проходил через несколько районов. В глубине салона подростки старались забыться под адский грохот плейеров. Рядом, ближе ко мне, какой-то начальник сдавленным от смущения голосом согласовывал свой распорядок дня по мобильному телефону в присутствии нежелательных свидетелей, кипевших от злости. Те, кто не были поглощены чтением газеты или книги, замыкались в собственном мирке, глядя в пространство, и хранили молчание не столько с умыслом, сколько от досады. Чтобы это выяснить, достаточно было посмотреть на такого молчуна с улыбкой. Одного слова от силы, причем произнесенного с доброжелательным блеском в глазах, было бы довольно, чтобы вовлечь его в разговор.
Казалось, все, кроме меня, чувствовали себя в своей тарелке. Мне же было не по себе. Нечто непостижимое незаметно преображало меня. Мало-помалу я отдалялся от самого себя. Окружающий мир стал совсем другим. Я осознал это, озираясь в поисках кондуктора, стоявшего на открытой площадке, в глубине салона. Совсем как в автобусах сороковых годов, использовавшихся полицией во время массовых облав.
На остановке на улице Коперника, когда я смотрел в окно, мне внезапно стало ясно, что вывеска гостиницы, гордо возвещавшая "
* * *
NN", в сущности, намекала на бедолаг, ставших жертвой операции «Nacht und Nebel» <Ночь и туман (нем.).>. Но разве какие-нибудь заезжие туристы могли быть настолько чокнутыми, чтобы вообразить, будто они оказались в мире тьмы и тумана? Психом был только я, пассажир без багажа.
По дороге я, как всегда, рассматривал фасады зданий, построенных по проекту Османна. Мне уже столько приходилось ездить по этому маршруту, что пора было привыкнуть. Ничего подобного, всякий раз я не переставал удивляться снова. Разве что с недавних пор одна из деталей архитектурного оформления приковывала мое внимание в ущерб остальным: декоративные резные маски. Я глазел только на них.
Автобус, как нарочно, останавливался возле центральных арок, чтобы мой взгляд мог задержаться на маскаронах, у которых были скорее жуткие, нежели лукавые лица. Отныне я воспринимал их уродство как личное оскорбление. Эти маски казались мне не забавными, а трагическими. Они кололи мне глаза, как безвкусные украшения. На каждой остановке я оказывался прямо напротив них. Только они и я. Не было ни одной балконной консоли, ни одного испещренного узорами цоколя, ни одной капители, чудовищные лики которых не кричали бы от боли, взывая ко мне. Ко мне и только ко мне. Как будто в тот миг, когда неуклюжий автобус въезжал на улицу Лористон, я один мог услышать душераздирающий вопль, доносившийся из мрака бесславных лет. Благодаря происшедшей во мне перемене я сопереживал чужому страданию.
На следующей остановке я уставился на стену с клочьями ободранных афиш. Несколько слоев были наклеены поверх предыдущих. В другое время это навело бы меня на мысль о галерее, готовой принять хлам, который вдохновенный художник превращает в искусство благодаря одному лишь умению развешивать работы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16