Не хотите вы жить по-людски, правильно жить не хотите! Сидите тогда, черт вас побери, в тюрьме, коли с людьми вам невмоготу!
И не успел я спросить его, с кем это «с вами» беда, – со мной лично или со всем нашим братом вором. А он уже отправил меня в камеру.
Захлопнулась железная дверь, протопали по коридору шаги конвойного, и поползла на меня из углов тишина. Походил я по камере, расстелил на нарах плащ, прилег, а тишина проклятая шуршала, грозилась, пряталась, смотрела тускло из паутины в углу, маячила грязным светом сиротливой лампы под потолком, струйками вливалась через оконную решетку, стелилась по полу, как дым, давила на уши и глаза, пугала. Нервы проклятые…
Значит, жить я не хочу по-людски? Эх вы, дураки!
Я-то как раз очень сильно жить хочу, и жить по возможности хорошо. А поскольку я жить хочу хорошо, То наплевать мне на то, что там думают по этому поводу и Тихонов, и его приятель – рыжий мент по фамилии Савельев, и дежурный, старый вертухай, и все это безмерное дурачье под названием «потерпевшие». Штука в том, что все они не хотят жить хорошо, а хотят жить правильно. Они бы наверняка не возражали жить хорошо, но только если это совпадает с их убогими – представлениями о правильной жизни. Но вот беда их извечная и проблема неразрешимая во все дни их тягостные – не бывает так, и понять они этого не в силах, – что правильная жизнь приятной не бывает. Они скулят, жалуются или, стиснув зубы, влачат бремя своей праведной жизни, но никогда им не хватает ума сообразить такой пустяк – не бывает так, чтобы сразу было и хорошо и правильно. И сколько бы мне ни доказывали, будто то, что для одного хорошо, для другого может быть совсем неинтересно и заради правильной жизни можно потерпеть, не поверю я в это. Я так думаю, что как раз правильная жизнь – с весельем, удовольствием и радостью, – она для всех одна. Если ты молодой, здоровый мужик, то какие бы у тебя ни были вкусы, все равно хотеть будешь то же, что и все остальные, – вкусную жратву, крепкую выпивку и горячую бабу. И нет людей, которые этого не хотят. Есть которые не могут. Не могут, потому что нет здоровья, или нет монеты, или времени нет, а самое главное – нет сознания своего права на все эти нужные и приятные вещи.
Вот это сознание своего права на хорошую жизнь и есть наиглавнейший момент, без которого многие – с деньгами и здоровьем – влачат довольно тухлую жистишку. Потому что если ты не прочувствовал в себе права – не желания, а права – жить хорошо, то лучше живи тогда правильно. Грызи банан и размышляй, насколько твоя жизнь лучше моей, потому что ты человек почтенный, платишь профсоюзные взносы и не боишься, что на платформе Киевского вокзала тебя остановит рыжий сыщик по фамилии Савельев и поинтересуется содержимым твоего чемодана. Неинтересно сыщику Савельеву смотреть в твой чемодан, потому что ты живешь правильно и в дерматиновом брюхе твоего баула лежат линялые рубашки и мятые брючата, на которые ты набрал с двух получек – ведь за правильную жизнь платят до обидного мало. А интересно заглянуть ему, наоборот, в мой чемодан, потому что, во-первых, он не мой, во-вторых, он набит дорогими и дефицитными шмотками, и это тоже важно – для меня-то это, во всяком случае, ужасно важно: все это добро стало моим за пять минуточек хорошо обдуманного и рассчитанного в каждом движении риска.
Но если много раз подряд все получается удачно и риск уже не горчит испугом, а только приятно взвинчивает, как акробата перед прыжком, то в один не очень-то прекрасный день врезаешься рожей об забор. Вот как сегодня. Ведь правильно живущие люди ужасно недовольны, когда я живу хорошо. Они в какой-то мере справедливо полагают, что моя хорошая жизнь складывается из тех крупиц хорошего, что я увожу у них. И за это они меня сильно не любят. Достаточно любому из них, пускай до этого он меня никогда не видел, не слыхал обо мне и я у него зерна макового не тронул, но каждому из них покажи на меня пальцем: «Это вор!» – и он начинает меня сильно не любить. И чувство это стойкое и острое, потому что всегда оно густо замешено на любопытстве: «Откуда такие берутся?» И никак вы понять не хотите или не можете, что беремся мы оттуда же, откуда и вы, – из жизни, обычной людской жизни.
И не любите вы меня, граждане люди, не только за то, что беру ваше, и живу вашим, и, причинив вам зло, творю себе этим добро. Это вы простили бы мне, ведь не убил же я никого из вас, не украл последнее, ни один жадюга не повесился от моей кражонки! Ненавидите вы меня не за то, что живу я вашим, а за то, что живу не по-вашему.
А сейчас вы нутром своим, тысячелетним инстинктом, голосом крови своей, прямо-таки биологическим отвращением отвергаете меня, вот точно как овца начинает биться и хрипеть, едва почуяв волчий дух.
Не знают правильно живущие люди, да и знать, конечно, не могут, но чувствуют всегда, понимают, догадываются, всеми фибрами души ощущают, что вся наша жизнь настолько разная, что, стоя с ними на одной ступеньке эскалатора метро, будто пребываю я совсем на другой планете. Я поздно ложусь, и поздно встаю, и никогда у меня руки не гудят от тяжкой работы, и устаю я только от нервного напряжения да от того, что хорошо живу, – ведь это тоже утомительное занятие, и напиваюсь я не в праздники, а когда хочу, «Запорожец» мне не нужен, потому что наше самое дешевое в мире такси действительно надежный и удобный вид городского транспорта, ну а пенсия, как верно заметил этот змей Тихонов, мне действительно не полагается, вот я и не думаю о ней никогда. А детей с их визгами, пеленками и слюнявыми «у-гу-гу» я просто не люблю. Остается жена. А на кой мне жена, если в мире баб на полтора процента больше, чем мужиков? Принимая во внимание масштабы нашего поганого человечества, это пятьдесят миллионов баб на мою долю. Если отбросить старух, несовершеннолетних, лесбиянок и уродин – все равно миллионов двадцать мне останется. Из такого количества невест пойди сделай выбор – обязательно ошибешься и будешь потом кусать локти. Так что и жена мне не нужна, обойдусь невестами, тем более что сейчас эти понятия сильно перемешались.
Вот и выходит – не за что людишкам любить меня. Да и я-то, если по-честному говорить, от них не то чтобы в бешеном восторге. Они ведь не знают, что я живу лучше их, а все равно стращают мной детей и сильно обеспокоены всегда, как бы их бесценные чада не пошли по моему скользкому пути. А я бы в жизни свой скользкий путь на ваши гранитные дороги не променял!..
Вот в этом месте своих размышлений «за жизнь» и поймал я себя на том, что я не на бану, и не на малине, и даже не у следователя в кабинете. Я ведь в КПЗ – один я здесь, в камере, нет никакой аудитории, и не говорю я, а думаю, думаю, совсем я тут один, значит, и наигрывать нечего, и врать самому себе незачем. Великий ученый Карл Маркс не то сказал, не то написал где-то, что бытие определяет сознание. Вот и у меня от многолетнего общения с блатными появились их замашки – норов истерический и привычка врать всегда, в том числе и самому себе. А врать себе – занятие очень увлекательное, но опасное. Никакой лжи человек не верит так радостно и с такой охотой, как своей собственной, и если с этим делом пережать маленько, создается придуманный, понарошечный мир, очень уютный и приятный, но это не мир, а мираж, и, пока он ласкает, успокаивает твою воспаленную голову, ноги, а вернее руки, аккуратно приведут тебя в тюрьму.
Врать себе глупо, а ложь состоит в том, что я изо всех сил стараюсь не думать о тюрьме. О том, что я уже в тюрьме. Конечно, КПЗ еще не тюрьма, но разница, в общем, чисто условная. Как говорил карманник Сережа Мичман, КПЗ – это комната принудительной задумчивости: «Попал сюда, хошь не хошь, задумаешься – как сюда притопал, куда отсюда поползешь». Ну ладно, все-таки КПЗ не тюрьма, отсюда на волю выскочить легче, чем из следственного изолятора № 2, в просторечье именуемого Бутырками. И мы еще побьемся. Как говорит мой дед, еще конячья мама не сдохла. Иначе коли Тихонов разыщет потерпевшего, то придется менять это уединенное жилье на общую камеру в Бутырках, потом следствие, суд, и исправлять меня начнут в колонии строгого режима, а это много хуже, чем правильно жить, даже если жить правильно не так уж приятно.
Глава 5
Стена инспектора Станислава Тихонова
Мотоцикл «Индиана» загрохотал часто и сильно, как сдвоенный зенитный автомат, – чтобы глушители не забирали мощность, их не ставят на гоночные машины. Гога Иванов сел в седло, дал форсаж и сказал мне:
– Садись передо мной, на бак. Потом я сдвинусь назад, и ты поведешь сам…
– Упадем, наверное?
– Нет. Мы никогда с тобой не упадем. Падать нельзя: убьемся.
– Я ведь не умею.
– Неважно. Жизнь коротка. Надо узнать все.
Мы стояли внутри огромной, высотой с двухэтажный дом «бочки», где на самом верху была сделана галерейка для зрителей аттракциона «Гонки по вертикальной стене». Но сейчас почему-то зрителей не было, и я жалел об этом, поскольку с ними было бы легче: если номер удастся – приятно насладиться триумфом, а если грохнемся – то лучше, когда рядом люди. А мотоцикл гремел и вырывался у Гоги из рук, и он говорил мне грустно, но твердо:
– Садись, надо ехать. И зрителей не будет – когда человек решается ехать по стене, он делает это один.
– А ты?
– Я не в счет. Это моя жизнь, моя работа. Людям необходимо, чтобы кто-нибудь мог в любой момент проехать по стене.
– Но ведь это бессмысленно! Это же ничего людям не приносит!
– А что ты приносишь людям, когда ловишь убийцу? Ты ведь не можешь возместить причиненный им вред.
– Но это необходимо человеческой справедливости, спокойствию и уверенности остальных людей!
– Правильно. Людям нужен не только хлеб. Им нужна уверенность. Каждый хотел бы проехать по стене хоть раз в жизни, но не всем удается. Я езжу изо дня в день, чтобы напоминать людям: это можно, просто надо не забывать о необходимости хоть раз проехать по стене.
Я сидел перед ним на баке и слышал сквозь тягостный грохот мощного двигателя его ровное, спокойное дыхание.
– Поехали?…
Горячий бензиновый дым, дрожит от рева круглая деревянная стена «бочки», которая отгораживает нас от всего мира, от триумфа и позора, от смеха и сочувствия, оставляя один на один с собой, она дрожит от нетерпения проверить – можешь ли ты хоть раз в жизни проехать по стене?
– Поехали.
Захлопнулась дверь, через которую мы вошли на дно «бочки», – последняя возможность вылезти и жить, как жил раньше, и не ехать по стене, а купить лучше войлочные тапки, стать серьезным человеком, достойно и красиво устроить свою жизнь. Но тогда я больше не смогу никогда прийти сюда, на галерейку, ни с любимой, ни с друзьями, ни со своими детьми, потому что каждый раз, когда Гога Иванов будет в реве и дыме стартовать внизу, а затем стремительными спиралями подниматься вверх по стене, вместе с ним со дна «бочки» будет подниматься мой страх, победивший меня в игре один на один. И сколько бы впредь ни представилось случаев проехать по стене, страх всегда будет победителем…
Дрогнул ребристый каучук переднего колеса, мелькнули, сливаясь в сияющий диск, спицы, тяжелый мотоцикл покатился по круглому манежу, застонали досочки пола, ближе к краю, рядом стена, первый круг пройден, все мелькает в глазах, мотоцикл нагибается внутрь манежа, откос у стены, сейчас мотоцикл развалится от напряжения, толчок, толчок, небо рухнуло на плечи и вжало, вбило меня в машину, а перед нами узенькая дорожка, отвесно поднимающаяся вверх, но мотоцикл почему-то не падает, а все время с рокотом взлетает, и дорога загибается за нами, и я с ужасом вижу, что вишу вниз головой, и только тут соображаю: мы мчимся по стене! По стене!
Дорожка – это и есть стена. Но больше она никогда не будет возноситься надо мной, ее вертикаль бессильна – я проехал, промчался по второму измерению, по страху и войлочным тапкам! Значит, меня не так мало! Пусть еще строят стены!..
Так я и проснулся с ощущением какого-то удивительного счастья, огромной победы и долго не мог поверить, что ничего этого не было, не хотел верить, что все приснилось; и хоть я знал, что Гога лечит в санатории сломанную руку, мотоцикл «Индиана» стоит тихий, забытый в сером пустынном сумраке гаража, а сейчас апрель и аттракцион не работает, но все равно я не хотел и не мог поверить, что сегодня ночью, сейчас, только что я не ездил по стене. Мне очень надо было знать, что я могу проехать по стене. Потому что в тридцать лет человек должен знать о себе все, а поскольку мы так или иначе не можем узнать о себе все, то надо знать, по крайней мере, готов ли ты проехать по стене.
Звонил телефон пронзительно и долго, а я лежал, не открывая глаз, и ощущение радости и силы оставалось, будто все произошло на самом деле, и я верил, я точно знал, что на самом деле было бы все так же. И в этой дреме, пролегшей узким мостком между сном и явью, я протянул руку и снял трубку, в которой булькал, захлебываясь словами и чувствами, голос Сашки Савельева. Вначале он меня ругал, кажется, за лень и тунеядство, потом сказал четко и раздельно:
– А потерпевший не объявился… – И в голосе его я услышал растерянность и удивление.
Я проснулся окончательно:
– Мысли есть? Излагай…
Сашка говорил, что он уже обзвонил все линейные отделения – заявления о пропаже не поступало, и еще что-то долго и путано объяснял. Говорил он все время как-то бубниво-монотонно, как будто чувствовал за собой какую-то вину. Наконец мне надоело.
– Все, рапорт принят. Распорядись доставить Батона, я через полчаса буду в управлении.
Глотая обжигающий чай, я лихорадочно обдумывал линию разговора с Батоном. Кроме абсолютной уверенности, что чемодан ворованный, я не располагал никакими уличающими Батона фактами. А обвинений, построенных на одной уверенности, не существует. Шестнадцать часов сидит Батон, а потерпевшего нет. Ситуация грозная. Впрочем., один шанс есть…
Когда я вошел в кабинет, Сашка оживленно беседовал с Батоном. Молодец Батон. И не думает сдаваться. Ну что ж, у него, помимо сдачи и чистой победы, есть выигрыш по очкам. Я повесил плащ в шкаф, пригладил волосы и сел к столу. Батон выглядел веселее и оживленнее, чем вчера, но я ощутил в этой приподнятости звенящее напряжение ожидания. Ведь долгие годы Батон изучал юриспруденцию с другой стороны моего стола и хорошо знал, что, если мы сейчас не введем в кабинет хозяина чемодана, значит, потерпевший не объявился, значит, доказать его вину юридически почти невозможно и тогда он еще с нами потягается. Что ж, приступим.
– Скажи, Дедушкин, у тебя есть войлочные домашние тапки?
Это было одно мгновение, практически неуловимое, как солнечный блик на окуляре бинокля неприятеля. Но я его заметил, а может быть, скорее, почувствовал – Батон спружинил и сразу же радостно расслабился, уверенный, что мы вышли на чужой след.
– Тапочки? – переспросил он задумчиво.
– Ага, тапочки, – подтвердил я невозмутимо.
– Войлочные?
– Ну да, войлочные.
– Нет. Искренне сожалею, но у меня нет войлочных тапок…
– Вот и прекрасно, – сказал я довольно… – Я был уверен, что у тебя нет таких тапок. Я вот полночи думал о тебе, о себе и об этих тапках.
– Да-а? – неуверенно протянул Батон. Он не знал, куда я веду, и на всякий случай решил воздержаться от рассуждений. – И что?
– А ничего. Вот у меня их тоже нет. Ты не усматриваешь в этом связи?
Батон пожал плечами:
– Не понимаю…
– Я это к тому говорю, что есть такой диалектический закон единства и борьбы противоположностей. А мы с тобой – противополюсы.
– В процессуальном смысле? – живо осведомился Батон.
– Да. И в человеческом тоже.
– Что?! А-а… Ну да… – усмехнулся Батон. – Но это же не основание брать меня под стражу?
– Ну это ты брось! Твою свободу мы… ограничили… по другой причине. Но мы с тобой… как бы это сказать… особая форма общественных отношений – «полицейские и воры»…
Батон весело рассмеялся:
– Все понял. Хотите сказать, что мы, мол, скованы одной цепью?
– Не совсем так. Но из-за формулировок я с тобой спорить не стану. Я хочу сказать, что, пока я сыщик, у тебя войлочных тапок не будет.
– Но ведь у вас их тоже нет? – напомнил Батон.
– Нет, – кивнул я, – хотя они мне нужны. Ты-то мне и мешаешь иметь тапки.
– Да почему я? – искренне возмутился Батон. – На мне, что ли, свет клином сошелся? Тоже нашли короля преступного мира?
– Когда-то ты мне сказал: «Сопляк»…
– Значит, мстите? – прищурился Батон. – Фэ. Некрасиво, совсем некрасиво…
Я покачал головой:
– Эх, Батон, совсем ты, значит, ничего не понял за эти восемь лет.
– Чего ж тут не понять? Побитое самолюбие, как старая рана – и через двадцать лет саднит.
– Да какое же самолюбие? Это я только тогда на тебя обиделся. За «щенка». Теперь-то я понимаю, что и был настоящим сопливым щенком. А ты и сейчас не хочешь смириться, что хоть и щенок, а тебя, старого волка, я все-таки поймал.
1 2 3 4 5 6
И не успел я спросить его, с кем это «с вами» беда, – со мной лично или со всем нашим братом вором. А он уже отправил меня в камеру.
Захлопнулась железная дверь, протопали по коридору шаги конвойного, и поползла на меня из углов тишина. Походил я по камере, расстелил на нарах плащ, прилег, а тишина проклятая шуршала, грозилась, пряталась, смотрела тускло из паутины в углу, маячила грязным светом сиротливой лампы под потолком, струйками вливалась через оконную решетку, стелилась по полу, как дым, давила на уши и глаза, пугала. Нервы проклятые…
Значит, жить я не хочу по-людски? Эх вы, дураки!
Я-то как раз очень сильно жить хочу, и жить по возможности хорошо. А поскольку я жить хочу хорошо, То наплевать мне на то, что там думают по этому поводу и Тихонов, и его приятель – рыжий мент по фамилии Савельев, и дежурный, старый вертухай, и все это безмерное дурачье под названием «потерпевшие». Штука в том, что все они не хотят жить хорошо, а хотят жить правильно. Они бы наверняка не возражали жить хорошо, но только если это совпадает с их убогими – представлениями о правильной жизни. Но вот беда их извечная и проблема неразрешимая во все дни их тягостные – не бывает так, и понять они этого не в силах, – что правильная жизнь приятной не бывает. Они скулят, жалуются или, стиснув зубы, влачат бремя своей праведной жизни, но никогда им не хватает ума сообразить такой пустяк – не бывает так, чтобы сразу было и хорошо и правильно. И сколько бы мне ни доказывали, будто то, что для одного хорошо, для другого может быть совсем неинтересно и заради правильной жизни можно потерпеть, не поверю я в это. Я так думаю, что как раз правильная жизнь – с весельем, удовольствием и радостью, – она для всех одна. Если ты молодой, здоровый мужик, то какие бы у тебя ни были вкусы, все равно хотеть будешь то же, что и все остальные, – вкусную жратву, крепкую выпивку и горячую бабу. И нет людей, которые этого не хотят. Есть которые не могут. Не могут, потому что нет здоровья, или нет монеты, или времени нет, а самое главное – нет сознания своего права на все эти нужные и приятные вещи.
Вот это сознание своего права на хорошую жизнь и есть наиглавнейший момент, без которого многие – с деньгами и здоровьем – влачат довольно тухлую жистишку. Потому что если ты не прочувствовал в себе права – не желания, а права – жить хорошо, то лучше живи тогда правильно. Грызи банан и размышляй, насколько твоя жизнь лучше моей, потому что ты человек почтенный, платишь профсоюзные взносы и не боишься, что на платформе Киевского вокзала тебя остановит рыжий сыщик по фамилии Савельев и поинтересуется содержимым твоего чемодана. Неинтересно сыщику Савельеву смотреть в твой чемодан, потому что ты живешь правильно и в дерматиновом брюхе твоего баула лежат линялые рубашки и мятые брючата, на которые ты набрал с двух получек – ведь за правильную жизнь платят до обидного мало. А интересно заглянуть ему, наоборот, в мой чемодан, потому что, во-первых, он не мой, во-вторых, он набит дорогими и дефицитными шмотками, и это тоже важно – для меня-то это, во всяком случае, ужасно важно: все это добро стало моим за пять минуточек хорошо обдуманного и рассчитанного в каждом движении риска.
Но если много раз подряд все получается удачно и риск уже не горчит испугом, а только приятно взвинчивает, как акробата перед прыжком, то в один не очень-то прекрасный день врезаешься рожей об забор. Вот как сегодня. Ведь правильно живущие люди ужасно недовольны, когда я живу хорошо. Они в какой-то мере справедливо полагают, что моя хорошая жизнь складывается из тех крупиц хорошего, что я увожу у них. И за это они меня сильно не любят. Достаточно любому из них, пускай до этого он меня никогда не видел, не слыхал обо мне и я у него зерна макового не тронул, но каждому из них покажи на меня пальцем: «Это вор!» – и он начинает меня сильно не любить. И чувство это стойкое и острое, потому что всегда оно густо замешено на любопытстве: «Откуда такие берутся?» И никак вы понять не хотите или не можете, что беремся мы оттуда же, откуда и вы, – из жизни, обычной людской жизни.
И не любите вы меня, граждане люди, не только за то, что беру ваше, и живу вашим, и, причинив вам зло, творю себе этим добро. Это вы простили бы мне, ведь не убил же я никого из вас, не украл последнее, ни один жадюга не повесился от моей кражонки! Ненавидите вы меня не за то, что живу я вашим, а за то, что живу не по-вашему.
А сейчас вы нутром своим, тысячелетним инстинктом, голосом крови своей, прямо-таки биологическим отвращением отвергаете меня, вот точно как овца начинает биться и хрипеть, едва почуяв волчий дух.
Не знают правильно живущие люди, да и знать, конечно, не могут, но чувствуют всегда, понимают, догадываются, всеми фибрами души ощущают, что вся наша жизнь настолько разная, что, стоя с ними на одной ступеньке эскалатора метро, будто пребываю я совсем на другой планете. Я поздно ложусь, и поздно встаю, и никогда у меня руки не гудят от тяжкой работы, и устаю я только от нервного напряжения да от того, что хорошо живу, – ведь это тоже утомительное занятие, и напиваюсь я не в праздники, а когда хочу, «Запорожец» мне не нужен, потому что наше самое дешевое в мире такси действительно надежный и удобный вид городского транспорта, ну а пенсия, как верно заметил этот змей Тихонов, мне действительно не полагается, вот я и не думаю о ней никогда. А детей с их визгами, пеленками и слюнявыми «у-гу-гу» я просто не люблю. Остается жена. А на кой мне жена, если в мире баб на полтора процента больше, чем мужиков? Принимая во внимание масштабы нашего поганого человечества, это пятьдесят миллионов баб на мою долю. Если отбросить старух, несовершеннолетних, лесбиянок и уродин – все равно миллионов двадцать мне останется. Из такого количества невест пойди сделай выбор – обязательно ошибешься и будешь потом кусать локти. Так что и жена мне не нужна, обойдусь невестами, тем более что сейчас эти понятия сильно перемешались.
Вот и выходит – не за что людишкам любить меня. Да и я-то, если по-честному говорить, от них не то чтобы в бешеном восторге. Они ведь не знают, что я живу лучше их, а все равно стращают мной детей и сильно обеспокоены всегда, как бы их бесценные чада не пошли по моему скользкому пути. А я бы в жизни свой скользкий путь на ваши гранитные дороги не променял!..
Вот в этом месте своих размышлений «за жизнь» и поймал я себя на том, что я не на бану, и не на малине, и даже не у следователя в кабинете. Я ведь в КПЗ – один я здесь, в камере, нет никакой аудитории, и не говорю я, а думаю, думаю, совсем я тут один, значит, и наигрывать нечего, и врать самому себе незачем. Великий ученый Карл Маркс не то сказал, не то написал где-то, что бытие определяет сознание. Вот и у меня от многолетнего общения с блатными появились их замашки – норов истерический и привычка врать всегда, в том числе и самому себе. А врать себе – занятие очень увлекательное, но опасное. Никакой лжи человек не верит так радостно и с такой охотой, как своей собственной, и если с этим делом пережать маленько, создается придуманный, понарошечный мир, очень уютный и приятный, но это не мир, а мираж, и, пока он ласкает, успокаивает твою воспаленную голову, ноги, а вернее руки, аккуратно приведут тебя в тюрьму.
Врать себе глупо, а ложь состоит в том, что я изо всех сил стараюсь не думать о тюрьме. О том, что я уже в тюрьме. Конечно, КПЗ еще не тюрьма, но разница, в общем, чисто условная. Как говорил карманник Сережа Мичман, КПЗ – это комната принудительной задумчивости: «Попал сюда, хошь не хошь, задумаешься – как сюда притопал, куда отсюда поползешь». Ну ладно, все-таки КПЗ не тюрьма, отсюда на волю выскочить легче, чем из следственного изолятора № 2, в просторечье именуемого Бутырками. И мы еще побьемся. Как говорит мой дед, еще конячья мама не сдохла. Иначе коли Тихонов разыщет потерпевшего, то придется менять это уединенное жилье на общую камеру в Бутырках, потом следствие, суд, и исправлять меня начнут в колонии строгого режима, а это много хуже, чем правильно жить, даже если жить правильно не так уж приятно.
Глава 5
Стена инспектора Станислава Тихонова
Мотоцикл «Индиана» загрохотал часто и сильно, как сдвоенный зенитный автомат, – чтобы глушители не забирали мощность, их не ставят на гоночные машины. Гога Иванов сел в седло, дал форсаж и сказал мне:
– Садись передо мной, на бак. Потом я сдвинусь назад, и ты поведешь сам…
– Упадем, наверное?
– Нет. Мы никогда с тобой не упадем. Падать нельзя: убьемся.
– Я ведь не умею.
– Неважно. Жизнь коротка. Надо узнать все.
Мы стояли внутри огромной, высотой с двухэтажный дом «бочки», где на самом верху была сделана галерейка для зрителей аттракциона «Гонки по вертикальной стене». Но сейчас почему-то зрителей не было, и я жалел об этом, поскольку с ними было бы легче: если номер удастся – приятно насладиться триумфом, а если грохнемся – то лучше, когда рядом люди. А мотоцикл гремел и вырывался у Гоги из рук, и он говорил мне грустно, но твердо:
– Садись, надо ехать. И зрителей не будет – когда человек решается ехать по стене, он делает это один.
– А ты?
– Я не в счет. Это моя жизнь, моя работа. Людям необходимо, чтобы кто-нибудь мог в любой момент проехать по стене.
– Но ведь это бессмысленно! Это же ничего людям не приносит!
– А что ты приносишь людям, когда ловишь убийцу? Ты ведь не можешь возместить причиненный им вред.
– Но это необходимо человеческой справедливости, спокойствию и уверенности остальных людей!
– Правильно. Людям нужен не только хлеб. Им нужна уверенность. Каждый хотел бы проехать по стене хоть раз в жизни, но не всем удается. Я езжу изо дня в день, чтобы напоминать людям: это можно, просто надо не забывать о необходимости хоть раз проехать по стене.
Я сидел перед ним на баке и слышал сквозь тягостный грохот мощного двигателя его ровное, спокойное дыхание.
– Поехали?…
Горячий бензиновый дым, дрожит от рева круглая деревянная стена «бочки», которая отгораживает нас от всего мира, от триумфа и позора, от смеха и сочувствия, оставляя один на один с собой, она дрожит от нетерпения проверить – можешь ли ты хоть раз в жизни проехать по стене?
– Поехали.
Захлопнулась дверь, через которую мы вошли на дно «бочки», – последняя возможность вылезти и жить, как жил раньше, и не ехать по стене, а купить лучше войлочные тапки, стать серьезным человеком, достойно и красиво устроить свою жизнь. Но тогда я больше не смогу никогда прийти сюда, на галерейку, ни с любимой, ни с друзьями, ни со своими детьми, потому что каждый раз, когда Гога Иванов будет в реве и дыме стартовать внизу, а затем стремительными спиралями подниматься вверх по стене, вместе с ним со дна «бочки» будет подниматься мой страх, победивший меня в игре один на один. И сколько бы впредь ни представилось случаев проехать по стене, страх всегда будет победителем…
Дрогнул ребристый каучук переднего колеса, мелькнули, сливаясь в сияющий диск, спицы, тяжелый мотоцикл покатился по круглому манежу, застонали досочки пола, ближе к краю, рядом стена, первый круг пройден, все мелькает в глазах, мотоцикл нагибается внутрь манежа, откос у стены, сейчас мотоцикл развалится от напряжения, толчок, толчок, небо рухнуло на плечи и вжало, вбило меня в машину, а перед нами узенькая дорожка, отвесно поднимающаяся вверх, но мотоцикл почему-то не падает, а все время с рокотом взлетает, и дорога загибается за нами, и я с ужасом вижу, что вишу вниз головой, и только тут соображаю: мы мчимся по стене! По стене!
Дорожка – это и есть стена. Но больше она никогда не будет возноситься надо мной, ее вертикаль бессильна – я проехал, промчался по второму измерению, по страху и войлочным тапкам! Значит, меня не так мало! Пусть еще строят стены!..
Так я и проснулся с ощущением какого-то удивительного счастья, огромной победы и долго не мог поверить, что ничего этого не было, не хотел верить, что все приснилось; и хоть я знал, что Гога лечит в санатории сломанную руку, мотоцикл «Индиана» стоит тихий, забытый в сером пустынном сумраке гаража, а сейчас апрель и аттракцион не работает, но все равно я не хотел и не мог поверить, что сегодня ночью, сейчас, только что я не ездил по стене. Мне очень надо было знать, что я могу проехать по стене. Потому что в тридцать лет человек должен знать о себе все, а поскольку мы так или иначе не можем узнать о себе все, то надо знать, по крайней мере, готов ли ты проехать по стене.
Звонил телефон пронзительно и долго, а я лежал, не открывая глаз, и ощущение радости и силы оставалось, будто все произошло на самом деле, и я верил, я точно знал, что на самом деле было бы все так же. И в этой дреме, пролегшей узким мостком между сном и явью, я протянул руку и снял трубку, в которой булькал, захлебываясь словами и чувствами, голос Сашки Савельева. Вначале он меня ругал, кажется, за лень и тунеядство, потом сказал четко и раздельно:
– А потерпевший не объявился… – И в голосе его я услышал растерянность и удивление.
Я проснулся окончательно:
– Мысли есть? Излагай…
Сашка говорил, что он уже обзвонил все линейные отделения – заявления о пропаже не поступало, и еще что-то долго и путано объяснял. Говорил он все время как-то бубниво-монотонно, как будто чувствовал за собой какую-то вину. Наконец мне надоело.
– Все, рапорт принят. Распорядись доставить Батона, я через полчаса буду в управлении.
Глотая обжигающий чай, я лихорадочно обдумывал линию разговора с Батоном. Кроме абсолютной уверенности, что чемодан ворованный, я не располагал никакими уличающими Батона фактами. А обвинений, построенных на одной уверенности, не существует. Шестнадцать часов сидит Батон, а потерпевшего нет. Ситуация грозная. Впрочем., один шанс есть…
Когда я вошел в кабинет, Сашка оживленно беседовал с Батоном. Молодец Батон. И не думает сдаваться. Ну что ж, у него, помимо сдачи и чистой победы, есть выигрыш по очкам. Я повесил плащ в шкаф, пригладил волосы и сел к столу. Батон выглядел веселее и оживленнее, чем вчера, но я ощутил в этой приподнятости звенящее напряжение ожидания. Ведь долгие годы Батон изучал юриспруденцию с другой стороны моего стола и хорошо знал, что, если мы сейчас не введем в кабинет хозяина чемодана, значит, потерпевший не объявился, значит, доказать его вину юридически почти невозможно и тогда он еще с нами потягается. Что ж, приступим.
– Скажи, Дедушкин, у тебя есть войлочные домашние тапки?
Это было одно мгновение, практически неуловимое, как солнечный блик на окуляре бинокля неприятеля. Но я его заметил, а может быть, скорее, почувствовал – Батон спружинил и сразу же радостно расслабился, уверенный, что мы вышли на чужой след.
– Тапочки? – переспросил он задумчиво.
– Ага, тапочки, – подтвердил я невозмутимо.
– Войлочные?
– Ну да, войлочные.
– Нет. Искренне сожалею, но у меня нет войлочных тапок…
– Вот и прекрасно, – сказал я довольно… – Я был уверен, что у тебя нет таких тапок. Я вот полночи думал о тебе, о себе и об этих тапках.
– Да-а? – неуверенно протянул Батон. Он не знал, куда я веду, и на всякий случай решил воздержаться от рассуждений. – И что?
– А ничего. Вот у меня их тоже нет. Ты не усматриваешь в этом связи?
Батон пожал плечами:
– Не понимаю…
– Я это к тому говорю, что есть такой диалектический закон единства и борьбы противоположностей. А мы с тобой – противополюсы.
– В процессуальном смысле? – живо осведомился Батон.
– Да. И в человеческом тоже.
– Что?! А-а… Ну да… – усмехнулся Батон. – Но это же не основание брать меня под стражу?
– Ну это ты брось! Твою свободу мы… ограничили… по другой причине. Но мы с тобой… как бы это сказать… особая форма общественных отношений – «полицейские и воры»…
Батон весело рассмеялся:
– Все понял. Хотите сказать, что мы, мол, скованы одной цепью?
– Не совсем так. Но из-за формулировок я с тобой спорить не стану. Я хочу сказать, что, пока я сыщик, у тебя войлочных тапок не будет.
– Но ведь у вас их тоже нет? – напомнил Батон.
– Нет, – кивнул я, – хотя они мне нужны. Ты-то мне и мешаешь иметь тапки.
– Да почему я? – искренне возмутился Батон. – На мне, что ли, свет клином сошелся? Тоже нашли короля преступного мира?
– Когда-то ты мне сказал: «Сопляк»…
– Значит, мстите? – прищурился Батон. – Фэ. Некрасиво, совсем некрасиво…
Я покачал головой:
– Эх, Батон, совсем ты, значит, ничего не понял за эти восемь лет.
– Чего ж тут не понять? Побитое самолюбие, как старая рана – и через двадцать лет саднит.
– Да какое же самолюбие? Это я только тогда на тебя обиделся. За «щенка». Теперь-то я понимаю, что и был настоящим сопливым щенком. А ты и сейчас не хочешь смириться, что хоть и щенок, а тебя, старого волка, я все-таки поймал.
1 2 3 4 5 6