“Прозелитизм и обращение отдельных лиц не должны составлять главной задачи нашей миссии, так как это мало поможет унии. Главной целью мы считаем распространение и популяризацию самой идеи Унии, распространение здравых идей о католичестве и сближение с православным духовенством. Не осветивши российскую тьму настоящим пониманием католичества, нечего и думать о крупных успехах. Путем прозелитизма можно приобрести тысячи душ, но эти тысячи будут только новым препятствием между нами и теми десятками миллионов, которые мы должны привести в “единое стало”. Поэтому, когда приходится нам выбирать между эфемерным успехом в приобретении новых душ и основными задачами миссии, мы, не колеблясь, жертвуем первыми для второй цели” [105]…
Неудивительно поэтому, что после того, как я однажды [uu] заметил, что в книгах о. Александра трудно найти собственно православную богословскую перспективу, единомышленные с ним богословы начали полемику уже не против меня, а по сути против православия как такового. Ими было сказано, что а) православие и католичество суть все равно одно и то же и б) при этом православие хуже католичества [vv].
По правде говоря, я не понимаю, почему призыв “восполнить” православие опытом католичества воспринимается как “прогрессивный” и уместный, а аналогичный призыв восполнить книги о. Александра (которые действительно способны быть хорошим введением в христианство) опытом православия воспринимается как “мракобесный”. Если нас призывают к “открытому обществу” и “открытому христианству” — почему же эта открытость должна быть улицей с односторонним движением? Почему под “открытостью” имеется в виду лишь подведение русской жизни, культуры, богословия под стандарты Запада?
Мы должны быть открыты прежде всего к истокам своей собственной Традиции. От Отцов древней Церкви, от Византии мы унаследовали ответственность за большее, чем можем понять, — и не вправе одно поколение, сообразуясь лишь со своим интеллектуальным и духовным уровнем, решать судьбы Вселенского Православия (Вселенского не только в смысле всемирного, но и в смысле всевекового, ибо соборность Церкви осуществляется не только в пространстве, но и во времени). Семен Франк однажды написал, что при важнейших референдумах о судьбах России надо было бы спрашивать не только живых, но и усопших — тех, кто Россию собирал и строил [ww]. Так же и при решении судеб всей Православной Церкви полезно было бы интересоваться не только мнением своего кружка или даже всего своего поколения, но спросить и тех, кто прежде нас жил и создал ту же самую Церковь: верно ли мы понимаем, не слишком ли большое место в нас занимают те наши настроения и нестроения, убеждения и предубеждения, которые выросли не из нашей сродненности с Церковью, а из нашей сродненности с нашим временем и его светской культурой? “Не передвигай межи давней, которую провели отцы твои” (Притч. 22, 28).
Но современное сознание не очень интересуется событиями, отстоящими от него более чем на одно поколение. В отличие от него, жизнь в Церкви дает не только чувство причастности к Вечности — оно дает чувство непосредственного причастия к Истории. Вопрос об отношениях католиков и православных потому и не может быть “второстепенным” для нас, что тысячу лет мы были вместе. Что изменилось потом? И почему вопрос о нашем воссоединении возбуждает и столько радостных надежд, и столько опасений — и тоже уже целую тысячу лет?
Воссоединения от нас настойчиво требуют люди неверующие и маловерующие. Обычно это те, кому кажется, что католичество в чем-то “прогрессивнее” православия, под прогрессивностью имея в виду уступчивость вызовам светского, материалистического, антихристианского общества. Проповедь унии сегодня в России ведется не столько ради того, чтобы обогатить православие духовным и мыслительным опытом католической культуры, сколько ради того, чтобы достаточно высокая степень обмирщенности западного христианства через унию перелилась и в православие, сделав его более “либеральным”, “космополитичным”, “открытым” и т. п [xx]. Именно эта либерально-униональная пропаганда и понудила меня вставить затронуть в этой книге вопрос о расхождениях православия и католичества.
От любой мысли нетрудно отделаться — достаточно ее классифицировать. Так и напоминание о серьезности различий между православием и католичеством, чрезвычайно легко подпадает под рубрикацию — “конфессионализм”, “нетерпимость”, “ксенофобия” и т. п. И все же я полагаю, что при решении вопроса о взаимоотношениях двух самых близких конфессий христианского мира необходимо принять во внимание и те факты и суждения, которые не укладываются в униональный проект.
В России есть вполне сформировавшаяся и внушающая уважение традиция “филокатоличества”. Имена Чаадаева и Соловьева ручаются за ее интеллектуальную честность. Как и у всякой культурной традиции, у нее есть сейчас и свои творцы, и эпигоны, и вульгаризаторы. Здесь есть люди, которыми движет живое участие, интерес и симпатия к западной культуре. Есть люди, своими декларациями о любви к далекому и издалека же любимому католичеству прикрывающие просто собственное неумение жить в реальной церковной общине [yy]. Наконец, есть и такие (кстати, по большей части клирики), за словами которых о “единстве” стоит почти нескрываемая ненависть к православию и России.
И все же само бытование униональной моды в русской интеллигенции мне кажется странным. Уж, казалось бы, на весь мир славна русская интеллигенция своим неистребимым свободолюбием. Но заходит речь о сдержанном отношении православных к латинству — и тут свободолюбивая интеллигенция поистине “ищет кому поклониться” и начинает бубнить: да подчинитесь же, подчинитесь же непогрешимому папе!
Эта странная мода возмущала еще историка Сергея Соловьева: “Я спрошу у тех, которые не признают никакой религии, но уважают католицизм за его великую будто бы историческую роль и презирают православие за то, что оно этой роли не играло, я спрошу у этих господ: вы не верите ни во что, громко признаетесь в этом, круглый год не заглядываете в церковь — и кто вас за это тревожит? знаете ли вы своего приходского священника, и знает ли вас этот священник? вы совершенно свободны, и этой свободой обязаны православию, ибо католический священник не позволял бы вам так спокойно вольнодумничать, так спокойно презирать его: в нем имели бы вы самого злого врага, доносчика, который или запрятал бы вас в недоброе место, или бы заставил ходить к себе в церковь и на исповедь; если в православии правительство имеет орудие тупое, то в католицизме оно имело бы острое” [106].
И в прошлом веке, в нынешнем русские религиозные философы много писали о том, что православие свободнее католичества. Приведу самого либерального из них — Бердяева: “Православие есть наименее нормативная форма христианства (в смысле нормативно-рациональной логики и морального юридизма) и наиболее духовная его форма… Для Православия характерна свобода” [107]. “Я убежден, что в православии большая догматическая истина, чем в католичестве и протестантизме, что в нем даны бесконечные возможности, именно вследствие его недостаточной актуализированности, что в нем разлит дух свободы” [108].
А западные писатели разве мало и безосновательно возмущались папством? У св. Феофана Затворника есть неожиданная выписка из письма одного современного ему греческого православного богослова: “Мы хорошо знаем, против кого Вольтер и Руссо направляли свои стрелы. Мы знаем, что они много хорошего писали о нас и нашей церкви” [109].
И все же российская интеллигенция, вроде бы такая свободолюбивая, поразительно часто выступает апологетом самой жесткой христианской конфессии — католичества.
Еще более поразительно, что эта филокатолическая мода ширится, несмотря на то, что Ватикан делает все, чтобы дискредитировать себя в глазах россиян. Ибо как же еще назвать то, что Римская церковь представлена в России почти исключительно польскими священниками и монахинями? Я мог бы понять, если бы русского интеллигента очаровал католик-француз или итальянец. В конце концов и культура там поразительно глубокая, и традиция философско-богословской мысли, да и просто эти страны вызывают давние и искренние симпатии у русского человека… Но — Польша?! Она-то какой вклад внесла в мировую религиозно-философскую мысль? [zz] И что же доброго приняла Россия из Польши? И есть ли какой народ в мире, который более ненавидел бы русских (отдельный вопрос — о вине самих русских в таком отношении к нам), чем этот, избранный Ватиканом в качестве посредника между ним и Москвой? Слишком сложно складывалась история отношений Польши и России, слишком много было взаимной агрессии. И потому Польша — самый неудачный из возможных посредников в диалоге Западного мира и России.
Еще в прошлом веке В. Болотов писал о том, что польский крестьянин "без всяких сомнений приемлет слух, что папеж каждый день переписывается с Богом и получает ответы на польском языке: igitur a ojczyzne против moskalow. И большинство римокатолических епископов — чуть ли не родной брат тому темному поляку. Апотеза папы атрофировала в них ясную, но холодную мысль в пользу теплого, хотя и туманного чувства… Сил нет, чтобы проникнуться сознанием своего права и часто своей обязанности видеть в папе не отца, которого можно лишь просить, а брата, которому можно предъявлять и требования… «Верховный глава, скорбящий о вас» и «радость тысяч», «радость ангелов и человеков» — вся эта игра на человеческих нервах заменяет доказательства: никто из корреспондентов (речь идет о полемике католиков со старокатоликами — А. К.) повидимому не решился похвалиться, что на его стороне ИСТИНА, какова бы она ни была — на «радость» или на «скорбь» «тысячам людей». Признается ли за Истиною право — быть не только аккордом к высоким и нежным чувствованиям, но существовать самобытно, большой вопрос” [110].
И изменилось ли что-то за столетие в чувствах польских крестьян и их пастырей, начинающих пасти еще и московскую интеллигенцию? Да разве что усилилось — с тех пор как папа стал поляком. И вот московская католическая газета так пишет о встрече московских католических паломников с папой: “Паломничество — некий Исход под водительством Господа. Это восхождение в небесный Иерусалим через очищение и новую жизнь во Христе. Отсвет новой жизни во Христе пал на паломников во время встречи с преемником Его Апостола — Папой Иоанном-Павлом II. Она навсегда останется в сердцах тех, кому выпало счастье участвовать в ней… Я думаю, встреча с Папой — это глубокий опыт веры, ведь там, где Папа — там Церковь, там Иисус Христос, и для меня встреча с Папой была встречей с Иисусом” [111].
И это не просто свидетельство экзальтированной монахини (последние слова — из интервью сестры Целины Войцеховской из Конгрегации сестер-миссионерок Святого Духа). Так смотрят на себя сами римские первосвященики. Бонифаций VIII (+1303 г.) говорил так: «Папа занимает место Того, кому Отец сказал: Ты Мой сын… Дам Тебе в наследие народы земные и во владение Твое пределы земные» [112].
Еще прежде Иннокентий III (1118-1216 гг.) полагал, что «Викарий Христа поставлен посредине между Богом и человеком, меньший Бога, но высший человека» [113]. Каноническое право римо-католиков даже утверждало — «Если бы зловредность папы простиралась настолько, что он повел бы души большими толпами прямо к дьяволу, то даже в этом случае его нельзя было бы сместить» (Corpus Juris Canonici. Pars 1. Kan. 6, Dist. 40) [aaa].
Тут нельзя не заметить, что после столь сильных формулировок позднейший ватиканский догмат о непогрешимости римского папы, возвестивший, что папа непогрешим только тогда, когда он официально говорит по вопросам веры и морали, есть поистине замена абсолютной монархии на монархию конституционную, ограниченную. На фоне предыдущих суждений пап о своих полномочиях Ватиканский догмат есть несомненное проявление сдержанности.
Восприятие пап как существ, “высших человека”, означает, что в католическом мышлении (или в чувстве) вместо Единого Богочеловека поставлена вереница человекобогов. Христос не остался в истории, Он ее покинул, а на время своего отсутствия передоверил всю полноту власти над людьми римскому первосвященнику [bbb]. Естественно, что этот заместитель (викарий) Христа получил титул “понтифика” — «мостостроителя”. Он и только он строит мост от земли на небо и потому является посредником между Небом и землей. И потому вполне понятен антикатолический протестантский акцент на том, что есть только Один посредник между Богом и человеком — Иисус Христос [ccc].
Православный же мир почувствовал эту подмену еще раньше. В нем издавна звучали слова св. Кирилла Иерусалимского о том, что “Христос — Первосвященник, имеющий священство беспрерывное и не имеющий никакого другого преемника Своего первосвященства” [114]. В нем помнили, что Христос обещал ученикам послать после своего Вознесения Святаго Духа-Утешителя, а не папу. Оригенов ученик Руфин в комментариях к книге Оригена «О началах» называет именно Духа викарием Христа [115]. Перенос же этого служения Утешителя на папу слишком близко к “хуле на Духа Святого”…
Папизм отнюдь не случайное наслоение на римо-католичестве, а его квинтэссенция.
Вкус целого источника можно почувствовать по нескольким каплям. Возьмем «на пробу» священнейшие формулы православной и католической церквей — те слова, через которые они совершают свои таинства.
Католический священник совершает крещение со словами — «я крещаю тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа». Православный священник при совершении крещения говорит: «Крещается раб Божий… во имя Отца и Сына и Святого Духа». При венчании ксендз произносит: «Я властию мне данной объявляю Вас мужем и женой». В православном храме в аналогичную минуту звучит иная молитва: «Венчается раб Божий… рабе Божией…». Формулы миропомазания: в православии -“Печать дара Духа Святаго”; в католичестве — “Знаменую тебя крестным знамением и утверждаю тебя миром спасения во имя Отца и Сына и Святого Духа”. Латинская формула исповеди — «я, властию мне данной, отпускаю тебе грехи твои» — через Польшу и Украину пришла в XVII веке и в Русскую Церковь. В Древней же Руси формула исповеди звучала: «Грехи твои на вые (шее) моей, чадо». И поныне в остальных православных Церквах исповедальная формула звучит отлично от латинской — «Отпускаются тебе грехи твои».
Это различие замечено уже давно. Старообрядческие тетрадки приводят слова св. Симеона Солунского о различии православной и католической формул крещения: “Я крещаю” или “крещается”. “Ибо крещаю аз не объявляет, что крещающийся вольно желает креститься”, т.е. символизирует свободу крещаемого (Поморские ответы, ответ И, статья ЛЕ). “Подобне и другий панагиот, святый Никифор к латином пишет: но вы же глаголите крещаю тя аз, и творятся попы ваши богом”.
Имперский инстинкт власти проявляет себя в этих римских формулах. В римском восприятии Церковь есть институт власти: от Бога власть делегируется папе и им распределяется епископам и священникам. И эту власть надо обожать и впадать в умиление при виде ее высшего носителя…
И все же — в российской интеллигенции постоянно появляется неожиданно много людей, склонных восхищаться католичеством. Возможно, одна из причин филокатоличества в том, что сам этот проект “соединения церквей” очень техничен, и потому понятен для сознания, воспитанного в техническую эпоху. Как быть христианином, как спастись — это все вопросы очень трудные в теории, и очень неудобные, нежелательные в личной практике. А тут можно очень легко выработать личный взгляд на “актуально-церковные проблемы”. При случае его можно обнародовать, показуя тем самым “широту взглядов”. Вот вроде и духовные запросы и даже принципы у меня есть — а при этом на деле ничего такого, чем должен наполнять свою духовную жизнь христианин, я все же не исполняю. Чем исповедоваться самому — лучше исповедовать экуменизм. Гораздо приятнее поругать православный фундаментализм и напомнить православным о том, что Христос призвал нас жить в мире, в терпимости и в единстве…
Уже Константин Леонтьев отмечал, что идея унии может быть очень успешна в России именно потому, "что самая мысль идти под Папу — ясна, практична, осуществима и в то же время очень идеальна и очень крупна" [116]. Позже то же самое у русских филокатоликов подметил А. Лосев: “Этот эффектный субъективизм и психологизм, соединенный с формалистической строгостью дисциплины всегда бывали завлекательной приманкой для бестолковой, убогой по уму и по сердцу, воистину «беспризорной» русской интеллигенции. В те немногие минуты своего существования, когда она выдавливала из себя «религиозные чувства», она большею частью относилась к религии и христианству как к интересной сенсации” [117].
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Неудивительно поэтому, что после того, как я однажды [uu] заметил, что в книгах о. Александра трудно найти собственно православную богословскую перспективу, единомышленные с ним богословы начали полемику уже не против меня, а по сути против православия как такового. Ими было сказано, что а) православие и католичество суть все равно одно и то же и б) при этом православие хуже католичества [vv].
По правде говоря, я не понимаю, почему призыв “восполнить” православие опытом католичества воспринимается как “прогрессивный” и уместный, а аналогичный призыв восполнить книги о. Александра (которые действительно способны быть хорошим введением в христианство) опытом православия воспринимается как “мракобесный”. Если нас призывают к “открытому обществу” и “открытому христианству” — почему же эта открытость должна быть улицей с односторонним движением? Почему под “открытостью” имеется в виду лишь подведение русской жизни, культуры, богословия под стандарты Запада?
Мы должны быть открыты прежде всего к истокам своей собственной Традиции. От Отцов древней Церкви, от Византии мы унаследовали ответственность за большее, чем можем понять, — и не вправе одно поколение, сообразуясь лишь со своим интеллектуальным и духовным уровнем, решать судьбы Вселенского Православия (Вселенского не только в смысле всемирного, но и в смысле всевекового, ибо соборность Церкви осуществляется не только в пространстве, но и во времени). Семен Франк однажды написал, что при важнейших референдумах о судьбах России надо было бы спрашивать не только живых, но и усопших — тех, кто Россию собирал и строил [ww]. Так же и при решении судеб всей Православной Церкви полезно было бы интересоваться не только мнением своего кружка или даже всего своего поколения, но спросить и тех, кто прежде нас жил и создал ту же самую Церковь: верно ли мы понимаем, не слишком ли большое место в нас занимают те наши настроения и нестроения, убеждения и предубеждения, которые выросли не из нашей сродненности с Церковью, а из нашей сродненности с нашим временем и его светской культурой? “Не передвигай межи давней, которую провели отцы твои” (Притч. 22, 28).
Но современное сознание не очень интересуется событиями, отстоящими от него более чем на одно поколение. В отличие от него, жизнь в Церкви дает не только чувство причастности к Вечности — оно дает чувство непосредственного причастия к Истории. Вопрос об отношениях католиков и православных потому и не может быть “второстепенным” для нас, что тысячу лет мы были вместе. Что изменилось потом? И почему вопрос о нашем воссоединении возбуждает и столько радостных надежд, и столько опасений — и тоже уже целую тысячу лет?
Воссоединения от нас настойчиво требуют люди неверующие и маловерующие. Обычно это те, кому кажется, что католичество в чем-то “прогрессивнее” православия, под прогрессивностью имея в виду уступчивость вызовам светского, материалистического, антихристианского общества. Проповедь унии сегодня в России ведется не столько ради того, чтобы обогатить православие духовным и мыслительным опытом католической культуры, сколько ради того, чтобы достаточно высокая степень обмирщенности западного христианства через унию перелилась и в православие, сделав его более “либеральным”, “космополитичным”, “открытым” и т. п [xx]. Именно эта либерально-униональная пропаганда и понудила меня вставить затронуть в этой книге вопрос о расхождениях православия и католичества.
От любой мысли нетрудно отделаться — достаточно ее классифицировать. Так и напоминание о серьезности различий между православием и католичеством, чрезвычайно легко подпадает под рубрикацию — “конфессионализм”, “нетерпимость”, “ксенофобия” и т. п. И все же я полагаю, что при решении вопроса о взаимоотношениях двух самых близких конфессий христианского мира необходимо принять во внимание и те факты и суждения, которые не укладываются в униональный проект.
В России есть вполне сформировавшаяся и внушающая уважение традиция “филокатоличества”. Имена Чаадаева и Соловьева ручаются за ее интеллектуальную честность. Как и у всякой культурной традиции, у нее есть сейчас и свои творцы, и эпигоны, и вульгаризаторы. Здесь есть люди, которыми движет живое участие, интерес и симпатия к западной культуре. Есть люди, своими декларациями о любви к далекому и издалека же любимому католичеству прикрывающие просто собственное неумение жить в реальной церковной общине [yy]. Наконец, есть и такие (кстати, по большей части клирики), за словами которых о “единстве” стоит почти нескрываемая ненависть к православию и России.
И все же само бытование униональной моды в русской интеллигенции мне кажется странным. Уж, казалось бы, на весь мир славна русская интеллигенция своим неистребимым свободолюбием. Но заходит речь о сдержанном отношении православных к латинству — и тут свободолюбивая интеллигенция поистине “ищет кому поклониться” и начинает бубнить: да подчинитесь же, подчинитесь же непогрешимому папе!
Эта странная мода возмущала еще историка Сергея Соловьева: “Я спрошу у тех, которые не признают никакой религии, но уважают католицизм за его великую будто бы историческую роль и презирают православие за то, что оно этой роли не играло, я спрошу у этих господ: вы не верите ни во что, громко признаетесь в этом, круглый год не заглядываете в церковь — и кто вас за это тревожит? знаете ли вы своего приходского священника, и знает ли вас этот священник? вы совершенно свободны, и этой свободой обязаны православию, ибо католический священник не позволял бы вам так спокойно вольнодумничать, так спокойно презирать его: в нем имели бы вы самого злого врага, доносчика, который или запрятал бы вас в недоброе место, или бы заставил ходить к себе в церковь и на исповедь; если в православии правительство имеет орудие тупое, то в католицизме оно имело бы острое” [106].
И в прошлом веке, в нынешнем русские религиозные философы много писали о том, что православие свободнее католичества. Приведу самого либерального из них — Бердяева: “Православие есть наименее нормативная форма христианства (в смысле нормативно-рациональной логики и морального юридизма) и наиболее духовная его форма… Для Православия характерна свобода” [107]. “Я убежден, что в православии большая догматическая истина, чем в католичестве и протестантизме, что в нем даны бесконечные возможности, именно вследствие его недостаточной актуализированности, что в нем разлит дух свободы” [108].
А западные писатели разве мало и безосновательно возмущались папством? У св. Феофана Затворника есть неожиданная выписка из письма одного современного ему греческого православного богослова: “Мы хорошо знаем, против кого Вольтер и Руссо направляли свои стрелы. Мы знаем, что они много хорошего писали о нас и нашей церкви” [109].
И все же российская интеллигенция, вроде бы такая свободолюбивая, поразительно часто выступает апологетом самой жесткой христианской конфессии — католичества.
Еще более поразительно, что эта филокатолическая мода ширится, несмотря на то, что Ватикан делает все, чтобы дискредитировать себя в глазах россиян. Ибо как же еще назвать то, что Римская церковь представлена в России почти исключительно польскими священниками и монахинями? Я мог бы понять, если бы русского интеллигента очаровал католик-француз или итальянец. В конце концов и культура там поразительно глубокая, и традиция философско-богословской мысли, да и просто эти страны вызывают давние и искренние симпатии у русского человека… Но — Польша?! Она-то какой вклад внесла в мировую религиозно-философскую мысль? [zz] И что же доброго приняла Россия из Польши? И есть ли какой народ в мире, который более ненавидел бы русских (отдельный вопрос — о вине самих русских в таком отношении к нам), чем этот, избранный Ватиканом в качестве посредника между ним и Москвой? Слишком сложно складывалась история отношений Польши и России, слишком много было взаимной агрессии. И потому Польша — самый неудачный из возможных посредников в диалоге Западного мира и России.
Еще в прошлом веке В. Болотов писал о том, что польский крестьянин "без всяких сомнений приемлет слух, что папеж каждый день переписывается с Богом и получает ответы на польском языке: igitur a ojczyzne против moskalow. И большинство римокатолических епископов — чуть ли не родной брат тому темному поляку. Апотеза папы атрофировала в них ясную, но холодную мысль в пользу теплого, хотя и туманного чувства… Сил нет, чтобы проникнуться сознанием своего права и часто своей обязанности видеть в папе не отца, которого можно лишь просить, а брата, которому можно предъявлять и требования… «Верховный глава, скорбящий о вас» и «радость тысяч», «радость ангелов и человеков» — вся эта игра на человеческих нервах заменяет доказательства: никто из корреспондентов (речь идет о полемике католиков со старокатоликами — А. К.) повидимому не решился похвалиться, что на его стороне ИСТИНА, какова бы она ни была — на «радость» или на «скорбь» «тысячам людей». Признается ли за Истиною право — быть не только аккордом к высоким и нежным чувствованиям, но существовать самобытно, большой вопрос” [110].
И изменилось ли что-то за столетие в чувствах польских крестьян и их пастырей, начинающих пасти еще и московскую интеллигенцию? Да разве что усилилось — с тех пор как папа стал поляком. И вот московская католическая газета так пишет о встрече московских католических паломников с папой: “Паломничество — некий Исход под водительством Господа. Это восхождение в небесный Иерусалим через очищение и новую жизнь во Христе. Отсвет новой жизни во Христе пал на паломников во время встречи с преемником Его Апостола — Папой Иоанном-Павлом II. Она навсегда останется в сердцах тех, кому выпало счастье участвовать в ней… Я думаю, встреча с Папой — это глубокий опыт веры, ведь там, где Папа — там Церковь, там Иисус Христос, и для меня встреча с Папой была встречей с Иисусом” [111].
И это не просто свидетельство экзальтированной монахини (последние слова — из интервью сестры Целины Войцеховской из Конгрегации сестер-миссионерок Святого Духа). Так смотрят на себя сами римские первосвященики. Бонифаций VIII (+1303 г.) говорил так: «Папа занимает место Того, кому Отец сказал: Ты Мой сын… Дам Тебе в наследие народы земные и во владение Твое пределы земные» [112].
Еще прежде Иннокентий III (1118-1216 гг.) полагал, что «Викарий Христа поставлен посредине между Богом и человеком, меньший Бога, но высший человека» [113]. Каноническое право римо-католиков даже утверждало — «Если бы зловредность папы простиралась настолько, что он повел бы души большими толпами прямо к дьяволу, то даже в этом случае его нельзя было бы сместить» (Corpus Juris Canonici. Pars 1. Kan. 6, Dist. 40) [aaa].
Тут нельзя не заметить, что после столь сильных формулировок позднейший ватиканский догмат о непогрешимости римского папы, возвестивший, что папа непогрешим только тогда, когда он официально говорит по вопросам веры и морали, есть поистине замена абсолютной монархии на монархию конституционную, ограниченную. На фоне предыдущих суждений пап о своих полномочиях Ватиканский догмат есть несомненное проявление сдержанности.
Восприятие пап как существ, “высших человека”, означает, что в католическом мышлении (или в чувстве) вместо Единого Богочеловека поставлена вереница человекобогов. Христос не остался в истории, Он ее покинул, а на время своего отсутствия передоверил всю полноту власти над людьми римскому первосвященнику [bbb]. Естественно, что этот заместитель (викарий) Христа получил титул “понтифика” — «мостостроителя”. Он и только он строит мост от земли на небо и потому является посредником между Небом и землей. И потому вполне понятен антикатолический протестантский акцент на том, что есть только Один посредник между Богом и человеком — Иисус Христос [ccc].
Православный же мир почувствовал эту подмену еще раньше. В нем издавна звучали слова св. Кирилла Иерусалимского о том, что “Христос — Первосвященник, имеющий священство беспрерывное и не имеющий никакого другого преемника Своего первосвященства” [114]. В нем помнили, что Христос обещал ученикам послать после своего Вознесения Святаго Духа-Утешителя, а не папу. Оригенов ученик Руфин в комментариях к книге Оригена «О началах» называет именно Духа викарием Христа [115]. Перенос же этого служения Утешителя на папу слишком близко к “хуле на Духа Святого”…
Папизм отнюдь не случайное наслоение на римо-католичестве, а его квинтэссенция.
Вкус целого источника можно почувствовать по нескольким каплям. Возьмем «на пробу» священнейшие формулы православной и католической церквей — те слова, через которые они совершают свои таинства.
Католический священник совершает крещение со словами — «я крещаю тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа». Православный священник при совершении крещения говорит: «Крещается раб Божий… во имя Отца и Сына и Святого Духа». При венчании ксендз произносит: «Я властию мне данной объявляю Вас мужем и женой». В православном храме в аналогичную минуту звучит иная молитва: «Венчается раб Божий… рабе Божией…». Формулы миропомазания: в православии -“Печать дара Духа Святаго”; в католичестве — “Знаменую тебя крестным знамением и утверждаю тебя миром спасения во имя Отца и Сына и Святого Духа”. Латинская формула исповеди — «я, властию мне данной, отпускаю тебе грехи твои» — через Польшу и Украину пришла в XVII веке и в Русскую Церковь. В Древней же Руси формула исповеди звучала: «Грехи твои на вые (шее) моей, чадо». И поныне в остальных православных Церквах исповедальная формула звучит отлично от латинской — «Отпускаются тебе грехи твои».
Это различие замечено уже давно. Старообрядческие тетрадки приводят слова св. Симеона Солунского о различии православной и католической формул крещения: “Я крещаю” или “крещается”. “Ибо крещаю аз не объявляет, что крещающийся вольно желает креститься”, т.е. символизирует свободу крещаемого (Поморские ответы, ответ И, статья ЛЕ). “Подобне и другий панагиот, святый Никифор к латином пишет: но вы же глаголите крещаю тя аз, и творятся попы ваши богом”.
Имперский инстинкт власти проявляет себя в этих римских формулах. В римском восприятии Церковь есть институт власти: от Бога власть делегируется папе и им распределяется епископам и священникам. И эту власть надо обожать и впадать в умиление при виде ее высшего носителя…
И все же — в российской интеллигенции постоянно появляется неожиданно много людей, склонных восхищаться католичеством. Возможно, одна из причин филокатоличества в том, что сам этот проект “соединения церквей” очень техничен, и потому понятен для сознания, воспитанного в техническую эпоху. Как быть христианином, как спастись — это все вопросы очень трудные в теории, и очень неудобные, нежелательные в личной практике. А тут можно очень легко выработать личный взгляд на “актуально-церковные проблемы”. При случае его можно обнародовать, показуя тем самым “широту взглядов”. Вот вроде и духовные запросы и даже принципы у меня есть — а при этом на деле ничего такого, чем должен наполнять свою духовную жизнь христианин, я все же не исполняю. Чем исповедоваться самому — лучше исповедовать экуменизм. Гораздо приятнее поругать православный фундаментализм и напомнить православным о том, что Христос призвал нас жить в мире, в терпимости и в единстве…
Уже Константин Леонтьев отмечал, что идея унии может быть очень успешна в России именно потому, "что самая мысль идти под Папу — ясна, практична, осуществима и в то же время очень идеальна и очень крупна" [116]. Позже то же самое у русских филокатоликов подметил А. Лосев: “Этот эффектный субъективизм и психологизм, соединенный с формалистической строгостью дисциплины всегда бывали завлекательной приманкой для бестолковой, убогой по уму и по сердцу, воистину «беспризорной» русской интеллигенции. В те немногие минуты своего существования, когда она выдавливала из себя «религиозные чувства», она большею частью относилась к религии и христианству как к интересной сенсации” [117].
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62