Рассказы -
Ханс Кристиан Браннер
Исаксен
Четыре года, которые я прослужил в фирме Больбьерга, оптового торговца бумагой, были для меня сплошной мукой. Я все время жил в лихорадке, от возбуждения горели щеки, потные ладони пылали жаром, и то и дело схватывало живот. Состояние это, пожалуй, лучше всего назвать «конторским психозом», оно сопровождается вечным страхом и дурными предчувствиями, а вызывается, как правило, непрестанными придирками, склоками, заговорщическими перешептываниями на лестнице и в раздевалке. Сердце щемит от настоящих и мнимых обид, а между тем иной раз ты и сам подольешь масла в огонь, еще выше вздувая пламя распри, и довольно мельчайшего повода, чтобы злоба и страх выплеснулись в дикие выходки – пусть задним числом каждый непременно постарается приукрасить в них свою роль, подобно той самой вороне, что рядилась в павлиньи перья.
Самая благодатная почва для психоза возникает в торговом заведении средней руки. В маленькой лавчонке обстановка волей-неволей сплачивает работников, на крупном же предприятии противоположные интересы сталкиваются в открытой и честной борьбе. Но торговое заведение средней руки, подобно нашей Солнечной системе, держится лишь силой нерушимого закона социального притяжения – вопреки всем успехам демократии за последний век.
Ты знаешь, конечно, что вокруг, в бескрайнем пространстве, кружат миллионы небесных тел; что фирма, в которой ты служишь, всего лишь крохотная песчинка в сонме миров; этой мыслью ты силишься подавить чувство жгучей обиды – но тщетно: душа не приемлет ее. Под конец ты плотно прирастаешь к своей песчинке, сживаешься с ее суточным ритмом и больше всего на свете страшишься потерять «твердый оклад» и оказаться выброшенным в зияющую пустоту, где неведомыми путями мчатся громадные планеты, где нет ни ночи, ни дня.
В центре мироздания восседает владелец фирмы, он грузно покоится в кресле, у заповедного письменного стола. Он-то и платит тебе скудное жалованье, без которого, однако, нет ни жизни, ни света; ты во всем приноравливаешься к нему, сознавая свое ничтожество перед ним, и послушно описываешь вокруг него положенные круги, но и тут нужна осторожность: умный человек не станет слишком часто попадаться ему на глаза – иному небезопасно узреть сияние, которое излучает его лицо. Одни лишь ближайшие помощники шефа заходят к нему без страха, что его сияние их ослепит, всех прочих уже сам кабинет повергает в трепет -блеск красного дерева, золото багетов, зелень пальмы, громада кресла, узоры ковра…
Разумеется, кое у кого из нас тоже есть дома схожие вещи, но в конторе они обретают символический смысл атрибутов власти. Даже старший конторщик Альбек и тот владеет всего лишь одним-единственным креслом и скромным ковриком, а нижестоящим и этого не дозволено. Какое-то время на моем рабочем столе стояла вазочка с душистым горошком. Я вовсе не думал кого-то этим дразнить, я просто купил цветы потому, что влюбился в девушку, которая носила платья нежных тонов. Но мой поступок перетолковали по-своему, на цветы же поглядывали молча и многозначительно и в мое отсутствие без конца судачили о них. Будто невидимая рука обхватила стебли и все сжимала и сжимала их, пока они не исчезли.
Нас было четырнадцать человек, четырнадцать единиц мироздания, но только двоим выпала честь непосредственно вращаться вокруг Солнца. Ближнюю орбиту занимал старший конторщик Альбек, который вел текущие дела фирмы. Но его импозантный пиджак редко показывался в низших регионах, и, когда нужно было обратиться к нему, нам надлежало сначала доложить о себе в приемной и затем несколько минут дожидаться аудиенции. Помимо этого непременного срока ожидания, отражавшего социальную дистанцию между ним и нами, Альбек присвоил себе еще и ряд других привилегий, внушавших благоговение и зависть: за работой он курил сигары, а кофе к завтраку ему подавали на подносе прямо в кабинет.
Чуть дальше в мировом пространстве – этаким Марсом, озаряемым грозными красными и зелеными вспышками, – кружил управляющий Феддерсен. Феддерсен был вездесущ: орбита его имела форму эллипса, но он то и дело позволял себе отклоняться от курса и, точно комета, неожиданно появлялся то тут, то там, за что все ненавидели его и боялись как истинно злого духа фирмы «Бумага Больбьерга».
Всякий раз, когда ты меньше всего мог этого ожидать, он вдруг возникал за твоей спиной с часами, карандашом и записной книжкой в руках. А стоило ему застигнуть тебя за частным разговором по телефону, как он тотчас становился рядом и ждал, постукивая карандашом по столу. Даже в обеденный перерыв, когда рядовым служащим разрешалось курить во дворе, достаточно было ему показаться в окне, и тотчас рядовые смолкали и прятали сигареты – кто в ладони, а кто за спиной. Его колючий, беспощадный взгляд выдавал странную особенность его мозга: этот мозг был в точности подобен американскому электронному устройству и, как оно, беспрерывно посылал в пространство тайные сигналы, загадочные красные и зеленые вспышки.
Феддерсен был немногословен, но стоило ему раскрыть рот, и собеседнику казалось, будто ему тычут в нос кулаком; голос его резал и жег, как пламя паяльной лампы, в единый миг сметая все доводы и оправдания подчиненных. Об этом человеке судачили шепотом, с замиранием в сердце и резью в желудке, когда удавалось перекинуться двумя-тремя словами в темных коридорах подвала, где шелестел сквозной ветер, холодный и безжалостный, как людская молва. Но никто никогда не мог утверждать с уверенностью: то-то и то-то сказал Феддерсен, то-то и то-то он сделал. Видели лишь, что возникал и исчезал он внезапно, следуя своими неисповедимыми путями, и был он ужасен, весь начиненный зловещим знанием о каждом из нас – кого уволят, кому понизят оклад, – может, даже знанием о самом хозяине фирмы!
Вокруг Феддерсена вращались его спутники: бухгалтер, торговый агент Люне и я. Конечно, в желтом телефонном справочнике под рубрикой нашей фирмы бухгалтер именовался «заведующим бухгалтерией», Люне – «коммерческим директором», а я – «начальником склада», но этими громкими титулами можно было лишь тешиться в семейном кругу, в конторе же они слетали с нас, как платье с голого короля, там нас называли просто-напросто «ребята Феддерсена», и мы вертелись и извивались как могли, стараясь не прозевать вспышек зеленого света, озарявших его мефистофельский лик с длинным, вечно что-то вынюхивающим носом. Стоило только ему подняться и выйти из комнаты, как мы начинали беспокойно ерзать на стульях: куда он пошел, что у него на уме?
Вокруг меня вращались самые мелкие и презренные единицы Солнечной системы – работяги, занятые «грубым физическим трудом». Хозяин фирмы даже не знал их имен, они представлялись ему каким-то темным, безликим клубком, и, если надо было кого-то из них уволить, он говорил: того рыженького, курносого коротышку! Вспоминали о них всякий раз лишь в пору подведения годового баланса, который всегда оставлял желать лучшего, а дальше все разыгрывалось, будто на каком-нибудь хуторе, где хозяйка, замыслив недоброе, может велеть кухарке: «Возьми вон того, пестрого, с короткими лапками…»
А уволить могли когда угодно; шепотом передавались слухи: то одного, то другого из работяг прочили в жертву, и весной, когда фирма подводила годовой итог, они прятались на складе за полками, чтобы их ненароком не заприметили и не вздумали рассчитать. Но при том у них сложился свой особый солдатский быт – с его тяжким трудом и пылью, кружкой пива, осушаемой где-нибудь в углу, или сигаретой, угрожающе вспыхивающей во мраке подвала; были у них и свои соленые шутки, свой тайный жаргон и условный свист, предупреждающий, что идет начальство.
Долгое время я старался быть с ними на дружеской ноге, думал, что владею их языком, что смогу, как нынче принято говорить, пробудить в них живой интерес к работе. Впоследствии я узнал, что и меня, подобно другим, они наградили кличкой: «студентом» прозвали они меня. И стоило мне показаться на лестнице, как в подвале мгновенно смолкал громкий смех. А при том они смотрели на меня свысока; или, может, мне это только казалось? Разве я не был клерком, вооруженным всем, что приличествует этому званию: письменным столом, лампой под зеленым абажуром и толстыми конторскими книгами? Скоро я понял, что за их разбитным тоном кроется свое особое, четкое представление о рангах. Был, например, среди них один парень, чье усердие я хотел поощрить и потому поручил ему надзор за приемом товара; ему выдали учетную тетрадь и предоставили письменный стол, за которым отныне ему полагалось сидеть. Это был самый что ни на есть обыкновенный стол из некрашеного дерева и без ящиков, но этого оказалось довольно, чтобы прежние его товарищи от него отвернулись; а доступа в стан врага он не получил. И парень стал бесцельно слоняться по комнатам: то сложит несколько цифр на счетной машине, то без особой надобности полистает конторские книги. Прежде он слыл самым усердным из работяг, теперь же его скитания по конторе заметил Феддерсен. Весной его рассчитали.
Это лишь один из многих моих грехов той поры, когда я служил в фирме Больбьерга. Хуже всего я оплошал с Исаксеном. С маленьким, кротким Исаксеном, двадцать лет подряд степенно и важно стоявшим за своим узким прилавком, где неизменно лежали чернильный карандаш, кривой ножик и два мотка шпагата.
Не так-то легко описать внешность Исаксена – неправдоподобную, как детский рисунок. Под редкими седыми старческими волосами круглилась головка, гладкая и трогательная, будто у семилетнего ребенка. Но кожа его лица напоминала серый пергамент: казалось, она впитала в себя бумажную пыль всех времен, само же личико заканчивалось короткими жесткими барсучьими усиками прямо под вздернутым носиком, а рта и подбородка словно и не было. И всегда это простодушное личико поражало редкостной игрой: часто-часто моргали глазки, кротко, ласково вздрагивали серые усики; и человечек на своих коротких ножках стоял за прилавком, изредка выглядывая оттуда, как мышка, лакомящаяся отрубями.
Исаксен ни с кем не водил компании; самый одинокий человек во всей фирме Больбьерга, он предпочитал держаться особняком за своим прилавком, на который опирался добрых два десятка лет, где разглаживал бумагу и любовно наводил порядок и чистоту. Здесь же лежали орудия его труда: чернильный карандаш, кривой ножик, шпагат в двух аккуратных мотках и, наконец, бумага нужного формата.
Когда только не мешали ему трудиться на своем месте, не было существа покладистей, но, конечно же, двадцать лет однообразной работы отложились глубокими метами в его мозгу. Прилавок Исаксена был его царством, клочком жизни, которым он владел безраздельно и каковой почитал своей собственностью, а посему никак не хотел допускать сюда посторонних. И если, случалось, кто-то из молодых рабочих невзначай положит свой тюк на заветный прилавок, кроткий человечек тут же неузнаваемо преображался. Точно фокстерьер, бросался он на защиту своих владений и, дрожа от гнева, тявкал тонким голоском: «Нет-нет, нельзя! Нельзя! Я буду жаловаться! Да, да! Сейчас же поднимусь наверх и пожалуюсь!» После каждого такого всплеска Исаксен надолго скрывался в тесном, холодном закутке – единственном укромном местечке в фирме «Бумага Больбьерга», где каждый мог сбросить бремя условностей. Запершись в закутке, Исаксен облегчал душу длинным патетическим монологом, а работяги между тем толпились рядом в проходе, подталкивая друг друга плечом и корчась от смеха. О чем бедняга Исаксен, понятно, не подозревал. Минут десять спустя он выходил из закутка, одергивал пиджак, поправлял галстук, затем возвращался к своему прилавку и работал как ни в чем не бывало.
Если бы только я оставил Исаксена на прежнем месте, несчастья наверняка бы не случилось. Но, как всякий молодой человек, пришедший служить в старую фирму, я горел жаждой преобразований. И я оторвал Исаксена от его прилавка и загнал на дрейфующую льдину, которую вскоре поглотил мрачный океан…
Все началось из-за этой истории со шпагатом. Как раз в те дни я велел запечатывать свертки клейкой лентой, которая перед этим наматывалась на барабан и слегка смачивалась водой. Это нововведение в ту пору было эпохальным: оно позволяло намного ускорить упаковку товара, к тому же клейкая лента обходилась фирме много дешевле шпагата; и поначалу конторская молодежь накинулась на новое устройство, как на диковинную игрушку. Один Исаксен с первых дней недоверчиво и неприязненно косился на него. Столько лет подряд он стягивал бечевку, завязывал узелки и отрезал кончики, руки его уже сами делали всю работу – так зачем ему возиться с каким-то дурацким устройством, то и дело опрыскивающим его прилавок водой?
Спустя несколько дней он снова извлек из углового шкафа шпагат и сначала прятал его под бумагой, но скоро стал оставлять его на прилавке, уже не таясь. За другими прилавками работяги стали роптать: с чего это Исаксен строит из себя что-то особенное? Всех это раздражало. Кто-то взял на себя труд показать начальству, как шпагат Исаксена сквозь упаковку врезается в бумагу: тайком приоткрыли один из готовых свертков и, ножичком углубив бороздку, положили ко мне на стол. Я был бы рад отмахнуться от кляузы, но не посмел: престижа ради я должен был принять меры.
Я пытался научить Исаксена пользоваться новым устройством. Он внимательно смотрел, как я работаю, серое личико выражало достоинство и почтительность, но назавтра он снова вовсю орудовал шпагатом. Что было делать? Неужто и впрямь задать ему взбучку? Я ежился от одной этой мысли: Исаксен был одновременно и старцем и малым ребенком, и я испытывал к нему род робкой нежности.
Тогда я пустился на хитрость. Переложив шпагат с его прилавка на мой письменный стол, я запер шкаф так, чтобы он не мог достать оттуда новый моток. Я проделал это, когда Исаксен удалился в то самое укромное местечко, и восемь моих работяг с нетерпением ждали его возвращения и перемигивались, показывая на его прилавок, где, будто капкан для робкого зверька, высился аппарат с клейкой лентой.
Но Исаксен не попался в капкан. Он чуть-чуть постоял, опершись на прилавок руками, огляделся вокруг и, обнаружив клубок на моем стуле, смело, как маленький рыцарь без страха и упрека, пересек комнату и попросил вернуть ему шпагат. Своим простодушием он развеял в прах все хитрости и интриги. Ясное дело, мне просто понадобился шпагат, а после я забыл положить его на место. И вот человечек стоит передо мной на кривых ножках, круглая детская головка ласково и застенчиво клонится набок, он умильно поглядывает на шпагат и улыбается робкой улыбкой. Он словно бы извинялся за то, что докучает мне своей просьбой, но ведь работа не ждет, а я взял его шпагат, который должен лежать на его прилавке.
Устыдившись, я отдал ему клубок. Мне бы, откинувшись в кресле, пронзить человечка суровым взглядом, после чего ему – укрощенному и сраженному наповал – осталось бы лишь молча уползти на место, я же покорно вернул ему шпагат. И какой прок от того, что я протянул ему моток не глядя, словно был поглощен важным делом, да и не придавал всему происшествию никакого значения? Мертвая тишина, воцарившаяся в комнате, неприкрыто свидетельствовала о моем поражении. Но и самому Исаксену она ничего хорошего не сулила, а предвещала новые кляузы и тайную войну. Уж если подводит начальство, придется работягам самим взяться за дело!
С этого дня между Исаксеном и остальными рабочими поселилась вражда: прежнее добродушное подтрунивание сменилось откровенной злобой. Исаксен стал мишенью беспрерывных козней, а его царство превратилось в осажденную крепость, и весь день над ней звенел его пронзительный голосок, словно меч, отражающий натиск врагов. Борьба шла не на жизнь, а на смерть. Как-то раз ученик уронил на его прилавок банку с клеем, в другой раз Исаксен вдруг обнаружил зазубрину на своем ножике, который столько лет любовно берег, – удар пришелся в самое сердце бедняги, и он так и не оправился от него. Все громче и громче звучали его монологи в проходе между полками, все чаще и чаще приходилось ему успокаивать нервы сигаретой в темном маленьком закутке, который окрестили «кабинетом Исаксена». Крошка Исаксен совсем не понимал, какому риску подвергает себя: другие ведь тоже предъявляли права на укромное место и, если кто-то задерживался там слишком долго, его тотчас засекали. Как-то раз, когда Исаксен вылезал из своего «кабинета» и за ним потянулось оттуда легкое облачко табачного дыма, в проходе, точно хищная щука, подстерег его Феддерсен. Он ничего не сказал, только глянул на Исаксена, только звякнул цепочкой от часов, словно сыщик – наручниками. Исаксен взвизгнул, как насмерть перепуганный поросенок, серое личико его побелело, и судорожным, неловким галопом он умчался во тьму подвала.
1 2