А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он чувствовал приближение вихря и в то же время шел по дороге своим путем, шагая в такт своей мелодии, негромкому беззаботному свисту, и видел, как темный строй елей и сосен, расступившись, пропускает вперед березу с ослепительно желтой листвой, а из выси выплывают багряные кроны кленов, будто отблески пожара в самом тумане… и женщина сновала по комнате взад и вперед, скользя между вещами, призрачными вещами, бывшими лишь отблеском, отражением переливчатой игры солнца на ее коже, на ее плечах, руках и лице, на ее застывшем лице с чуть приметной горькой улыбкой крупного рта.
Он увидел тропинку, извилистую тропку, которая уводила с дороги в темноту зарослей и кустов… а солнце погасло и скрылось, и хлынули волны тьмы – вспенивались от снования ее по комнате, струились от грубой ткани ее одежд, от мерного кружения юбки вокруг ее бедер и ног, текли от черного водопада волос, от каждого движения ее отяжелевшего тела. И посреди тишины, напряженно слушавшей игру мрака, поднялся ветер ее дыхания – первый знак близкой грозы, первый тяжелый порыв ветра, и он уже знал: еще миг – и ураган их накроет, и цеплялся за остатки рассудка… и подумал, что тропка наверняка выведет его к деревне, а туман, должно быть, уже поредел, потому что вокруг, будто сквозь стекло, вновь проступили деревья… но тут же – мраком во мраке – надвинулись два черных солнца глаз, еще секунда – и разгорится битва, и оба потеряют рассудок, и в страхе он взмолился: поговори со мной, хоть что-нибудь расскажи о себе, ведь я ничего о тебе не знаю, только – один-единственный раз ты рыдала во сне, шептала чье-то имя, кого же звала ты, может, мужа, а не то кого-то из детей, кстати, расскажи мне про детей, какие они из себя и что ты им говоришь, когда они будят тебя на заре, а муж твой… скажи, ты страшишься его, боишься, как бы он что-нибудь не узнал, но может, напротив, он боится тебя, боится за тебя, ведь он знает тебя и любит, и одного только не хочет знать – твоих диких забав во мраке, твоей страсти приносить себя в жертву и умирать? Он спрашивал и спрашивал, а тропинка под его ногами пропала, длинные колючие ветви кустов вцепились в него, полонили… и он замер посреди комнаты, ловя ответ женщины, но ответа не было, были все те же слова, короткие, сбивчивые, уже не слова человека, а грубый зов крови, и они схватились, как два борца, и он подчинил ее, обессиленную, своей воле, но и она подчинила его себе, и, задыхаясь в ее объятиях, он умирал, и только одно поддерживало в них жизнь, только одно мешало им потонуть, исчезнуть в пучине тьмы – единый ритм их дыхания, взлетов их и падений, слитность обоих тел в пропасти отчуждения глубже морской пучины вокруг.
И снова все позади, зачем только это было, и вновь из тумана, звеня, сочится безмолвие, и путник дивится, как он сюда попал, как забрел в гущу леса и зачем остановился под деревом, спиной прислонясь к стволу; он разжал руку и на ладони увидел горстку заиндевевших синих ягод, жестких ягод терновника, которые он сорвал, сам того не заметив, – он взял их в рот и раздавил зубами. Такие горькие были ягоды, что слезы выступили на глазах и все лицо его сморщилось в узелок; как у младенца, подумал он и вспомнил этот вкус, вяжущую эту горечь – из катакомб детства извлекла их память. Он не смог бы сказать, как случилось, что он заплутал, но когда-то ребенком он отстал от своих и в таком же тумане застыл на этом же месте, под этим же самым деревом, окруженным диким кустарником с гроздьями алых и черных ягод, он вдыхал аромат мокрой лесной листвы, внимая монотонному лепету капель из белой мглы, а под конец улегся на землю, зарывшись лицом в мягкий ядовито-зеленый мох, и видел, как из капель рождаются глаза, влажные и полные тоски, светлые и безумные, – глаза, смотрящие на него отовсюду. Потом он все это забыл. Но вот наконец он вернулся, и здесь было все то же – он вышел к тому же самому месту, полный все той же неизбывной тоски. В тот самый первый раз он рыдал, стоя в тумане. Теперь же у него не было слез. Он попытался заплакать, но не смог. Плакать он давно разучился.
Очень скоро он отыскал тропинку, и сразу все вокруг стало меняться. В лесу посветлело, он миновал вырубку, за ней – длинный красный дровяной сарай, и навстречу ему уже вышли первые дома с их нарядными палисадничками, окруженными низким штакетником, скоро он ступил на мощеную деревенскую улицу, и туман наполнился звуками раннего утра. Загремели молочные бидоны, вдалеке застучали чьи-то шаги по тротуарным плитам, из невидимых ворот донесся цокот копыт; путник остановился, прислушиваясь к голоску ребенка за окнами дома, и вдохнул у пекарни запах свежеиспеченного хлеба, глянул в окно трактира на пустые столы, дивясь, что нигде не видно ни единой живой души. Но на рыночной площади у бензоколонки мерцал одинокий глазок такси: в старомодной, с высоким корпусом, черной машине сидел, склонившись на руль, водитель и спал крепким сном.
Он уже поднял руку – постучать в окошко, – но тут же ее опустил. Человек за рулем спал, прижав к груди подбородок, с раскрытым ртом; венчик белых пушистых волос окаймлял затылок, и жалостно торчала из куртки тощая шея. Путник вдруг ощутил нежность к спящему: казалось, его родной брат сидит здесь, всеми покинутый, безраздельно отданный во власть сна, похожего на смерть. Осторожно приоткрыв дверцу, он тронул спящего за плечо. Простите, что вынужден потревожить вас, сказал он, и шофер сразу подскочил, на голове тут же оказалась фуражка, молча кивнув, он завел мотор и одновременно просунул руку назад, чтобы захлопнуть дверцу, словно перейдя из одного сна в другой – сон привычных движений. Он не спросил, куда ехать, когда же ему назвали адрес, он снова кивнул, словно заведомо знал его, знал этот дом, эту улицу в другом и далеком городе. Высокий черный автомобиль медленно пересек базарную площадь, вплыл в улицу между домами и так же медленно вырулил на проселок, где буравили мглу желтые огни фонарей, мимо которых беглыми тенями проносились быстрые, с низкой посадкой машины. А не завести ли разговор про погоду, что так резко переменилась за ночь, подумал он, или, может, спросить про ветер, не повернул ли он с южного на северный или с западного на восточный, но водитель словно окаменел за рулем, и путник не решился прервать молчание: откинувшись на потертом сиденье, он стал подсчитывать, когда, при такой скорости, он будет в городе, но запутался в цифрах, перечеркнул их в уме и погрузился в блаженный покой под верной защитой этой непреклонно немой спины, этого друга и брата, который молча вез его сквозь туман и все о нем знал: откуда он едет и куда спешит. Так вот знают друг друга мужчины, так вот говорим мы друг с другом, не спрашивая ни о чем, не ожидая ответа – ведь грех нарушать сонную тишину, да и ответов все равно нет ни на что. С этими мыслями он задремал, и сон его длился ровно столько, чтобы успеть закрыть и снова открыть глаза, но, когда он вновь подался вперед и глянул в окно, туман уже таял, клочьями проносясь над почерневшей землей, и серыми предгорьями выросли вдали первые большие дома, а по обе стороны широкого прямого шоссе вперемешку потянулись сады, новостройки, старинные домики и новые просторные кварталы – бесконечной лентой одинаковых окон, подъездов, балконов, и, устав от них, он закрыл глаза, но тут же снова раскрыл их, потому что водитель остановил машину у перекрестка уже в самом городе. Разом стряхнув с себя сон, путник уставился на застывший косяк велосипедов и товарных фургонов: все вокруг сверкало никелем, лаком; ясными голосами звенело утро, и быстрые взгляды птицами перелетали от одного к другому, а по тротуару плыла вереница мужских брюк, женских юбок, ноги прохожих в одном и том же легком ритме шагали по плитам, отражаясь в блеске витрин, а когда он, вскинув голову, глянул вверх, то увидел над крышами тонкий полог тумана, последнюю хрупкую пелену, готовую вот-вот растаять, и светлое ожидание солнца победно пронизало простор. С этой минуты он уже не знал покоя, а глядел во все глаза, готовый в любую минуту сорваться с места, охваченный пламенным нетерпением, завороженный светом, сутолокой, голосами, откликающимися на его зов.
И вот уже узкая улочка, качаясь, вьется вокруг, вот мост, вскинув его на спину, мчит его на себе ближе и ближе к площади, уже раскинувшей руки, чтобы его обнять, ближе и ближе к высоким старым домам, что ласково глядят на него, будто на старого друга, ближе и ближе к залитому солнцем углу, который молча дожидается его прихода и, затаив дыхание, ждет звука его шагов. Все гуще и гуще поток машин, не езда, а ползанье черепашье; велев водителю остановиться, он расплатился с ним и последний отрезок пути прошел пешком, пробежал, прошел сквозь грохот машин и фургонов, не отводя взгляда от раскрытых узорных ворот парка. Солнце теперь уже светило в полную силу, утренний ветер теребил кроны деревьев, обдавая его попеременно брызгами багряных и золотистых струй света; не вынеся сверканья лучей на глади канала, слепой и хмельной от солнца, он сел на скамью, задыхаясь, но тут же вскочил, выбежал из парка и прямиком понесся по мостовой на другую сторону улицы, к углу заветного дома, очертя голову мчась к нему сквозь лавину велосипедов, машин и фургонов. Но уже в подъезде он должен был остановиться, чтобы перевести дух, и после, с каждым пролетом лестницы, все больше и больше замедлял ход и наконец замер на месте. Так быстро и жестко стучало сердце, что у него зазвенело в ушах, перед глазами пошли круги, а когда он все же добрался до двери и полез в карман за ключом, то тут же оцепенел от ужаса, потому что карман был пуст: значит, он потерял этот ключ, где-то забыл его, а может, просто выбросил по ошибке. В ужасе он перерыл все карманы, твердя про себя, что это и есть самое страшное, самое непростительное из всего, что только могло случиться. Он уронил руки, бессильно разглядывая белую кнопку звонка, припал ухом к щели почтового ящика в тщетной надежде услышать чей-то голос, но нет, ни звука не донеслось из-за двери: женщина, прибиравшая у них по утрам, конечно, ушла, ведь уже одиннадцатый час И только когда, отчаявшись войти в квартиру, он было повернулся спиной к двери, ключ вдруг оказался у него в руках, и он покачал головой, не в силах вспомнить, где он его нашел.

Он окликнул ее, и голос Хелены отозвался издалека, словно откуда-то извне. Мгновение он стоял, удивляясь, что она не в постели, но, войдя в комнату, сразу увидел ее за раскрытой дверью балкона, на самом пригреве; волосы ее пламенели в лучах солнца над алой кромкой из осенних цветов.
– Иди сюда, возьми стул и посиди со мной, скорей ступай сюда, я давно тебя жду! – крикнула она ему с балкона, и легкие, светлые, быстрые звуки ее голоса были как пестрые мячики, в волшебной игре перелетающие из рук в руки и вдруг исчезающие, словно их и не было никогда; голос ее, сверкая, кружил над ним и внезапно настиг его, поймал врас-
плох, и он застыл посреди комнаты, будто немой, будто юродивый – ду. рачок, не разбирающий слов, понимающий только звуки. – Ступай же сюда, скорей иди ко мне, – вновь позвала она, – куда ты пропал, отчего не идешь ко мне?
И вот он уже рядом с ней, на припеке, сел, взял руки ее в свои – маленькие прозрачные ручки, покоившиеся на одеяле, которое грело ее колени, – и они потонули в его руках, худенькие, легкие, как птички.
– Что это ты выдумала, – проговорил он, стыдясь нищеты, неуклюжести своих речей, своей нищеты, оттого что не находил для нее других слов, – холод-то какой на дворе, нельзя тебе здесь сидеть, нельзя с постели вставать, слышишь, милая…
Но она, не отвечая, глядела ему в лицо, и скоро в глазах ее зажглась улыбка, разгораясь, заиграла на губах, птицей взлетела с лица и выскользнула на балкон – порхать среди алеющих в ящике цветов, с утренним ветром взмыла над стеной плюща, все выше и выше вздымаясь к свету, к солнцу, и там, в вышине, обратилась в звон, в музыку, вобравшую в себя все: пестрый гомон деревьев в осеннем парке, шум улицы глубоко внизу, хор детских голосов на дальнем дворе. Только он, немой, безгласный, сидел рядом с Хеленой, не в силах ни улыбнуться, ни выдавить из себя слово, не зная, куда спрятать руки, куда девать свое большое, грузное тело. Но она вновь улыбнулась, и притянула его к себе, и обняла за шею, и взъерошила ему волосы – так легко сновали пальцы ее в его волосах, – и этим все сказано было между ними и зачеркнуто, и больше не было уже нужды в словах.
Долго молчали они, и снова заговорила Хелена, а он слушал ее, не поднимая глаз, – застыл на месте, подавшись вперед, сцепив между коленями руки.
– Был туман, когда я проснулась, – сказала Хелена, – был туман нынче утром, и была стужа, крыши оделись инеем. Но когда совсем рассвело, стало видно, что солнце прорвется сквозь дымку, и я велела женщине помочь мне одеться и выкатить на балкон мое кресло. Только здесь могла я высидеть, дожидаясь тебя, мочи моей нет лежать в кровати, както вдруг не стало мочи лежать. Ты не подумай, что я расстроена чем-то, совсем напротив, давно уже не было так радостно на душе. Но этой ночью я не могла уснуть. А теперь я должна кое в чем признаться: конечно, зря я это рассказываю, во всяком случае – тебе, но иногда я молилась Богу. Я же не могла иначе, мне так нужно было верить в Бога, того, что когда-то творил чудеса и сказал калеке: встань и иди. И я молила Бога, чтобы он и со мной сотворил чудо. Конечно, тщетны были мои мольбы, и помочь мне нельзя – одна горечь копилась в душе. Но я не смела отступиться от Бога и молила его все о том же. И нынче ночью я получила ответ. Господь покинул наш дом: я слышала, как отдалялись звуки его шагов и наконец затихли совсем. Представляешь, милый: шаги господни, затихающие в пространстве?… Вот оно, мое чудо. Только в эту минуту я воистину поверила в Бога. И теперь я могу встать и идти. Нет, нет, ты совсем не так меня понял, я правда могу встать и пойти куда захочу, делать все, что ни пожелаю. А желаний моих, любимый, не счесть. Скорей же уйдем отсюда, возьмемся за руки и выйдем на улицу, весь город обойдем, а после уедем куда-нибудь, как делали в юности, только тогда мы видели лишь друг друга, а теперь мы станем глядеть вокруг во все глаза, и все будет нам внове: новые люди и новые места, новые дни и ночи… Нет, ты заблуждаешься на мой счет, все это я говорю всерьез; поверь, я здорова, я снова живу, и все при мне – ноги, бедра и груди, я женщина из женщин, и я хочу с тобой спать, хочу любить тебя и раствориться в тебе, в твоем нескладном, большом, тяжелом, чудесном теле. Иди же ко мне, любимый, поцелуй меня, обними…
Он не смотрел на нее, он закрыл глаза и отдался мечте, страшной, дикой мечте, отчаянной мольбе о несбыточном. Помоги мне, Боже, взмолился он про себя, и руки его вслепую зашарили под одеялом, а губы разомкнулись и приникли к ее губам. И тут же все кончилось. Острой, колючей кости коснулась его рука, и казалось, смертоносный груз вновь раздавил ее тело: белое пламя боли прожгло ее всю, губы ее раскрылись кровавой раной и слабый их поцелуй опалил его горячечным жаром. Она боролась с собой, боясь разрыдаться, но, когда у него наконец достало мужества взглянуть ей в лицо, она вновь обласкала его улыбкой и запустила пальцы в его волосы.
– Ты чуточку неловок, милый, – сказала она и снова растрепала его, – ты сделал мне больно, нет, не очень, самую малость, но какое счастье ощутить боль, снова стать живым человеком. А теперь идем. Нет, не так, милый, я не хочу ехать в кресле, хочу ходить, так возьми же меня на руки и пронеси сквозь комнаты, как, помнится, ты сделал однажды, в тот самый-самый первый раз…
Она обвила рукой его шею, и он поднял ее с кресла и, осторожно переступив порог, внес в комнату. День был в разгаре, солнце уже стояло над деревьями парка, вдали шумел ветер, и плечи ее легонько вздрагивали, плачет, подумал он, надо утешить ее, глядеть ей в глаза, говорить с ней. Но лица ее он не видел и лишь спустя мгновение с изумлением понял, что она не плакала, а смеялась, беззвучно смеялась, как солнце, которое резвилось в комнате, повсюду рассыпая мимолетные свои дары: у ног его на полу плясали блики, длинные крылья света рдели над хаосом книжных полок, над стаей книжных корешков, над огромной картиной с ее великолепием чистых красок. Странно, он впервые видел все это, странно, что прежде не знал ни вещей своих, ни книг, ни картин и только сейчас, в этот миг, они обрели в его глазах жизнь, зримый облик… и в тот же миг он почувствовал, как тает живая ноша в его руках, все легче и легче становилась она – и разняла его руки, и высвободилась из объятий, и побежала по полу, которого не было, сквозь стены, которых не было, среди отражений мертвых вещей, которые распадались на глазах, превращаясь в свет – свет, и пламя, и воздух. Он знал: мгновение – и все исчезнет, он знал, он чувствовал – снова вскипит волна и сметет эту бесплотную комнату, этот смех, эти светлые нити, протянутые над невидимыми пропастями и безднами, с тьмой примиряющие тьму, но тут же подумал:
1 2 3