Руками, на ощупь – раз, раз – слуховое окно. Чердак. С чердака по лесенке – вот сюда, в общежитие, где в ужаснейшей жаре с его шубы финским ножом скололи лед, расстегнули пуговицы, и какие-то веселые ребята в тельняшках успели рассказать два решительно неизвестных в Москве анекдота. Совершенно преобразившийся Зайчук расхаживал меж двухэтажных нар в голубом олимпийском костюме и в новеньких чешских кедах.
– Олег! Где Олег? Дрыхнет, конечно. Эй, ты молодой специалист, пропащие народные деньги! Держи, я тебе все синьки привез, всю документацию! – Со второго этажа свесилась заспанная физиономия. – Еще раз заявляю: пустишь буровой станок – я тебе памятник из апатита поставлю! А если будешь работать как Тарасенко, ходить в замасленной шубе для показухи – я тебя на берег спишу!
– Пошел ты! – сказала физиономия. – Дай синьки.
– Сеня! – буйствовал Зайчук. – Сеня! Ты свою бороду сбрей – я тебе это официально заявляю, как начальник плато! На тебя уже жена рапорт в управление написала, что ребенок не признает отца с бородой и называет его дядей. Я тебе посылочку очень любопытную от жены привез – два комплекта бритвы «Балтика». Капитальная бритва, должен я сказать! И бреет!
Одного он толкал в грудь, с другим здоровался, третьего расталкивал на нарах. Он был как почтальон в казарме после долгих учений. Потом он стал дозваниваться в какую-то снежную службу. Наконец ему ответили.
– Как там пурга?! – кричал он в трубку.
– Сделаем, – солидно ответил ему кто-то.
– Леня, – смеялся Зайчук, – я тебя прошу об обратном.
– Харч не тот, – грустно отвечал Леня.
С чердака спустился человек, и от его белой фигуры, как от паровоза, шел пар. Зайчук тут же подскочил к нему.
– Как там, утихает?
– Да, – сказал человек, – утихает. Малая. Большая начинается.
Аксаут, завернутый в одеяло, смотрел на людей, хлебал чай, и в глазах у него двумя озерами стояло счастье…
– Я попал на плато по блату, – сказал Зайчук уже одевшемуся во все сухое и причесанному Аксауту.
Тот, проскрипев полчаса зубами в поисках хоть одной подходящей строки, ничего не извлек из своей свежевысохшей головы и с горя решил хотя бы проинтервьюировать Зайчука. Аксаут просто не знал, как писать стихи. Иногда по утрам он шел по улице и ахал. Весь континент поэзии, все его тайные долины и заветные кущи открывались Аксауту словно увиденные с самолета. Но видения были коротки, аксаутский самолет снова попадал в облака меж туманных занавесей, в которых смутно различались то куски леса, то какие-то побережья великого континента поэзии. А может быть, и не поэзии уже? Этого Аксаут не знал.
Чаще всего он выходил на берег своей поэтической реки, забрасывал невод, но приходил он, как говорится, «с одною тиной морскою». Впрочем, и за тину в тех редакциях, где печатался Аксаут, платили гонорары…
– На плато я попал по блату, – не спеша повествовал о себе Зайчук. – Многие ребята хотели попасть сюда, но я работал диспетчером комбината… Были связи.
– А что вас здесь привлекало?
– Мой отец – старый горный инженер. Когда я получил диплом, во время семейного вечера поэтому поводу он отозвал меня в ванную и сказал: «На свете есть много неоконченных дел. И это прекрасно – продолжать чьи-то усилия, тянуть лямку своего поколения, сознавая, что эта лямка начинается где-то в старой русской инженерии. Все мы бурлаки, и баржа, которую мы тянем, – это наша индустрия. И все же, если тебе когда-нибудь представится возможность начать дело с нулевой отметки, с первого кола, – иди туда, вбивай свой кол в жизнь, потому что каждый человек на свете должен иметь такое место, где он прошел первым…» Отец изрядно выпил – таких высоких слов я от него никогда не слышал. Но, может быть, он берег их и не трепал до какого-то поджидаемого дня. Не знаю. Во всяком случае, он попал в цель. И когда я впервые услышал про плато, я сразу вспомнил нашу ванную, отца… Потом были, конечно, и другие причины… Вы вот часто пользуетесь такси?
– Такси? – удивился Аксаут… Часто. А что?
– А вам приходилось буксовать в такси?
– Нет…
– А мне приходилось. Вроде впечатление езды – так? Мотор ревет, водитель скорость переключает, колеса крутятся, а стоим на месте. И счетчик – тик-тик. Стучит себе и считает. Двадцать пять лет. Проехали. Стоим. Двадцать девять на счетчике. Колеса крутятся. Стоим. Тридцать три – пора бы в иисус-христосовом возрасте что-нибудь и придумать. Нет, стоим. И жизнь вроде идет, все колеса ее крутятся – любовь, деньги, повышения по службе происходят, гости на праздники приходят с женами, а глянешь за окно – все тот же пейзаж. Что же делать? Одни кричат – едем, быстро мчимся, дух захватывает от такой езды! Вы только посмотрите, как крутятся колеса! Это они так кричат для того, чтобы себя обмануть. Потому что противно вылезать ночью из такси. Надо или толкать машину, или идти пешком. Другие говорят – да, да, стоим. Ну ничего, сейчас будет проезжать другая машина, мы быстренько в нее! Перекресток здесь оживленный. Посидим, подождем. А вот уж как только появится на горизонте такая машиночка, которая не буксует, мы в нее мигом. Дудки! Это тоже обман. Надо себе честно сказать – вылезай-ка, купец, из этой машины. Пора двигаться. Пора менять пейзаж. И, кроме тебя, его никто не сменит.
Аксаут, удивленный и обескураженный всем этим монологом, который к нему-то больше всего и относился, для вида что-то чиркал в записной книжке, все больше удаляясь в листах от телефонов случайных московских друзей…
Зазвонил телефон. Парень, дремавший на нарах, взял привычно трубку и удивительно громко стал отвечать: «Да, плато… плато». Потом он зажал микрофон трубки рукой и сказал:
– Ну все! Опять Чуприкова. Митя!
При этих словах все, кто находился в итээровском закутке, с раздражительными репликами и руганью почему-то стали подниматься с насиженных мест и, отпуская всякие остроумные словечки, исчезали за дверью. Зайчук сказал – пойдемте покурим, там. Хотя они оба курили все время здесь, и Аксаут не видел никаких причин, по которым он должен был курить там.
К телефону подошел сердитый парень, который грозно смотрел на всех покидавших закуток. В том числе и на Аксаута.
Аксаут быстренько собрал свои предметы и тоже вышел из комнаты.
– Подожди, – сказал за фанерной перегородкой в трубку Митя. – Сейчас все эти бандиты уберутся…
– Сделай погромче телевизор, – сказал Зайчук. Телевизор сделали погромче, и он сразу же взвопил: «Если радость на всех одна, на всех и беда одна».
Как ни старался Аскаут во все глаза глядеть фильм, одно ухо, обращенное к закутку, как локатор, ловило обрывки разговора.
– Ничего я этого не говорил… Даже и в мыслях такого не было. Да перестань ты, перестань… Я не могу громче… Да. Я говорю – да. Ну что значит «не слышу»? Да! Люблю! Мне тоже плохо слышно – это на подстанции там у них… Поживем первое время у Толика… Ну, у того, с которым я тебя в гастрономе знакомил… Нет. Никто. Я ж тебе говорил, что сухой закон у нас здесь… Ну, я не могу кричать на всю ивановскую… Да… А Сергей тебе больше не встречается? Смотри…
Аксаут просверливал взглядом экран, где какие-то люди плавали на кораблях. Другие ребята как каменные смотрели туда же. Только когда Митя взвопил: «Да пойми же ты, что это правда, правда, правда!! – близсидящий товарищ довернул громкость до предела. Кружки на дощатом столе задрожали от военно-морских возгласов. Все сидели молча. Все смотрели кино. И только.
Через полчаса, неслышный в этом безумном грохоте, к телевизору подошел Митя, убавил громкость и сказал:
– Все! – И поглядел в потолок.
Аксаут пыжился-пыжился и вспомнил, где он видел эти цыганские глаза – вчера верхом на сугробе. Итээровцы снова побрели в свой закуток – допивать уже явно остывший чай, доигрывать брошенную «пулю».
Ночь наступила тогда, когда об этом распорядился Зайчук. Он сказал: «Давайте, красавцы, баиньки укладываться. Кончен день забав, стреляй, мой маленький зуав. Завтра птички с утра запоют, петушок, в школу с ранцами пойдем…» Он разогнал шахматистов, доминошников, картежников, поругал какого-то Михалыча за то, что тот, наверно, «из солярки подливу делает», самолично потушил свет и устроился на нарах рядом с Аксаутом.
Так вот я и говорю – на плато различается пять состояний погоды. Первое: «Дует». Ну это вы видели – нормальная, культурная погода, ничего не происходит. Следующее состояние – «Малая». В смысле пурга. Используем барраж из веревок, работы не прекращаются, в одиночку не ходим. «Большая». К месту работы людей развозит только наш трехсотсильный ДЭТ. По возможности сокращается выход людей наверх. Докладываем в управление. «Капитальная». Запрещен выход из нашей кельи. Дорога закрыта. Не приказом, а просто так, фактически. Беспрерывно звонят снизу – жены и начальство. Сидим и ждем. И, наконец, погода под названием «хорошо». Такой погоды на плато вообще не бывает. Ни лето сюда не приходит, ни весна… – Без всякого видимого перехода Зайчук вдруг сильно захрапел, и с верхней нары сказали:
– Началось!
Аксаут ворочался в мешке, как минер в подкопе. Потом вообще отказался от мысли заснуть – достал папироску и курил, лежа на спине, разгоняя ладонью дым, чтобы не тревожить товарищей.
«Бездарь, бездарь, – ругал он себя, – бескрылый червяк! Люди-то, оказывается, живут, живут как люди! Вот что они тебе дают – веру, веру в то, что они люди!» Он вдруг вспомнил вечера у себя дома: гости, гости, разговоры, сплетни (это называлось «обменяемся информацией»), черное чудовище телефона, набитое бессмысленными разговорами. «К черту! – рычал на нарах Аксаут. – К черту всю эту жизнь!»
Никто не обличал Аксаута, никто не говорил ему никаких обидных слов, но он чувствовал себя виноватым, потому что рядом с ним существовала настоящая жизнь, которая, как думалось ему, выше его собственной.
Аксаут чувствовал, что сейчас он не заснет. Он безумно устал после всех приключений дня, но внутри черепной его коробки билось что-то, как отбойный молоток. Ему пришла странная мысль: если он сейчас заснет, то ничего в его жизни не изменится. Все останется по-прежнему. Аксаут вылез из мешка, всунулся в зайчуковские валенки (впору они ему оказались и послужили во время дороги хорошо) и, стараясь идти потише и оттого с громом за все задевая, вышел из «закутка» в большую комнату. Там, оказывается, горел синий свет ночной лампочки, как в казарме. Аксаут сел на лавку, достал покоробленную (промокла сегодня) записную книжку, развернул чистый лист. Писать было не о чем. Он стал вспоминать события дня, словечки, выражения лиц, его память снова и снова проигрывала снеговой путь на плато, обезьянью фигурку Зайчука, прыгающую на гусеницу трактора, прикушенную папироску водителя, сердитого Митю и его «ну это ведь правда, правда!». Записалось несколько строчек, не очень плохих. В голове буйствовал отбойный молоток. Аксаут повеселел и раза два прошелся по комнате. Что-то подкатывалось к нему, какая-то важная тема или строка подкрадывалась сбоку, и надо было только притаиться в засаде и не спугнуть ее. Что-то Зайчук говорил… что-то такое… эдакое… На нижних нарах зашевелились, слез неясного обличья человек и, поглядев на Аксаута, задумчиво сказал:
– Грехи наши тяжкие!
«Господи, лишь бы не заговорил, лишь бы прошел мимо!» – бубнил про себя Аксаут, не глядя на человека.
– Опять погоды разыгрались, – сказал он, как бы вторично призывая Аксаута к разговору.
– Да, действительно, – сквозь зубы сказал Аксаут, постепенно теряя надежду на успешность своей засады. Волнующее ощущение ожидаемой строки стало пропадать. Человек, надевший тулуп, стал медленно подниматься по крутой лестнице, и Аксаут догадался – зачем. Он открыл люк, ведущий на чердак, и оттуда повалил пар морозной ночи…
Вот о чем говорил Зайчук! Вот о чем – что сюда не приходит весна. И лето. Ну лето – ладно. Лето – не то. Вот весна! «Сюда не приходит весна…» Нет, не то… «На плато не приходит весна». Куцевато. Надо так: «На плато та-та-та не приходит весна». Вот как надо. Точно. Предположим: «На плато невзначай не приходит весна». Конечно, не невзначай… Постой, как же называется это плато? Какое-то слово… Сверху снова открыли люк, снова в комнату ввалился клуб пара, человек в тулупе стал спускаться.
– Слушай, – сказал ему Аксаут, стыдясь, что он не знает, как его звать, и называет каким-то фамильярным «слушай», – как называется это место?
– Какое? – удивился человек.
– Вот это самое, где сидим.
– Так и называется. Плато.
– Нет, а там еще какое-то слово есть. Название плато.
– А, так бы и сказал. Расвумчорр. Вот как. Расвумчорр.
– Да, да. «На плато Расвумчорр…» Спасибо.
– Пожалуйста, – удивленно сказал человек и, раздеваясь, все посматривал на Аксаута.
Итак, что же у нас получилось? «На плато Расвумчорр не приходит весна». Вот что получилось. Аксаут сумасшедше огляделся – не видит ли его кто. Все спали.
«На плато Расвумчорр не приходит весна». Вот оно что… Строчки, какие-то слова, образы реальные, как ветер, разом наскакивали на Аксаута, как атакующие цепи.
Он только успевал коряво и лихорадочно чиркать их. «Через час вылезать нам на крышу Хибин… Хибин – судьбы… По дороге идя впереди тракторов… потому что дорога несчастий полна, и бульдозеру нужно мужское плечо… потому что сюда.не приходит весна на та-та-та Хибин, на плато Расвумчорр…» Аксаута несло по стремительной реке. Похихикивая, как безумный он писал и писал, а потом его увело куда-то совсем в сторону от этих снегов, и в той стороне, куда его вдруг занесло, открылись ему такие видения, что он только тихо повизгивал и рвал шариковой ручкой записную книжку…
И все. Часов у него не было, и он не знал, только прошло времени. Все ребята спали. Горел синий свет, очень слабый.
– Товарищ поэт!
Аксаут испуганно обернулся и увидел слезающего с нар человека.
– Вы извините, я вижу – не спится… Можно обратиться к вам?
– Что за вопрос? – сказал Аксаут. – Конечно.
– Вы не могли бы мне прислать из Москвы две книжки?
– С удовольствием. Любые книги.
– Так вот, запишите, пожалуйста. Моя фамилия Чуприков Д. Ф. Мне нужна «История археологии» Арциховского… Запишите, а то забудете – Арциховского и «Первородство» Леонида Мартынова. Если можно, Мартынова штук пять пришлите. Сколько можно. Деньги я тут же вышлю, это даже не сомневайтесь.
– А кто вы по профессии?
– Экскаваторщик. Учусь на втором курсе университета на истфаке.
– Пишете стихи?
– Нет, – засмеялся Чуприков, – куда мне…Просто люблю их. И все.
– А зачем вам пять экземпляров мартыновского сборника?
– Для ребят.
– Каких ребят?
– Наших, с плато.
– Им нужны стихи? – вырвалось у Аксаута.
– А как же, – серьезно сказал Чуприков. – Так пришлете?
– Умру! – весело сказал Аксаут и стукнул кулаком по столу.
– Это ни к чему, – сказал Чуприков. – Сначала пришлите!
Почти ослепший от синего света, постаревший на пять лет, измученный, словно семейным скандалом, Аксаут решил не перечитывать написанного (знал, что сейчас все понравится, а завтра – другое дело), добрался до своего мешка и тут же заснул.
Ему предстояло пробыть на плато еще пять дней. За эти дни он так ни разу и не увидел самого плато, потому что из пяти состояний погоды, которые когда-либо наблюдались на плато, функционировали только три средних состояния и не было ничего видно. Он подружился с Зайчуком и очень будет жалеть о том, что на плато сухой закон. Здесь, на плато, он напишет жене самое трогательное за всю их жизнь письмо. С ним хорошо поладят ребята, и он будет долго прощаться со всеми у «людских» тракторных саней, и летящий снег на всей дороге вниз будет стучать в его капюшон, как разлука. Он пройдет по улицам уже как будто давно знакомого города, и совершенно неизвестный человек остановит его и спросит: «Как там наверху?» И Аксаут ответит: «Дует…»
Через месяц Аксаут пришлет Чуприкову «Историю археологии» Арциховского, которую, как оказалось, достать и в Москве было сложно, и семь сборников «Первородство», а Зайчуку – гранки северных стихов. И Зайчук «от имени коллектива строителей» напишет ему письмо, которое Аксаут никому не покажет. В этом письме будет сказано: «Дорогой Михаил Борисович! Мы получили Ваши стихи и читали их. Спасибо Вам, что Вы научили нас жить».
1965
1 2
– Олег! Где Олег? Дрыхнет, конечно. Эй, ты молодой специалист, пропащие народные деньги! Держи, я тебе все синьки привез, всю документацию! – Со второго этажа свесилась заспанная физиономия. – Еще раз заявляю: пустишь буровой станок – я тебе памятник из апатита поставлю! А если будешь работать как Тарасенко, ходить в замасленной шубе для показухи – я тебя на берег спишу!
– Пошел ты! – сказала физиономия. – Дай синьки.
– Сеня! – буйствовал Зайчук. – Сеня! Ты свою бороду сбрей – я тебе это официально заявляю, как начальник плато! На тебя уже жена рапорт в управление написала, что ребенок не признает отца с бородой и называет его дядей. Я тебе посылочку очень любопытную от жены привез – два комплекта бритвы «Балтика». Капитальная бритва, должен я сказать! И бреет!
Одного он толкал в грудь, с другим здоровался, третьего расталкивал на нарах. Он был как почтальон в казарме после долгих учений. Потом он стал дозваниваться в какую-то снежную службу. Наконец ему ответили.
– Как там пурга?! – кричал он в трубку.
– Сделаем, – солидно ответил ему кто-то.
– Леня, – смеялся Зайчук, – я тебя прошу об обратном.
– Харч не тот, – грустно отвечал Леня.
С чердака спустился человек, и от его белой фигуры, как от паровоза, шел пар. Зайчук тут же подскочил к нему.
– Как там, утихает?
– Да, – сказал человек, – утихает. Малая. Большая начинается.
Аксаут, завернутый в одеяло, смотрел на людей, хлебал чай, и в глазах у него двумя озерами стояло счастье…
– Я попал на плато по блату, – сказал Зайчук уже одевшемуся во все сухое и причесанному Аксауту.
Тот, проскрипев полчаса зубами в поисках хоть одной подходящей строки, ничего не извлек из своей свежевысохшей головы и с горя решил хотя бы проинтервьюировать Зайчука. Аксаут просто не знал, как писать стихи. Иногда по утрам он шел по улице и ахал. Весь континент поэзии, все его тайные долины и заветные кущи открывались Аксауту словно увиденные с самолета. Но видения были коротки, аксаутский самолет снова попадал в облака меж туманных занавесей, в которых смутно различались то куски леса, то какие-то побережья великого континента поэзии. А может быть, и не поэзии уже? Этого Аксаут не знал.
Чаще всего он выходил на берег своей поэтической реки, забрасывал невод, но приходил он, как говорится, «с одною тиной морскою». Впрочем, и за тину в тех редакциях, где печатался Аксаут, платили гонорары…
– На плато я попал по блату, – не спеша повествовал о себе Зайчук. – Многие ребята хотели попасть сюда, но я работал диспетчером комбината… Были связи.
– А что вас здесь привлекало?
– Мой отец – старый горный инженер. Когда я получил диплом, во время семейного вечера поэтому поводу он отозвал меня в ванную и сказал: «На свете есть много неоконченных дел. И это прекрасно – продолжать чьи-то усилия, тянуть лямку своего поколения, сознавая, что эта лямка начинается где-то в старой русской инженерии. Все мы бурлаки, и баржа, которую мы тянем, – это наша индустрия. И все же, если тебе когда-нибудь представится возможность начать дело с нулевой отметки, с первого кола, – иди туда, вбивай свой кол в жизнь, потому что каждый человек на свете должен иметь такое место, где он прошел первым…» Отец изрядно выпил – таких высоких слов я от него никогда не слышал. Но, может быть, он берег их и не трепал до какого-то поджидаемого дня. Не знаю. Во всяком случае, он попал в цель. И когда я впервые услышал про плато, я сразу вспомнил нашу ванную, отца… Потом были, конечно, и другие причины… Вы вот часто пользуетесь такси?
– Такси? – удивился Аксаут… Часто. А что?
– А вам приходилось буксовать в такси?
– Нет…
– А мне приходилось. Вроде впечатление езды – так? Мотор ревет, водитель скорость переключает, колеса крутятся, а стоим на месте. И счетчик – тик-тик. Стучит себе и считает. Двадцать пять лет. Проехали. Стоим. Двадцать девять на счетчике. Колеса крутятся. Стоим. Тридцать три – пора бы в иисус-христосовом возрасте что-нибудь и придумать. Нет, стоим. И жизнь вроде идет, все колеса ее крутятся – любовь, деньги, повышения по службе происходят, гости на праздники приходят с женами, а глянешь за окно – все тот же пейзаж. Что же делать? Одни кричат – едем, быстро мчимся, дух захватывает от такой езды! Вы только посмотрите, как крутятся колеса! Это они так кричат для того, чтобы себя обмануть. Потому что противно вылезать ночью из такси. Надо или толкать машину, или идти пешком. Другие говорят – да, да, стоим. Ну ничего, сейчас будет проезжать другая машина, мы быстренько в нее! Перекресток здесь оживленный. Посидим, подождем. А вот уж как только появится на горизонте такая машиночка, которая не буксует, мы в нее мигом. Дудки! Это тоже обман. Надо себе честно сказать – вылезай-ка, купец, из этой машины. Пора двигаться. Пора менять пейзаж. И, кроме тебя, его никто не сменит.
Аксаут, удивленный и обескураженный всем этим монологом, который к нему-то больше всего и относился, для вида что-то чиркал в записной книжке, все больше удаляясь в листах от телефонов случайных московских друзей…
Зазвонил телефон. Парень, дремавший на нарах, взял привычно трубку и удивительно громко стал отвечать: «Да, плато… плато». Потом он зажал микрофон трубки рукой и сказал:
– Ну все! Опять Чуприкова. Митя!
При этих словах все, кто находился в итээровском закутке, с раздражительными репликами и руганью почему-то стали подниматься с насиженных мест и, отпуская всякие остроумные словечки, исчезали за дверью. Зайчук сказал – пойдемте покурим, там. Хотя они оба курили все время здесь, и Аксаут не видел никаких причин, по которым он должен был курить там.
К телефону подошел сердитый парень, который грозно смотрел на всех покидавших закуток. В том числе и на Аксаута.
Аксаут быстренько собрал свои предметы и тоже вышел из комнаты.
– Подожди, – сказал за фанерной перегородкой в трубку Митя. – Сейчас все эти бандиты уберутся…
– Сделай погромче телевизор, – сказал Зайчук. Телевизор сделали погромче, и он сразу же взвопил: «Если радость на всех одна, на всех и беда одна».
Как ни старался Аскаут во все глаза глядеть фильм, одно ухо, обращенное к закутку, как локатор, ловило обрывки разговора.
– Ничего я этого не говорил… Даже и в мыслях такого не было. Да перестань ты, перестань… Я не могу громче… Да. Я говорю – да. Ну что значит «не слышу»? Да! Люблю! Мне тоже плохо слышно – это на подстанции там у них… Поживем первое время у Толика… Ну, у того, с которым я тебя в гастрономе знакомил… Нет. Никто. Я ж тебе говорил, что сухой закон у нас здесь… Ну, я не могу кричать на всю ивановскую… Да… А Сергей тебе больше не встречается? Смотри…
Аксаут просверливал взглядом экран, где какие-то люди плавали на кораблях. Другие ребята как каменные смотрели туда же. Только когда Митя взвопил: «Да пойми же ты, что это правда, правда, правда!! – близсидящий товарищ довернул громкость до предела. Кружки на дощатом столе задрожали от военно-морских возгласов. Все сидели молча. Все смотрели кино. И только.
Через полчаса, неслышный в этом безумном грохоте, к телевизору подошел Митя, убавил громкость и сказал:
– Все! – И поглядел в потолок.
Аксаут пыжился-пыжился и вспомнил, где он видел эти цыганские глаза – вчера верхом на сугробе. Итээровцы снова побрели в свой закуток – допивать уже явно остывший чай, доигрывать брошенную «пулю».
Ночь наступила тогда, когда об этом распорядился Зайчук. Он сказал: «Давайте, красавцы, баиньки укладываться. Кончен день забав, стреляй, мой маленький зуав. Завтра птички с утра запоют, петушок, в школу с ранцами пойдем…» Он разогнал шахматистов, доминошников, картежников, поругал какого-то Михалыча за то, что тот, наверно, «из солярки подливу делает», самолично потушил свет и устроился на нарах рядом с Аксаутом.
Так вот я и говорю – на плато различается пять состояний погоды. Первое: «Дует». Ну это вы видели – нормальная, культурная погода, ничего не происходит. Следующее состояние – «Малая». В смысле пурга. Используем барраж из веревок, работы не прекращаются, в одиночку не ходим. «Большая». К месту работы людей развозит только наш трехсотсильный ДЭТ. По возможности сокращается выход людей наверх. Докладываем в управление. «Капитальная». Запрещен выход из нашей кельи. Дорога закрыта. Не приказом, а просто так, фактически. Беспрерывно звонят снизу – жены и начальство. Сидим и ждем. И, наконец, погода под названием «хорошо». Такой погоды на плато вообще не бывает. Ни лето сюда не приходит, ни весна… – Без всякого видимого перехода Зайчук вдруг сильно захрапел, и с верхней нары сказали:
– Началось!
Аксаут ворочался в мешке, как минер в подкопе. Потом вообще отказался от мысли заснуть – достал папироску и курил, лежа на спине, разгоняя ладонью дым, чтобы не тревожить товарищей.
«Бездарь, бездарь, – ругал он себя, – бескрылый червяк! Люди-то, оказывается, живут, живут как люди! Вот что они тебе дают – веру, веру в то, что они люди!» Он вдруг вспомнил вечера у себя дома: гости, гости, разговоры, сплетни (это называлось «обменяемся информацией»), черное чудовище телефона, набитое бессмысленными разговорами. «К черту! – рычал на нарах Аксаут. – К черту всю эту жизнь!»
Никто не обличал Аксаута, никто не говорил ему никаких обидных слов, но он чувствовал себя виноватым, потому что рядом с ним существовала настоящая жизнь, которая, как думалось ему, выше его собственной.
Аксаут чувствовал, что сейчас он не заснет. Он безумно устал после всех приключений дня, но внутри черепной его коробки билось что-то, как отбойный молоток. Ему пришла странная мысль: если он сейчас заснет, то ничего в его жизни не изменится. Все останется по-прежнему. Аксаут вылез из мешка, всунулся в зайчуковские валенки (впору они ему оказались и послужили во время дороги хорошо) и, стараясь идти потише и оттого с громом за все задевая, вышел из «закутка» в большую комнату. Там, оказывается, горел синий свет ночной лампочки, как в казарме. Аксаут сел на лавку, достал покоробленную (промокла сегодня) записную книжку, развернул чистый лист. Писать было не о чем. Он стал вспоминать события дня, словечки, выражения лиц, его память снова и снова проигрывала снеговой путь на плато, обезьянью фигурку Зайчука, прыгающую на гусеницу трактора, прикушенную папироску водителя, сердитого Митю и его «ну это ведь правда, правда!». Записалось несколько строчек, не очень плохих. В голове буйствовал отбойный молоток. Аксаут повеселел и раза два прошелся по комнате. Что-то подкатывалось к нему, какая-то важная тема или строка подкрадывалась сбоку, и надо было только притаиться в засаде и не спугнуть ее. Что-то Зайчук говорил… что-то такое… эдакое… На нижних нарах зашевелились, слез неясного обличья человек и, поглядев на Аксаута, задумчиво сказал:
– Грехи наши тяжкие!
«Господи, лишь бы не заговорил, лишь бы прошел мимо!» – бубнил про себя Аксаут, не глядя на человека.
– Опять погоды разыгрались, – сказал он, как бы вторично призывая Аксаута к разговору.
– Да, действительно, – сквозь зубы сказал Аксаут, постепенно теряя надежду на успешность своей засады. Волнующее ощущение ожидаемой строки стало пропадать. Человек, надевший тулуп, стал медленно подниматься по крутой лестнице, и Аксаут догадался – зачем. Он открыл люк, ведущий на чердак, и оттуда повалил пар морозной ночи…
Вот о чем говорил Зайчук! Вот о чем – что сюда не приходит весна. И лето. Ну лето – ладно. Лето – не то. Вот весна! «Сюда не приходит весна…» Нет, не то… «На плато не приходит весна». Куцевато. Надо так: «На плато та-та-та не приходит весна». Вот как надо. Точно. Предположим: «На плато невзначай не приходит весна». Конечно, не невзначай… Постой, как же называется это плато? Какое-то слово… Сверху снова открыли люк, снова в комнату ввалился клуб пара, человек в тулупе стал спускаться.
– Слушай, – сказал ему Аксаут, стыдясь, что он не знает, как его звать, и называет каким-то фамильярным «слушай», – как называется это место?
– Какое? – удивился человек.
– Вот это самое, где сидим.
– Так и называется. Плато.
– Нет, а там еще какое-то слово есть. Название плато.
– А, так бы и сказал. Расвумчорр. Вот как. Расвумчорр.
– Да, да. «На плато Расвумчорр…» Спасибо.
– Пожалуйста, – удивленно сказал человек и, раздеваясь, все посматривал на Аксаута.
Итак, что же у нас получилось? «На плато Расвумчорр не приходит весна». Вот что получилось. Аксаут сумасшедше огляделся – не видит ли его кто. Все спали.
«На плато Расвумчорр не приходит весна». Вот оно что… Строчки, какие-то слова, образы реальные, как ветер, разом наскакивали на Аксаута, как атакующие цепи.
Он только успевал коряво и лихорадочно чиркать их. «Через час вылезать нам на крышу Хибин… Хибин – судьбы… По дороге идя впереди тракторов… потому что дорога несчастий полна, и бульдозеру нужно мужское плечо… потому что сюда.не приходит весна на та-та-та Хибин, на плато Расвумчорр…» Аксаута несло по стремительной реке. Похихикивая, как безумный он писал и писал, а потом его увело куда-то совсем в сторону от этих снегов, и в той стороне, куда его вдруг занесло, открылись ему такие видения, что он только тихо повизгивал и рвал шариковой ручкой записную книжку…
И все. Часов у него не было, и он не знал, только прошло времени. Все ребята спали. Горел синий свет, очень слабый.
– Товарищ поэт!
Аксаут испуганно обернулся и увидел слезающего с нар человека.
– Вы извините, я вижу – не спится… Можно обратиться к вам?
– Что за вопрос? – сказал Аксаут. – Конечно.
– Вы не могли бы мне прислать из Москвы две книжки?
– С удовольствием. Любые книги.
– Так вот, запишите, пожалуйста. Моя фамилия Чуприков Д. Ф. Мне нужна «История археологии» Арциховского… Запишите, а то забудете – Арциховского и «Первородство» Леонида Мартынова. Если можно, Мартынова штук пять пришлите. Сколько можно. Деньги я тут же вышлю, это даже не сомневайтесь.
– А кто вы по профессии?
– Экскаваторщик. Учусь на втором курсе университета на истфаке.
– Пишете стихи?
– Нет, – засмеялся Чуприков, – куда мне…Просто люблю их. И все.
– А зачем вам пять экземпляров мартыновского сборника?
– Для ребят.
– Каких ребят?
– Наших, с плато.
– Им нужны стихи? – вырвалось у Аксаута.
– А как же, – серьезно сказал Чуприков. – Так пришлете?
– Умру! – весело сказал Аксаут и стукнул кулаком по столу.
– Это ни к чему, – сказал Чуприков. – Сначала пришлите!
Почти ослепший от синего света, постаревший на пять лет, измученный, словно семейным скандалом, Аксаут решил не перечитывать написанного (знал, что сейчас все понравится, а завтра – другое дело), добрался до своего мешка и тут же заснул.
Ему предстояло пробыть на плато еще пять дней. За эти дни он так ни разу и не увидел самого плато, потому что из пяти состояний погоды, которые когда-либо наблюдались на плато, функционировали только три средних состояния и не было ничего видно. Он подружился с Зайчуком и очень будет жалеть о том, что на плато сухой закон. Здесь, на плато, он напишет жене самое трогательное за всю их жизнь письмо. С ним хорошо поладят ребята, и он будет долго прощаться со всеми у «людских» тракторных саней, и летящий снег на всей дороге вниз будет стучать в его капюшон, как разлука. Он пройдет по улицам уже как будто давно знакомого города, и совершенно неизвестный человек остановит его и спросит: «Как там наверху?» И Аксаут ответит: «Дует…»
Через месяц Аксаут пришлет Чуприкову «Историю археологии» Арциховского, которую, как оказалось, достать и в Москве было сложно, и семь сборников «Первородство», а Зайчуку – гранки северных стихов. И Зайчук «от имени коллектива строителей» напишет ему письмо, которое Аксаут никому не покажет. В этом письме будет сказано: «Дорогой Михаил Борисович! Мы получили Ваши стихи и читали их. Спасибо Вам, что Вы научили нас жить».
1965
1 2