А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

fiat Veritas of pereat mundus {да будет истина и пусть погибнет мир (лат.).} - ее неуклонный девиз. Для искусства никакая истина не существует до того благодатного момента, в который оно успело нащупать ее красоту, вслушаться в ее гармонию.
<1867>
III
ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К ПЕРЕВОДУ "ПРЕВРАЩЕНИЙ" ОВИДИЯ
<...> Такие приемы, в сущности, имеют мало общего с истинной поэзией, с тем непосредственным, невольным ясновидением, которое привело древних к смешению понятия поэта и пророка в одном и том же слове vates. Поэт тот, кто в предмете видит то, чего без его помощи другой не увидит, и вот это-то открытие, эта высшая правда нас так радует каждый раз, когда мы с ней встречаемся.
<1887>
IV
ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К ТРЕТЬЕМУ ВЫПУСКУ "ВЕЧЕРНИХ ОГНЕЙ"
Появление от времени до времени за последние годы небольших сборников наших стихотворений, вроде находящегося перед глазами читателя, придает всей нашей стихотворной деятельности совершенно нежелательный для нас оттенок. Издали может показаться, что к подобным изданиям побуждает нас преувеличенное понятие о значительности наших стихотворений. Поневоле приходится подвести благосклонного читателя поближе к делу и дать ему возможность убедиться, что такой оттенок не только лишь издали кажущийся, но прямо противоположный действительному.
Конечно, никто не предположит, чтобы в отличие от всех людей мы одни не чувствовали, с одной стороны, неизбежной тягости будничной жизни, а с другой, тех Периодических веяний нелепостей, которые действительно способны исполнить всякого практического деятеля гражданскою скорбью. Но эта скорбь никак не могла вдохновить нас. Напротив, эти-то жизненные тяготы и заставляли нас в течение пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и пробивать будничный лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом поэзии. Однако мы очень хорошо понимали, что, во-первых, нельзя постоянно жить в такой возбудительной атмосфере, а во-вторых, что навязчиво призывать в нее всех и каждого и неблагоразумно, и смешно. Как мало мы заботились о подобном призыве, явно из того, что мы до последних лет предоставляли нашим литературным друзьям заботиться о сохранении и группировке наших произведений. Так, все написанные стихотворения, вошедшие в "Лирический Пантеон" и в издание 1850 года, собраны и сгруппированы рукою Аполлона Григорьева, которому принадлежат и самые заглавия отделов; так, сборник 1856 года, появившийся в Петербурге во время нашего отсутствия, переправлен нами по настоятельному требованию целого круга друзей, под руководством И. С. Тургенева, которому принадлежит и небольшое предисловие к этому изданию. С той поры музе нашей пришлось переживать тяжелые времена, чем она, мимоходом сказать, огорчалась тем менее, что бдительные очи любезных пестунов не покидают ее и по настоящее время. Эти пестуны и поныне выбирают достойное, по их мнению, печати и побуждают нас от времени до времени знакомить благосклонных читателей с нашими последними стихотворениями. Друзья наши знают, что многое, невзирая на полученное одобрение, было нами окончательно забраковано, но что не было примера, чтобы мы навязали сборнику что-либо не одобренное знатоками дела. Такое отношение к собственным произведениям привело к совершенной утрате тех стихотворений, которые в течение многих лет случайно ускользнули от рук наших друзей.
Читатели, знакомые с ходом нашей журналистики, не забыли, быть может, что до шестидесятых годов мы, подобно другим стихотворцам, безразлично появлялись во всех журналах, которые перечислять здесь излишне. Но тут мы подверглись самому комическому остракизму. С легкой руки правительственных реформ, внезапно выступивших, подобно Минерве, во всеоружии, все закипело духом оппозиции (чему?) и запоздалою гражданскою скорбию. Так как скорбели люди, не имевшие никакого понятия о практической жизни, то и самый скорбный недуг поневоле сосредоточился на языке. Быть писателем, хотя бы и лирическим поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом. Так как, в сущности, люди эти ничего не понимали В деле поэзии, то останавливались только на одной ^видимой стороне дела" - именно на его непосредственной бесполезности. Понятно, до какой степени им казались наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью и прискорбны отсутствием гражданской скорби. Но, справедливый читатель, вникните же и в наше положение. Мы, если припомните, постоянно искали в поэзии единственного убежища от всяческих житейских скорбей, в том числе я гражданских. Откуда же могли мы взять этой скорби там, куда мы старались от нее уйти? Не все ли это равно, что обратиться к человеку, вынырнувшему из глубины реки, куда он бросился, чтобы потушить загоревшееся на нем платье, с требованием: "Давай огня!"
Понятно, что при таком исключительном положении стихотворения наши не могли быть помещаемы на страницах журналов, в которых они возбуждали одно негодование. Единственное исключение представлял "Русский вестник", не ставивший тенденциозности непременным условием. Но когда в 1885 г. мы сочли дальнейшее наше сотрудничество в "Русском вестнике" невозможным, то единственным путем обнародования остались для нас выпуски небольших сборников. Слова ненависти, в течение стольких лет раздававшиеся вокруг наших стихов, и не снятый с них и поныне остракизм были бы понятны, если бы среди единогласного тенденциозного хора они, подобно стихам Тютчева И гр. Алексея Толстого, звучали порицанием господствующего направления; но ничего подобного в них не было, и они подверглись гонению, очевидно, только за чистоту своего служения. Надо прибавить, что чем единогласнее, с одной стороны, становился хор порицателей, тем с большим участием и одушевлением подходили на помощь нашей музе свежие силы несомненных знатоков дела, и насколько для нас лестно одобрение последних, настолько же мало заботимся мы о приговоре большинства, вполне уверенные, что из тысячи людей, не понимающих дела, невозможно составить и одного знатока.
<1888>
V
ИЗ КНИГИ "МОИ ВОСПОМИНАНИЯ"
- Был праздничный день. Мы наехали на веселые толпы молодежи вокруг качелей и нескольких палаток с так называемым бабьим товаром и разными сластями. <...> Ветер дул на нас со стороны деревни, относя пыль от экипажей в сторону и волнуя пестрые ленты женских головных уборов. Ласточки, словно принимая участие в деревенском празднестве, носились над самою землею, назойливо шныряли вокруг качелей между группами гуляющих и под самыми ногами наших лошадей. Всюду виднелись веселые улыбки с белоснежными зубами, и ни одного безобразного пьяного лица. Эта сельская идиллия мгновенно возбудила во мне мысль о новом предстоящем мне поиске неверного счастья, и, обращаясь к отцу, я сказал:
- Вот истинно счастливые люди. Чего еще искать человеку? Право, невольно им позавидуешь.
- Чем предаваться такому дурному чувству, - сказал отец, - от тебя вполне зависит это счастье. Не хочешь ли на этом остановиться?
Я был окончательно разбит и только подумал: "Нельзя более резкой чертой отделить идеал от действительной жизни. Жаль только, что старик никогда не поймет, что питаться поневоле приходится действительностью, но задаваться идеалами - тоже значит жить".
* * *
- Насколько в деле свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с бессознательным инстинктом (вдохновением), пружины которого для нас скрыты (вечная тема наших горячих споров с Тургеневым), настолько в практической жизни требую разумных оснований, подкрепляемых опытом.
* * *
- "Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом", - говорит Печорин Лермонтова. Вот разгадка многого, что со стороны может показаться во мне непростительным чудачеством и кривлянием. Стоит мне заподозрить, что меня преднамеренно наводят на красоту, перед которою я по собственному побуждению пал бы во прах, как уже сердце мое болезненно сжимается и наполняется все сильнейшею горечью по мере приближения красоты. <...> красоту нельзя воспринимать по заказу с чужих слов: нужно, чтобы красота сама устранила в душе человека всякие другие соображения и побуждения и окончательно его победила.
* * *
- Меломаном я никогда не был, но иногда самая простая и задушевная мелодия в состоянии подействовать на меня потрясающим образом. Доказательством того и другого мог бы послужить концерт мадам Виардо, прослушанный мною в Париже. <...> Прочитавши объявление о концерте, в котором, кроме квартета, было несколько номеров пения мадам Виардо, мы с сестрою отправились в концерт... Во все время пения Виардо Тургенев, сидящий на передней скамье, склонялся лицом на ладони с переплетенными пальцами. Виардо пела какие-то английские молитвы и вообще пьесы, мало на меня действовавшие как на не музыканта. Афиши у меня в руках не было, и я
проскучал за непонятными квартетами и непонятным пением, которыми видимо упивался Тургенев. Но вдруг совершенно для меня неожиданно мадам Виардо подошла к роялю и с безукоризненно чистым выговором запела: "Соловей мой, соловей". Окружающие нас французы громко аплодировали, что же касается до меня, то это неожиданное мастерское русское пение возбудило во мне такой восторг, что я вынужден был сдерживаться от какой-либо безумной выходки.
* * *
- Зная мою страсть к романсам, и романсам Глинки в особенности, Тургенев однажды вечером повез меня к певице, мужу которой не без основания предсказывал блестящую будущность на дипломатическом поприще. Я был представлен трем сестрам певицам, из которых две случайно в этот вечер встретились в салоне старшей их сестры, хозяйки дома. Справедливость вынуждает сказать, что именно сама хозяйка была менее всех сестер наделена красотою. Спровадив более или менее формальных гостей, хозяйка сумела увести своих сестер и нас с Тургеневым в залу к роялю, и тут началось прелестнейшее трио. Но вот сестры хозяйки, вынужденные возвратиться домой, ушли одна за другою, и мы остались с Тургеневым у рояли, за которым хозяйка приступила к специальному исполнению романсов Глинки. Во всю жизнь я не мог забыть этого изящного и вдохновенного пения. Восторг, окрылявший певицу, сообщал обращенному к нам лицу ее духовную красоту, перед которой должна бы померкнуть заурядная, хотя бы и несомненная, красота. Душевное волнение Глинки, передаваемое нам певицею, прежде всего потрясало ее самое, и в конце романса она, закрывая лицо нотами, уходила от нас, чтобы некоторое время оправиться от осиливших ее рыданий. Минут через пять она возвращалась снова и без всяких приглашений продолжала петь. Я никогда уже не слыхивал такого исполнения Глинки.
<1890>
VI
ИЗ СТАТЬИ "ОТВЕТ "НОВОМУ ВРЕМЕНИ"
<...> Перед нами поневоле снова возникает образ мальчика, негодующего, сидя на игрушечных санках, на няньку, которая наблюдает за его царственным шествием. Мы хотим только по поводу статьи "Нового времени" напомнить, что судьбе угодно было попеременно давать нам роли то мечтательного ребенка, то бдительной няньки. Само "Новое время", всегда так любезно относившееся к нашим стихам, называет их воспоминанием юных шалостей, с чем мы совершенно согласны. Поэт до старости, подобно ребенку, витает в мире несбыточных грез и с поэтической стороны совершенно законно говорит:
"Я царь, я раб, я червь, я бог".
Но с другой стороны, человек, вынужденный в продолжение тринадцатилетней военной службы ответственно заведывать отдельными частями и исполнять в продолжение 11 лет должность участкового мирового судьи, которому пришлось раздавать нуждающимся в хлебе крестьянам его участка собранные им деньги и затем устроить на эти деньги во Мценском уезде земскую больницу, по сей день существующую, - такой человек не может быть ни совершенно незнаком с крестьянским бытом, ни равнодушным к их благосостоянию. Излишне говорить, что мы упоминаем и о стихотворной, и о практической своей деятельности только с целью указать на право подачи голоса в вопросах народной жизни. Между тем и стихотворца, и земца в нашем лице постигла равная участь. Допустим, что наши стихотворения крайне слабы и плохи; но мало ли ежедневно печатается плохих и даже безграмотных стихотворений? Отчего же их никто не бранит, а с шестидесятых годов, когда мы, в течение многих дет, не согрешили ни одним стихом, литература не переставала бранить нас ежедневно, превращая наше имя из собственного в нарицательное и даже порицательное? С другой стороны, таким же непонятным явлением выходит насмешливая статья "Нового времени", советующая нам продолжать писать стихи, но не вмешиваться в дело неурожая. Почему же всем, нисколько лично не причастным настоящей беде, дозволительно говорить о мерах действительной, а не воображаемой помощи голодающим, а тому, кто сам в качестве землевладельца испытывает тяжкие последствия неурожая и находится в постоянном раздумьи о возможных бедственных его последствиях, это запрещается? Весь смысл моего заявления в "Московских ведомостях" заключается в том, что в такое критическое время следует смотреть не с точки зрения фантазирующего ребенка, а с точки зрения положительной и осмотрительной няньки. "Новое время", в укоризну, обзывает нас суровым реалистом. Мы же чувствуем себя польщенными прозванием, которого, к сожалению, едва ли заслуживаем. Между тем на язык просятся стихи Чацкого:
Когда в делах, я от веселья прячусь,
Когда дурачиться, дурачусь;
Но смешивать два этих ремесла
Есть тьма охотников, я не из их числа.
Смешение поэта с реалистом (для краткости удерживаем термин "Нового времени"), по-нашему, психологическая ошибка. Ведь и игрушечный царь не вечно шествует в триумфе, а, подходя к молочной кашке или мягкой булке, превращается в самого несомненного реалиста. Если бы желающие во что бы то ни стало осудить нас как поэта сказали, что наши стихотворения гроша не стоят, потому что в них одна неправда, ибо мы не способны ни взлетать ракетой на воздух, ни уносить кого-либо на ковре-самолете и т. д., то против такой истины мы не нашли бы ни малейшего возражения, но привели бы в свое оправдание нечто совершенно другое. Для передачи своих мыслей разум человеческий довольствуется разговорною и быстрою речью, причем всякое пение является уже излишним украшением, овладевающим под конец делом взаимного общения до того, что, упраздняя первобытный центр тяжести, состоявший в передаче мысли, создает новый центр для передачи чувства. Эта волшебная, но настоятельная замена одного другим происходит непрестанно в жизни не только человека, но даже певчих птиц. Над новорожденным поют, поют при апогее его развития, на свадьбе, поют и при его погребении; поют, идя с тяжелой денной работы, поют солдаты, возвращаясь с горячего учения, а иногда идя на штурм. Реальность песни заключается не в истине высказанных мыслей, а в истине выраженного чувства. Если песня бьет по сердечной струне слушателя, то она истинна и права. В противном случае она ненужная парадная форма будничной мысли. Вот что можем мы сказать в защиту поэзии. Но если бы, с другой стороны, кто-либо стал укорять земского деятеля в мечтательности, мы не нашли бы ни одного слова в извинение, так как все практические мероприятия должны основываться на опыте, а не на фантазиях.
<1891>
VII
ИЗ ПИСЕМ
- Было время, когда, ища занятий по окончании службы, я пристрастился к токарной работе, и тут я и от мастеров, и на опыте ознакомился с деревом и его слоями, дозволяющими работу по струям, а не против них.
То же самое происходит и со стихотворством. Выбирая даже самый благодарный материал, необходимо строго, художественным чутьем прозреть ту цельную и красивую фигуру, которую желательно воспроизвести; при этом излишний материал, как бы красиво извилист он ни был, должен быть немилосердно отрезаем. Тут поневоле вспоминаешь слова Платона, обращенные к царственному ученику Дионисию, что "для царей нет особенной, более легкой математики". А как поэтическое ремесло находится в том же безотносительном положении, то я с величайшей благодарностью припоминаю, что муза моя, во все время пятидесятилетней деятельности, никогда не оставалась без сторонних, добрых, но нередко беспощадно придирчивых пестунов; даже в настоящее время я не решаюсь ничего печатать без одобрения Влад. Серг. Соловьева и Ник. Ник. Страхова. Последний особенно строг и не пропускает мне ни малейшего изъяна. <...>
Едва ли я ошибусь, сказавши, что свободное искусство, не взирая на прекрасный и, по-видимому, благодарный материал, требует от возникающего произведения собственного raison d'etre {разумное основание (фр.
1 2 3 4 5