Дня через четыре вернувшийся Иван Алекс. рассказал следующее:
"Конечно, я прежде всего бросился к нотариусам. И вот сижу я в Курске у нотариуса и рассказываю ему о своей задаче. В конторе случился какой-то мужичок: "Да вот, говорит, у нас по соседству сколько лет уж продается имение, какое вам надо, - сельцо Воробьевка наследников Ширковых. А продают его опекуны: граф Сивере да еще барин Гришин - что ли, в Харькове их хорошо знают, да вот покупателей-то все нет. Земля у крестьян в аренде, лесу до 300 десятин; усадьба старинная, каменная; мельница на реке".
"Сбегал я посмотреть имение в 25-ти верстах от Курска по нашей железной дороге. Имение мне понравилось. Я захватил деньги из банка и бросился в Харьков, где отыскал графа Сиверса, с которым мы тотчас кончили дело в два слова за 100 тысяч рублей и купчую пополам. Вот и домашняя расписка в получении пяти тысяч задатку. Купчая должна быть совершена 1 ноября".
На этом дело пока и остановилось, если не считать, что я, по просьбе Ивана Александр., все-таки проехал хоть мельком взглянуть на окончательно приторгованную уже Воробьевку.
Побывавши в парке, в лесу и осмотревши усадьбу, я остался весьма доволен покупкою, но никак не настоящим состоянием имения, к которому приходилось усердно прикладывать руки.
<...> При вторичном общем нашем и более подробном осмотре усадьбы оказалось, сколько хлопот и труда требовало ее мало-мальское благоустройство. Нас с женою встретила старушка-генеральша в желтой турецкой шали и, указывая на валяющиеся по полу огрызки моркови, яблок, картофельные корки и пустую яичную скорлупу, - проговорила: "Уж извините, - вот крепостных-то нет и чистоты нет".
На высоких и сырых стенах парадных комнат когда-то прекрасные обои висели каскадами; о домашних комнатах и говорить было нечего. В доме с двойными рамами не было окна, в котором разбитые белые стекла не были залеплены осколками зеленого. Взобравшись с Остом на мезонин, мы полюбопытствовали осмотреть и чердак, чтобы убедиться в благонадежности железной крыши. Когда в полумраке мы бережно пробирались по мусору, я вдруг невольно вскрикнул: "Ай!"
- Что с вами? - испуганно спросил Иван Александрович.
- Да помилуйте, тут целая половина антресолей занята чердаком, который, как видите, снабжен сходными ступенями, вероятно, с целью развешивания белья. Если высота этого чердака дозволит, то тут выйдет три больших жилых комнаты, которых в доме так мало.
Оказалось, что строивший усадьбу за сто лет тому назад помещик Ртищев не любил, чтобы у него ходили над головой, и потому занял верх над парадными комнатами чердаком. Конечно, первой заботою нашею было смерить высоту чердака от пола до верхних балок. - Увы! она оказалась всего в три аршина, чего очевидно было слишком мало; - и вот с этой минуты мысль о поднятии потолка над чердаком, не трогая железной крыши, сделалась моею манией.
<...> Однажды ночью во время бессонницы я нашел искомое разрешение, и только слыша глубокий сон Оста, не решился его будить; но не успел он утром раскрыть глаз, как я ему крикнул: "А ведь я додумался, как поднять потолок! Надо на существующие балки внутри под крышу взрубить два венца, что прибавит 1/2 аршина высоты, и сверх этих-то венцов скрепить стропила повыше новыми балками, и когда это будет исполнено, нижние балки обрезать заподлицо с возведенными венцами. Это будет и дешево и сердито".
Конечно, при переделке и поправке запущенных построек надо было по возможности пользоваться старинным материалом, какого в наш прогрессивный век уже не существует. Так, превосходные полы парадных комнат следовало перестлать во вновь устраиваемом верхнем помещении, а в парадные комнаты следовало положить паркет. Дом по очистке от пыли, грязи и плесени предстояло переклеить новыми обоями; из заброшенных кухни и флигеля вывезти целые горы грязи, кирпичу и битой посуды, а затем переделать разрушенные печи и прогнившие полы. Прибывшая из Степановки мебель разместилась в прекрасных и пустых каменных амбарах, так как воробьевские поля состояли уже 30 лет в аренде у крестьян <...>
IV
Жена моя приехала из Москвы по последнему санному пути в марте месяце, и мы заняли единственно отделанную и обитаемую комнату-спальню, в которую надо было пробираться по клеткам накатника, на который еще не успели наложить паркет. Но по мере накладки его, мы, так сказать, завоевывали одну комнату за другой из-под рук столяров, маляров и оклейщиков.
Расчистили снег в парке по дорожке к теплице, откуда нанесли олеандров в цвету, кипарисов, филодендронов и множество цветов. Но несчастная, крытая соломой, хотя и каменная теплица грозила окончательным разрушением и настоятельно требовала коренного исправления. Словом, куда ни обернись, всюду предстояла безотлагательная поправка, начиная с каменной террасы перед балконом, чугунные плиты которой были покрыты грудою развалившихся каменных столбов. На место, выбранное нами с осени для хутора, перевезены уже были по зимнему пути и дубовые срубы для жилой избы и для будущего колодца, рыть который пришли малоархангельские копачи.
<...> Весна наступила теплая и обворожительная {178}. 25 марта мы уже в летних одеждах ходили по парку, и посеянный нами овес стал уже всходить. Ввиду полного благорастворения воздуха мы приглашали наших гостеприимных московских хозяев Боткиных приехать к нам со всем семейством и получили их обещание прибыть в конце апреля.
При полном расстройстве, в котором мы застали имение, невозможно было достаточно торопиться поправками. Вместо старых, местами повалившихся или совершенно отсутствующих плетней, дозволявших крестьянской скотине бродить по всему парку, испещряя газоны свинороями, от дома наскоро строилась дубовая решетка до самой реки на протяжении каких-нибудь 150-ти сажень. И краска ожидала как новую решетку, так и новые железные крыши. Очищенный от обломков балкон получил прежний вид с новыми тумбами и черными решетками. Я сам старался собственноручно исправить всякий попадавшийся мне под руку изъян.
Однажды, когда я садовыми ножницами подрезал ветки сирени, слишком свесившиеся на дорожку, ко мне примчался мальчик-слуга из грайворонских дворовых с радостным восклицанием: "Петр Афанасьевич приехал".
Не успел я опомниться, как прибежал брат и бросился обнимать меня {179}.
<...> С отъездом брата сельская тишина вполне овладела мною. Но привыкши к обязательной десятилетней деятельности, я скоро почувствовал себя под невыносимым гнетом скуки. Ухудшавшиеся с каждым годом внешние условия сельской жизни отпугивали меня от хозяйственных занятий. Не будучи в состоянии исправить безобразий, я старался по возможности не видать их и поэтому даже при прогулках по парку избегал ходить по опушке, а держался средних дорожек. Усидчивая и серьезная работа сделалась мне необходимою. Я стал читать Канта, перечитывал Шопенгауэра {180} и даже приступил к его переводу: "Мир как воля и представление".
В июне, к величайшей моей радости, к нам приехал погостить Н. Н. Страхов, захвативший Толстых еще до отъезда их в Самару. Конечно, с нашей стороны поднялись расспросы о дорогом для нас семействе, и я, к немалому изумлению, услыхал, что Толстой помирился с Тургеневым.
- Как? по какому поводу? - спросил я.
- Просто по своему теперешнему религиозному настроению он признает, что смиряющийся человек не должен иметь врагов, и в этом смысле написал Тургеневу.
Событие это не только изумило меня, но и заставило обернуться на самого себя.
"Между Толстым и Тургеневым, подумал я, была хоть формальная причина разрыва; но у нас с Тургеневым и этого не было. Его невежливые выходки казались мне всегда более забавными, чем оскорбительными, хотя я не решился бы отнестись к ним так же, как покойный Кетчер, который в подобном случае расхохотался бы своим громовым хохотом и сказал бы "дурака". Смешно же людям, интересующимся в сущности друг другом, расходиться только на том основании, что один западник без всякой подкладки, а другой такой же западник только на русской подкладке из ярославской овчины, которую при наших морозах покидать жутко".
Все эти соображения я написал Тургеневу.
К величайшей радости моей, Страхов, - которому, вручивши немецкий экземпляр Шопенгауэра, я стал читать свой перевод, - остался последним совершенно доволен.
Хотя я никогда не стеснялся указывать Петруше Борисову на его промахи, тем не менее любил вступать в разговоры с этим замечательно сметливым и талантливым малым и притом безусловно правдивым.
- Ты знаешь, - сказал я ему, - что материнские твои Новоселки даже при наилучшем управлении дают едва три тысячи рублей, а отцовское Фатьяново - около тысячи двухсот рублей. Пока мы жили в Степановке, т. е. на сто верст ближе, чем теперь, к твоим имениям, да к тому же я был опекуном и имений Оленьки, расположенных в той же стороне, надзор за твоими имениями мог, между прочим, обходиться значительно дешевле; но теперь, когда ты и сам-то неохотно туда ездишь, заочное управление такими незначительными имениями обходится несоразмерно дорого. Если бы ты, кончивши университетское образование и отбывши воинскую повинность, располагал надеть высокие сапоги и усиленным трудом подымать благосостояние наследственных гнезд, то я бы ничего тебе не сказал.
- Дядичка, можно мне сказать тебе правду?
- Должно, как всегда.
- Оба эти гнезда, как ты называешь, мне ужасно несимпатичны; их грустное, тяжелое прошлое гнетет меня до болезненности; мне так тяжело бывать там.
- Если на то пошло, - заметил я, - то я не только понимаю твое чувство, но и разделяю его, и поэтому предложил бы тебе продать эти оба имения, и если получить за них хоть 70 тысяч, то, так как ты готовишься к ученому поприщу, о личном сельском хозяйстве при этом не может быть и речи.
Положено было при первой возможности продать мценские борисовские имения.
<...> На этот раз мы снова поехали встречать Новый год по привычке к Покровским воротам; но меня тянула домой уже не обязательная служба, а тишина сельского кабинета, с предстоящею постоянною умственною работой. Благодарю судьбу, пославшую с тех пор этот успокоительный труд и невозмутимые досуги.
В Москве я получил известие, что сестра Любовь Афан., благополучно выдержав трудную операцию вырезывания рака, вернулась в Орел...
<...> Несмотря на удачную операцию в Вене, не оставившую после себя никаких болезненных следов, Любовь Афанасьевна, собиравшаяся навестить нас в Воробьевке, с каждым днем видимо ослабевала и гасла и наконец навеки заснула в своем номере, откуда перевезена была в свой приход, в село Долгое и близ церкви похоронена рядом с мужем.
Однажды, когда мы с Петей Борисовым ходили взад и вперед по комнате, толкуя о ширине замысла и исполнения гетевского "Фауста", Петруша сказал мне, что он в шутку пробовал переводить особенно ему нравившиеся стихи этой трагедии, как Наприм., в рекомендации Мефистофеля ученику изучать логику.
- Я, - говорил Борисов, - перевел!
Тут дух ваш чудно дрессируют,
В сапог испанский зашнуруют.
- Прекрасно! - воскликнул я, - как бы разом учуяв тон, в котором следует переводить Фауста, - и при этом признался Пете, что много раз, лежа в Спасском на диване в то время, как Тургенев работал в соседней комнате, усердно скрипя пером, - я, как ни пытался, не мог перевести ни одной строчки Фауста, очевидно, только потому, что подходил к нему на ходулях, тогда как он сама простота, доходящая иногда до тривиальности. Но тут, продолжая ходить взад и вперед с Борисовым, я шутя перевел несколько стихов, которые помнил наизусть.
- Дядичка! - воскликнул Борисов: - умоляю тебя, возьмись за перевод "Фауста". Кому же он яснее и ближе по содержанию, чем тебе?
- Не могу, не могу, - отвечал я. - Знаю это по опыту.
На этом разговор и кончился. Тем не менее, в скорости по отъезде Борисова в лицей, я осмелился приступить к переводу Фауста, который стал удаваться мне с совершенно неожиданной легкостью {181}.
—
Встретив Новый год и на этот раз у Покровских ворот, я, по крайней мере лично, пробыл в Москве весьма короткое время и уехал в Воробьевку, заехавши по дороге в Ясную Поляну.
Отыскался и серьезный покупатель на Новоселки. Не буду вспоминать всех раздражительных и тяжелых минут, по случаю всякого рода мелочных препятствий, возбужденных при этом покупателем. Неприятно обрывать свое собственное, но быть вынужденным обрывать чужое, вверенное вашей охране, - пытка. Но вот, худо ли, хорошо ли, запродажа наших родных Новоселок состоялась, и я со свободною душой мог снова усесться в моем уединенном кабинете, устроенном, как я выше говорил, в числе трех комнат на бывшем чердаке. Срок аренды орловскому имению, снятому Иваном Алекс. кончился, и он возобновить его к Новому году не захотел; а потому, по просьбе нашей, 70-ти летняя старушка матушка его, Тереза Петровна, переехала к нам.
Оглядываясь на свои тихие кабинетные труды того времени, не могу без благодарности вспомнить доброй старушки, сделавшейся безотлучной гостьей моего кабинета. Окна во всем, бывшем чердаке, а следовательно и в моем кабинете, были пробиты уже при нашей перестройке дома, и рамы, сделанные из столетних досок, уцелевших в виде закромов в амбаре, были до того плотны, что старушка, чувствительная ко всяким атмосферным влияниям, садилась с своим шитьем зимою на подоконник. Так как в стихотворных переводах я, кроме верности тона, требую от себя и тождественного количества стихов, то иногда давал Терезе Петровне в руки гетевского "Фауста", прося сосчитывать стихи отдельных действующих лиц. При этом она всегда опережала меня и говорила: zwei или drei und zwanzig - раньше чем я говорил: два или двадцать три. Невзирая на такую систематическую проверку, мы ухитрились пропустить три стиха, которые были восстановлены уже в издании 2-й части трагедии.
<...> Наслушавшись зимою восторженных восклицаний Каткова об очаровательной природе Крыма, я все лето толковал, что стыдно проживать в недалеком сравнительно расстоянии от Крыма и умереть, не видавши южного берега, невзирая на Севастопольскую железную дорогу. К этому желанию случайно присоединился дошедший до меня слух, что добрый мой товарищ, однополчанин кирасирского Военного Ордена полка - Ребиллиоти, - покинувший полк еще до Венгерской кампании, женат и проживает в своем имении близ станции Бахчисарай. Конечно, тотчас же на письмо мое к нему последовало самое любезное и настойчивое приглашение начать знакомство с Крымом с его имения в долине Качи.
Как ни порывались мы с женою и Иваном Александровичем в Крым, молотьба и сев не отпустили нас раньше последних чисел сентября, хотя мы чувствовали, что несколько запоздали. Наконец мы свободны и в вагоне с запасом закусок, чайных приборов и сливок. Того же вечера прибываем в Харьков и, пересевши в полдень на следующий день в Лозовой на другой поезд, пускаемся в дальнейший путь. Ночь, озаряемая полнолунием и мириадами звезд, спустилась на землю почти светла, как день. Вдруг поезд наш покатился по белоснежной земле, и я догадался, что мы подходим к Сивашу с его вековечным соляным богатством. Человек, составивший себе из географии поверхностное понятие о Крыме как о горной стране, будет, проехавши Перекоп, немало удивлен полным отсутствием видоизменения почвы. Кругом все та же необозримая степь, на которую пришлось наглядеться, начиная с Харькова. Понятно, почему крымские борзые искони считались самыми выносливыми и сильными. Но вот солнце мало-помалу озарило безоблачное небо. Мы с первой станции благодушно занялись утренним кофеем.
- А, вот они наконец! - воскликнул я, взглянув в левое окно вагона.
- Кто они? - спросил Иван Александрович.
- Горы, - отвечал я, указывая на иссиза-лиловую дымчатую гряду, потянувшуюся на горизонте к юго-востоку.
- Помилуйте, да это облака, - заметил Иван Александрович.
- Погодите с час или два, - отвечал я, - и как нам неизбежно приближаться к этим облакам, то вы убедитесь, что они такое.
Окончательное убеждение Ивана Александровича не заставило себя долго ждать, когда мы въехали в ущелье, где Симферополь приютился на берегах Салгира.
О скоро ль вновь увижу вас,
Брега веселые Салгира? {182}
"Вот, - невольно подумал я, - как игриво весела эта невзрачная речонка в волшебных стихах поэта". Но вот Бахчисарайская станция.
- Есть экипаж от Ребиллиоти?
- Есть.
Проехав минут сорок по каменистой дорожке по долине Качи, мы въехали в каменные ворота прекрасной каменной, но видимо запущенной усадьбы, и застали на дворе самого хозяина видимо нас поджидавшего. Я тотчас его узнал, невзирая на его седые волосы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30