Кто принц-то, господи? Мальчика увидела, у которого в дом бомба попала, — сказала Валентина Михайловна. — Ладно, не хочет узнавать, не надо. Пусть едет с богом. В конце концов, мы и знакомы-то были сутки… Случай у нас редкий, а всё же случай. Сейчас мы раздумываем, а тогда лихие были очень. Отличный он, видимо, парень, всю страну объездил. Люблю, когда человек энтузиаст.
— Все не могут быть, — сказал женатый гость-сослуживец. — Кому-то надо и дома жить.
— А по-вашему, энтузиасты — это которые из дома удирают? — спросила Татьяна. — Тогда энтузиаст — это я. Правда, мама?
— Он же испугался, вот в чём правда-то. Взрывать не боится, а бормашины боится, вот и ходит беззубый. Что я, не знаю?
— Почему беззубый? — обалдело спросил женатый гость-сослуживец. — Он беззубый?
А ведь опять она права была, Валя Сорокина. А что особенного? За девятнадцать лет было время стать мудрой.
…А потом пошли в загс. Жигулин всех там уговорил. Ему уезжать завтра, мать умерла, жена в положении.
— Вы в положении? — спросила регистраторша Валю.
— Пятый месяц пошёл, — соврал Жигулин.
— Надо расписывать, — сказал зав.
— Молоденькие… — сказала регистраторша.
Потом Мызин ахал, и Алевтина его ахала и плакала, когда вечером свадьба состоялась — тихая, не то свадьба, не то поминки — вчетвером справили. Тортик маленький, коммерческий, водка пайковая и еда, которую Мызин из ресторана принёс.
— Я теперь ворую, — сказал Мызин. — Я теперь шеф-повар.
— А не воровать нельзя? — спросил Жигулин.
— Не пробовал, — сказал Мызин. — После работы мне заворачивают что осталось.
— А от чего осталось? — спросил Жигулин.
— Не знаю.
— Врёшь. Знаешь, — сказал Жигулин.
— Знаю.
— Больше не будешь воровать?
— Не буду!
— Никогда?
— Никогда!
— Не плачь.
— Я не плачу… А ты никогда не будешь воровать?
— Никогда!
— А пить?
— И пить!
— И курить?
— И курить!
— И будешь верным до гроба своей Алевтине?
— Навеки, до гробовой доски… А ты своей Вале… Спой песню отцову!
— Я забыл.
— Отцову песню забыл?!
— Нет!
— Тогда пой… Валентина, слушай, как твой муж песню отцову будет петь… Я его учил, а муж твой, Сан Саныч Жигулин, её не знал, не слыхал её от отца, муж твой, Сан Саныч Жигулин, потому что дружок мой, Санькин отец, на руках у меня помер в госпитале под Шяуляем. Вон куда нас занесло из-под Новороссийска.
— Не надо больше пить, — сказала Валя первые слова.
— Понимаю, — сказал Мызин. — Намёк ясен. Санька споёт, и мы уйдём. Весенние ночки короткие.
Валя опустила голову и стала думать о своём, и стала бояться предстоящего. Она не знала, что ничего из того, о чём она думала, ей не предстоит. А предстоит ей разлука со своим мужем, которая длится вот уже девятнадцать лет, а теперь он приехал не то больной, не то признаться не хочет, и надо ему про Татьяну рассказать, что она приёмыш из детского дома, и что был у Вали муж, но не сразу после отъезда Жигулина, а ровно через пять лет, и нерасписанный был, чтоб в комнату не прописывать, пять лет был, потом Валя сказала ему:
— А теперь уходи. Больше без любви не могу.
Это десять лет. А ещё девять лет лечила, лечила, лечила и Татьяну воспитывала. Ещё несколько мужчин было, но это так, это не помнится, это — когда уж очень невмоготу. А потом — всё, стоп. Опять почему-то стала думать о Саньке Жигулине, своём законном фиктивном муже, и стала ждать его почему-то, и почему-то во сне видеть, и томиться по нему душой и плотью. Тридцать семь лет бабе. Самая пора любви. Всё, что до этого, — детский лепет. А теперь он приехал — как вызванный. Облезлый и совсем не тот.
…И наступила она, их брачная ночь. Мызины ушли, Алевтина всплакнула на плече у молодой жены, заглянула ей в глаза восторженным взглядом и вышла торжественно. А они сидели на стульях на противоположных концах обеденного стола н ждали, когда у Мызиных замок щёлкнет. Потом они услышали мерное буханье и испуганно подняли глаза, и мысленно поговорили друг с другом.
— У вас здесь поезда близко проходят? — спросила она. — Стук-стук, стук-стук…
— Нет, а что… Нет, это не поезд… Это похоже на часовой механизм, как на мине… Ну да, факт… Мы идиоты, это…
— Я знаю… — сказала она.
Это кровь у них стучала в висках.
— Если я к тебе сейчас пристану, меня никто к ответственности не привлечёт. Я муж, — сказал он.
— Я знаю, — ответила она.
— Может быть, пристать?
— Как хочешь.
— А ты?
— Не знаю… Наверное, да…
Они бы ещё долго так молчали, но тут она скрипнула стулом, и он очнулся.
— Спать хочешь? — спросил он.
— Нет, — испуганно сказала она.
— Я тоже, — быстро сказал он. — Ну, что делать будем?
— Не знаю.
— Я утром уеду, — сказал Жигулин. — А ты здесь живи.
— Ладно.
— А ты строй университет, ладно?
— Ладно. Я в медсёстры пойду.
— За Мызиных держись. Они хорошие. Они с нами дружили… С Жигулиными… Теперь я один из всех Жигулиных остался.
— Нет, — сказала она. — Не один.
— Этот брак фиктивный.
— Нет, — сказала она. — Не фиктивный.
И тут с ними что-то случилось. Они вдруг кинулись друг к другу и стали целоваться как сумасшедшие.
— Ты меня любишь? — спросила она.
— Не пойму, — ответил он.
— Ты правдивый, — сказала она. — Это ужасно.
— Что же мне, врать?
— Это ещё хуже.
— Я тебе напишу, — сказал он.
— Конечно… Ты чего-то боишься?
— Сядь, — сказал он.
Они сели на свои стулья. Между ними стол. Как ринг.
— Раунд третий, — сказал он.
— Что? — спросила она.
— Ты хочешь, чтобы был дом?
— Да.
— Мама от этого умерла.
— Не понимаю, — сказала она.
— Мама меня ждала, — сказал он. — Сердце не выдержало.
— В войну все ждали.
— Война два года как кончилась.
— Я понимаю…
— Ну вот… А я всю жизнь буду взрывать. Это моя профессия. Я другого не могу и не буду. Всю жизнь, понимаешь?
— Нет.
— Сапёр ошибается один раз — слышала?
— Слышала.
— А мать и жена — тысячу раз. Как письмо задерживается — так им чудится взрыв. Понимаешь?
— Понимаю.
— Это нельзя вынести, нельзя выдержать.
— Можно.
— Ты дурашка, — сказал он. — Я тебе писать не буду. Я приеду, ладно?
— Ладно.
— И ещё — отец и мать купили две пластинки патефонные, одинаковые. Утёсов поёт. Представляешь, они умудрились их сохранить. Отцову пластинку Мызин из госпиталя привёз, представляешь? Города дыбом, а две пластинки сохранились… «Как много девушек хороших, как много ласковых имён, но лишь одна из них…» Давай возьмём по пластинке?
— Давай, — сказала она.
Господи, какая она была дура! Господи! Она ж ничего не понимала тогда! Он же мальчик был, он семьи боялся, он любви боялся, он её боялся, он себя боялся — он боялся, что всё навалится на него — домашнее, тёплое, скучное, а он живой остался, и перед ним мир огромный, где его встречают как короля и спасителя, сапёра-минера. Он, когда на проклятое своё поле идёт, должен про дом забыть, иначе страх, а страх — это смерть. А если он про дом забудет — дома смерть. Ведь это и в любой работе так, где работает энтузиаст, человек, который заполнен делом не для себя, а тут то же самое, только очень сильно выражено, чересчур сильно выражено — будь оно проклято, это чересчур! Всё плохо, что чересчур, бабушка говорила: «Чур меня, чур», — заклятье от беды, а чересчур — это и есть беда.
— Терпел, терпел, но всё же скажу: разочарован я, понял, — сказал Мызин. — Молчи… Всё я, конечно, понимаю. Жизнь для взрослых — мечтания для малолеток. А всё же на донышке было, а вдруг выгорит у них? А вдруг я тогда недаром на твоей свадьбе стаканы бил?.. Ведь чудо какое — двое встретились на земле.
— Не встретились, — сказал Жигулин.
— Врёшь! Встретились! Вот мы с твоим отцом больше не встретимся. Я с Алевтиной не встречусь… Отец твой с мамой тоже не встретились… А вы тогда встретились, да мимо проскочили с разгону… Я думал, может, у вас выгорит — возвернётся и моя молодость… «А молодость, — запел Мызин, — не вернётся, не вернётся вона…» Пришиб ты меня, Жигулин… Ладно, давай пой… которую я тебя учил.
— Я забыл, — сказал Жигулин.
— Забыл?! Отцову песню забыл?! Пой!
Жигулин запел. Остановился и сказал:
— Жизнь только начинается. — И закрыл глаза. А потом открыл глаза, заговорил, заплясал, запел — выступать начал. А потом замолчал на полуслове.
— Сапожники! — крикнула Татьяна. — Звук пропал.
Ну, запел Жигулин песню и спел её до конца. А когда кончил петь, сомлел, а потом и вовсе отключаться начал.
Жигулин любил, когда человек старше его. Он тогда… Ах, да мы про это уже писали…
— Ах, не надо было пить…
— Петь не надо было… — сказал Мызин.
Гости у Валентины Михайловны. Чистенько всё так и негромко. Музыку слушают вполслуха, обыкновенную, без воспоминаний и ассоциаций, складно так, и никакого надрыва.
— Картошки ещё подложить?.. Ешьте, пока горячая.
— Рассыпчатая. И селёдочки, пожалуйста. Что это вы весь вечер будто волнуетесь? Или это у меня такое впечатление?
— Нет, я действительно волнуюсь неизвестно почему, — отвечает Валентина Михайловна.
— Примите полтаблеточки седуксена, у вас есть?
— А грибочки вам не понравились?
— Чудные грибочки… Ну, ваше здоровье.
— Мама, у Мызиных свет погасили.
— Татьяна, иголка шипит на проигрывателе, не слышишь?
— Ну, по последней, да будем двигаться.
— Приходите ещё.
— Разрешите, Валентина Михайловна, я вас завтра навещу?
— Идём, идём, навещу… Пить надо меньше. Валя, вытри щеку, я тебя краской вымазала.
— Мама, а к ним «неотложка» подъехала.
— Ну почему непременно к ним? Подъехала к их подъезду, и всё. Всего доброго… Счастливо… Татьяна, сними трубку. Телефон звонит, не слышишь?
— Мама, тебя… Скорей…
— Алло, кто? Мызин, что с ним? Не петь, пить не надо было. Сейчас иду.
И трубку тихонько кладёт.
— Ну вот… наконец и понятно, почему я весь вечер сама не своя… Таня, спать. У меня вызов.
— Мам, я с тобой…
— Спать!
— Мам, а кто этот дядька?
— Если бы я сама это знала… — говорит Валентина Михайловна.
И бегом, вниз по лестнице, по гулкой, потом через пустой ночной плац между двумя корпусами, а они — как два парохода на реке, потом в подъезд — и квартира первого этажа, где Мызин беснуется неподвижно, и доктор укол делает, и Жигулин без сознания.
— Допрыгался Сан Саныч… — говорит Мызин.
— Он кто вам? — спрашивает её доктор. — Муж?
— Что вы… Он приезжий… Что вы прописали? У меня всё есть, я врач…
Вот эта песня:
Ты послушай, братишка,
Легенду одну.
Про Великий десант,
Про Большую войну.
Было двести друзей
У отца твоего.
А из них не осталось
Почти никого.
(Это медленно, мажорно-запевно, похоже на старые казацкие песни. А дальше ритм и темп песни меняются и становятся быстрыми и грозными.)
Были — ночь штормовая
И двести ребят.
Были — рёв дальнобойных
И разрывы гранат.
Были лютые ветры
И крики во мгле,
Двадцать два километра
По Малой земле.
Двадцать два километра
В тылу у врага,
Только волны кровавые
Бьют в берега.
Только смерть и металл,
Только кровь и песок,
Только потом просоленный
Хлеба кусок.
Сотня вымпелов с ходу
Врывается в порт.
Парни в чёрную воду
Шагают за борт.
Только залпов раскаты,
Да крики «ура!»,
Да хрипят на закате
Мои катера.
Это пламени вой
И осколочный визг.
Это новой России
Новороссийск.
Это в скалы Мысхако
Пришла тишина.
И запела морзянка,
Как в песне струна.
Восемь месяцев смертью
Хлестала война.
На кровавых тельняшках
Цветут ордена.
Подхватила их
Воинской славы река —
Рядового матроса
И члена ЦК.
Запевают ребята
Про крейсер «Варяг».
Бой уходит на запад.
Заплакал моряк.
Станет дочка невестой,
Мальчишка — бойцом,
Вспомнят песню они,
Что пропета отцом.
Шли дорогой рассвета,
Всё старое — прочь:
На кровавой планете
Кончается ночь.
Шли, не зная покоя,
От земли к небесам.
Вот сынок, что такое
Великий десант.
Тут Жигулин кончил неслышно петь песню, и открыл глаза, и увидел вдруг два женских лица на фоне матовой лампы.
— Татьяна, кто тебя пустил сюда?
— Там двери были открыты… Ну, мам, я же не маленькая…
Жигулину так хорошо стало, что он притворился, что спит, пусть ещё поговорят и побудут. А потом Мызин вошёл.
— На Татьяну не шуми, — сказал он. — Она лекарства притащила.
— Вот он подтвердит, — сказала Татьяна про Мызина.
— Спит. Пусть спит, — сказала Валя Сорокина и стала всех выталкивать, и оглядываться, и сама ушла.
Опять было утро. Потом вечер. Вечер отъезда. Зашли Толя и Чугунов из группы Жигулина, которые ехали с ним куда-то в очередные тартарары не то насыпать что-то, не то прокладывать. А какая нам с вами разница — что именно, не так ли?
— Всё-таки зашёл бы к ней, — сказал Мызин.
— Зачем? — спросил Жигулин.
— Ладно, замнём… — сказал Мызин и разговор поддержал. — Что строить будете?
— Мы не строим, — сказал Толя. — Строят после нас. Мы взрываем… Чугунов, книги на дно клади, на дно… Чугунов, ты книги от консервов можешь отличить?
— Могу, — сказал Чугунов.
— А сегодня обязательно уезжать? — спросил Мызин. — Санька ещё не оправился.
— В дороге оправлюсь.
— А то, может, на экскурсию сходим по Москве.
— Сань, а?
— Не пойду на экскурсию… Нога болит.
Жигулин вышел.
— А что у него с ногой? — спросил Мызин.
— Да так, — сказал Толя. — Боязливый он очень.
— Санька?
— Ну да. Такой трус, что своей собаки боится.
— Шутник ты, — сказал Мызин. — Я думал, ты всерьёз… А всё же, что с ногой у него?
— Да ничего особенного… Увидел по телевизору, как ансамбль пляшет, — прыгнул, хотел, как они, об стол ударился, ногу сломал.
— Скажи ты… А не хромает, — сказал Мызин.
— Протез хороший, вот и не хромает, — поднял голову Чугунов.
— Вот, стало быть, почему в баню не идёт, — сказал Мызин. — А я звал. Давно у него ноги нет?
— Не знали? Давно. В Польше, ещё году в сорок восьмом…
Был вечер.
Мызин позвонил Сорокиным:
— Татьяна, где мать? Звонил в поликлинику, говорят, ушла… Татьяна, давай к нам быстро, к Жигулину… Занимай его разговором как можешь долго… А я к вам бегу, мать дожидаться… Нужно, нужно. Быстрей иди, не задерживайся.
Пришла балетная Татьяна.
— Вы сегодня уезжаете? — спросила она Жигулина.
— Да.
— А зачем?
Как на это ответить! Жигулин прибирал комнату, собирался помаленьку.
…Любопытство, весёлая птица…
А без этого люди… жить не могут на свете…
— …Вы слушаете программу радиостанции «Юность». Отвечаем на письма школьников, которые спрашивают у нас совета, куда пойти учиться…
Это балетная Татьяна пришла к Жигулину и включила радио.
— …Мы сидели за обедом, и вдруг вошёл Пушкин с большой толстой папкой в руках… — по радио передавали воспоминания Керн.
— Вот так… — сказала Татьяна. — Я бы хотела сидеть за столом и чтобы вдруг вошёл Пушкин… Ничего себе?
— А что бы ты делала?
— Да уж не то, что эта Анна Керн!
— А всё же?
— Я бы всех вокруг него раскидала. А эта Керн даже не понимала, что в дверь вошёл Пушкин. Пушкин же?
— А ты бы поняла?
— Конечно!
— Враз?
— Ага.
— А как?
— Так ведь это же Пушкин! Мы по нему сочинения пишем!
— Ну-у, красотка, — сказал Жигулин. — Это тебе в школе растолковали, кто такой есть Пушкин. А кого ты сама открыла? Никого.
— Так ведь Пушкина нет.
Тоже правильно.
— А вдруг я Пушкин?
— Нет, — сказала Татьяна. — Вы не Пушкин. Пушкин не стал бы раздумывать, вернуться или нет, если бы любил.
Опять же правильно.
— Маме привет передавай.
— От кого?
— От мужа.
— Я так и знала… А почему вы уезжаете?
— Фирн… Знаешь такое слово? Это такой снег со льдом, — сказал Жигулин. — Я когда слышу это слово, сразу воображаю —
1 2 3 4
— Все не могут быть, — сказал женатый гость-сослуживец. — Кому-то надо и дома жить.
— А по-вашему, энтузиасты — это которые из дома удирают? — спросила Татьяна. — Тогда энтузиаст — это я. Правда, мама?
— Он же испугался, вот в чём правда-то. Взрывать не боится, а бормашины боится, вот и ходит беззубый. Что я, не знаю?
— Почему беззубый? — обалдело спросил женатый гость-сослуживец. — Он беззубый?
А ведь опять она права была, Валя Сорокина. А что особенного? За девятнадцать лет было время стать мудрой.
…А потом пошли в загс. Жигулин всех там уговорил. Ему уезжать завтра, мать умерла, жена в положении.
— Вы в положении? — спросила регистраторша Валю.
— Пятый месяц пошёл, — соврал Жигулин.
— Надо расписывать, — сказал зав.
— Молоденькие… — сказала регистраторша.
Потом Мызин ахал, и Алевтина его ахала и плакала, когда вечером свадьба состоялась — тихая, не то свадьба, не то поминки — вчетвером справили. Тортик маленький, коммерческий, водка пайковая и еда, которую Мызин из ресторана принёс.
— Я теперь ворую, — сказал Мызин. — Я теперь шеф-повар.
— А не воровать нельзя? — спросил Жигулин.
— Не пробовал, — сказал Мызин. — После работы мне заворачивают что осталось.
— А от чего осталось? — спросил Жигулин.
— Не знаю.
— Врёшь. Знаешь, — сказал Жигулин.
— Знаю.
— Больше не будешь воровать?
— Не буду!
— Никогда?
— Никогда!
— Не плачь.
— Я не плачу… А ты никогда не будешь воровать?
— Никогда!
— А пить?
— И пить!
— И курить?
— И курить!
— И будешь верным до гроба своей Алевтине?
— Навеки, до гробовой доски… А ты своей Вале… Спой песню отцову!
— Я забыл.
— Отцову песню забыл?!
— Нет!
— Тогда пой… Валентина, слушай, как твой муж песню отцову будет петь… Я его учил, а муж твой, Сан Саныч Жигулин, её не знал, не слыхал её от отца, муж твой, Сан Саныч Жигулин, потому что дружок мой, Санькин отец, на руках у меня помер в госпитале под Шяуляем. Вон куда нас занесло из-под Новороссийска.
— Не надо больше пить, — сказала Валя первые слова.
— Понимаю, — сказал Мызин. — Намёк ясен. Санька споёт, и мы уйдём. Весенние ночки короткие.
Валя опустила голову и стала думать о своём, и стала бояться предстоящего. Она не знала, что ничего из того, о чём она думала, ей не предстоит. А предстоит ей разлука со своим мужем, которая длится вот уже девятнадцать лет, а теперь он приехал не то больной, не то признаться не хочет, и надо ему про Татьяну рассказать, что она приёмыш из детского дома, и что был у Вали муж, но не сразу после отъезда Жигулина, а ровно через пять лет, и нерасписанный был, чтоб в комнату не прописывать, пять лет был, потом Валя сказала ему:
— А теперь уходи. Больше без любви не могу.
Это десять лет. А ещё девять лет лечила, лечила, лечила и Татьяну воспитывала. Ещё несколько мужчин было, но это так, это не помнится, это — когда уж очень невмоготу. А потом — всё, стоп. Опять почему-то стала думать о Саньке Жигулине, своём законном фиктивном муже, и стала ждать его почему-то, и почему-то во сне видеть, и томиться по нему душой и плотью. Тридцать семь лет бабе. Самая пора любви. Всё, что до этого, — детский лепет. А теперь он приехал — как вызванный. Облезлый и совсем не тот.
…И наступила она, их брачная ночь. Мызины ушли, Алевтина всплакнула на плече у молодой жены, заглянула ей в глаза восторженным взглядом и вышла торжественно. А они сидели на стульях на противоположных концах обеденного стола н ждали, когда у Мызиных замок щёлкнет. Потом они услышали мерное буханье и испуганно подняли глаза, и мысленно поговорили друг с другом.
— У вас здесь поезда близко проходят? — спросила она. — Стук-стук, стук-стук…
— Нет, а что… Нет, это не поезд… Это похоже на часовой механизм, как на мине… Ну да, факт… Мы идиоты, это…
— Я знаю… — сказала она.
Это кровь у них стучала в висках.
— Если я к тебе сейчас пристану, меня никто к ответственности не привлечёт. Я муж, — сказал он.
— Я знаю, — ответила она.
— Может быть, пристать?
— Как хочешь.
— А ты?
— Не знаю… Наверное, да…
Они бы ещё долго так молчали, но тут она скрипнула стулом, и он очнулся.
— Спать хочешь? — спросил он.
— Нет, — испуганно сказала она.
— Я тоже, — быстро сказал он. — Ну, что делать будем?
— Не знаю.
— Я утром уеду, — сказал Жигулин. — А ты здесь живи.
— Ладно.
— А ты строй университет, ладно?
— Ладно. Я в медсёстры пойду.
— За Мызиных держись. Они хорошие. Они с нами дружили… С Жигулиными… Теперь я один из всех Жигулиных остался.
— Нет, — сказала она. — Не один.
— Этот брак фиктивный.
— Нет, — сказала она. — Не фиктивный.
И тут с ними что-то случилось. Они вдруг кинулись друг к другу и стали целоваться как сумасшедшие.
— Ты меня любишь? — спросила она.
— Не пойму, — ответил он.
— Ты правдивый, — сказала она. — Это ужасно.
— Что же мне, врать?
— Это ещё хуже.
— Я тебе напишу, — сказал он.
— Конечно… Ты чего-то боишься?
— Сядь, — сказал он.
Они сели на свои стулья. Между ними стол. Как ринг.
— Раунд третий, — сказал он.
— Что? — спросила она.
— Ты хочешь, чтобы был дом?
— Да.
— Мама от этого умерла.
— Не понимаю, — сказала она.
— Мама меня ждала, — сказал он. — Сердце не выдержало.
— В войну все ждали.
— Война два года как кончилась.
— Я понимаю…
— Ну вот… А я всю жизнь буду взрывать. Это моя профессия. Я другого не могу и не буду. Всю жизнь, понимаешь?
— Нет.
— Сапёр ошибается один раз — слышала?
— Слышала.
— А мать и жена — тысячу раз. Как письмо задерживается — так им чудится взрыв. Понимаешь?
— Понимаю.
— Это нельзя вынести, нельзя выдержать.
— Можно.
— Ты дурашка, — сказал он. — Я тебе писать не буду. Я приеду, ладно?
— Ладно.
— И ещё — отец и мать купили две пластинки патефонные, одинаковые. Утёсов поёт. Представляешь, они умудрились их сохранить. Отцову пластинку Мызин из госпиталя привёз, представляешь? Города дыбом, а две пластинки сохранились… «Как много девушек хороших, как много ласковых имён, но лишь одна из них…» Давай возьмём по пластинке?
— Давай, — сказала она.
Господи, какая она была дура! Господи! Она ж ничего не понимала тогда! Он же мальчик был, он семьи боялся, он любви боялся, он её боялся, он себя боялся — он боялся, что всё навалится на него — домашнее, тёплое, скучное, а он живой остался, и перед ним мир огромный, где его встречают как короля и спасителя, сапёра-минера. Он, когда на проклятое своё поле идёт, должен про дом забыть, иначе страх, а страх — это смерть. А если он про дом забудет — дома смерть. Ведь это и в любой работе так, где работает энтузиаст, человек, который заполнен делом не для себя, а тут то же самое, только очень сильно выражено, чересчур сильно выражено — будь оно проклято, это чересчур! Всё плохо, что чересчур, бабушка говорила: «Чур меня, чур», — заклятье от беды, а чересчур — это и есть беда.
— Терпел, терпел, но всё же скажу: разочарован я, понял, — сказал Мызин. — Молчи… Всё я, конечно, понимаю. Жизнь для взрослых — мечтания для малолеток. А всё же на донышке было, а вдруг выгорит у них? А вдруг я тогда недаром на твоей свадьбе стаканы бил?.. Ведь чудо какое — двое встретились на земле.
— Не встретились, — сказал Жигулин.
— Врёшь! Встретились! Вот мы с твоим отцом больше не встретимся. Я с Алевтиной не встречусь… Отец твой с мамой тоже не встретились… А вы тогда встретились, да мимо проскочили с разгону… Я думал, может, у вас выгорит — возвернётся и моя молодость… «А молодость, — запел Мызин, — не вернётся, не вернётся вона…» Пришиб ты меня, Жигулин… Ладно, давай пой… которую я тебя учил.
— Я забыл, — сказал Жигулин.
— Забыл?! Отцову песню забыл?! Пой!
Жигулин запел. Остановился и сказал:
— Жизнь только начинается. — И закрыл глаза. А потом открыл глаза, заговорил, заплясал, запел — выступать начал. А потом замолчал на полуслове.
— Сапожники! — крикнула Татьяна. — Звук пропал.
Ну, запел Жигулин песню и спел её до конца. А когда кончил петь, сомлел, а потом и вовсе отключаться начал.
Жигулин любил, когда человек старше его. Он тогда… Ах, да мы про это уже писали…
— Ах, не надо было пить…
— Петь не надо было… — сказал Мызин.
Гости у Валентины Михайловны. Чистенько всё так и негромко. Музыку слушают вполслуха, обыкновенную, без воспоминаний и ассоциаций, складно так, и никакого надрыва.
— Картошки ещё подложить?.. Ешьте, пока горячая.
— Рассыпчатая. И селёдочки, пожалуйста. Что это вы весь вечер будто волнуетесь? Или это у меня такое впечатление?
— Нет, я действительно волнуюсь неизвестно почему, — отвечает Валентина Михайловна.
— Примите полтаблеточки седуксена, у вас есть?
— А грибочки вам не понравились?
— Чудные грибочки… Ну, ваше здоровье.
— Мама, у Мызиных свет погасили.
— Татьяна, иголка шипит на проигрывателе, не слышишь?
— Ну, по последней, да будем двигаться.
— Приходите ещё.
— Разрешите, Валентина Михайловна, я вас завтра навещу?
— Идём, идём, навещу… Пить надо меньше. Валя, вытри щеку, я тебя краской вымазала.
— Мама, а к ним «неотложка» подъехала.
— Ну почему непременно к ним? Подъехала к их подъезду, и всё. Всего доброго… Счастливо… Татьяна, сними трубку. Телефон звонит, не слышишь?
— Мама, тебя… Скорей…
— Алло, кто? Мызин, что с ним? Не петь, пить не надо было. Сейчас иду.
И трубку тихонько кладёт.
— Ну вот… наконец и понятно, почему я весь вечер сама не своя… Таня, спать. У меня вызов.
— Мам, я с тобой…
— Спать!
— Мам, а кто этот дядька?
— Если бы я сама это знала… — говорит Валентина Михайловна.
И бегом, вниз по лестнице, по гулкой, потом через пустой ночной плац между двумя корпусами, а они — как два парохода на реке, потом в подъезд — и квартира первого этажа, где Мызин беснуется неподвижно, и доктор укол делает, и Жигулин без сознания.
— Допрыгался Сан Саныч… — говорит Мызин.
— Он кто вам? — спрашивает её доктор. — Муж?
— Что вы… Он приезжий… Что вы прописали? У меня всё есть, я врач…
Вот эта песня:
Ты послушай, братишка,
Легенду одну.
Про Великий десант,
Про Большую войну.
Было двести друзей
У отца твоего.
А из них не осталось
Почти никого.
(Это медленно, мажорно-запевно, похоже на старые казацкие песни. А дальше ритм и темп песни меняются и становятся быстрыми и грозными.)
Были — ночь штормовая
И двести ребят.
Были — рёв дальнобойных
И разрывы гранат.
Были лютые ветры
И крики во мгле,
Двадцать два километра
По Малой земле.
Двадцать два километра
В тылу у врага,
Только волны кровавые
Бьют в берега.
Только смерть и металл,
Только кровь и песок,
Только потом просоленный
Хлеба кусок.
Сотня вымпелов с ходу
Врывается в порт.
Парни в чёрную воду
Шагают за борт.
Только залпов раскаты,
Да крики «ура!»,
Да хрипят на закате
Мои катера.
Это пламени вой
И осколочный визг.
Это новой России
Новороссийск.
Это в скалы Мысхако
Пришла тишина.
И запела морзянка,
Как в песне струна.
Восемь месяцев смертью
Хлестала война.
На кровавых тельняшках
Цветут ордена.
Подхватила их
Воинской славы река —
Рядового матроса
И члена ЦК.
Запевают ребята
Про крейсер «Варяг».
Бой уходит на запад.
Заплакал моряк.
Станет дочка невестой,
Мальчишка — бойцом,
Вспомнят песню они,
Что пропета отцом.
Шли дорогой рассвета,
Всё старое — прочь:
На кровавой планете
Кончается ночь.
Шли, не зная покоя,
От земли к небесам.
Вот сынок, что такое
Великий десант.
Тут Жигулин кончил неслышно петь песню, и открыл глаза, и увидел вдруг два женских лица на фоне матовой лампы.
— Татьяна, кто тебя пустил сюда?
— Там двери были открыты… Ну, мам, я же не маленькая…
Жигулину так хорошо стало, что он притворился, что спит, пусть ещё поговорят и побудут. А потом Мызин вошёл.
— На Татьяну не шуми, — сказал он. — Она лекарства притащила.
— Вот он подтвердит, — сказала Татьяна про Мызина.
— Спит. Пусть спит, — сказала Валя Сорокина и стала всех выталкивать, и оглядываться, и сама ушла.
Опять было утро. Потом вечер. Вечер отъезда. Зашли Толя и Чугунов из группы Жигулина, которые ехали с ним куда-то в очередные тартарары не то насыпать что-то, не то прокладывать. А какая нам с вами разница — что именно, не так ли?
— Всё-таки зашёл бы к ней, — сказал Мызин.
— Зачем? — спросил Жигулин.
— Ладно, замнём… — сказал Мызин и разговор поддержал. — Что строить будете?
— Мы не строим, — сказал Толя. — Строят после нас. Мы взрываем… Чугунов, книги на дно клади, на дно… Чугунов, ты книги от консервов можешь отличить?
— Могу, — сказал Чугунов.
— А сегодня обязательно уезжать? — спросил Мызин. — Санька ещё не оправился.
— В дороге оправлюсь.
— А то, может, на экскурсию сходим по Москве.
— Сань, а?
— Не пойду на экскурсию… Нога болит.
Жигулин вышел.
— А что у него с ногой? — спросил Мызин.
— Да так, — сказал Толя. — Боязливый он очень.
— Санька?
— Ну да. Такой трус, что своей собаки боится.
— Шутник ты, — сказал Мызин. — Я думал, ты всерьёз… А всё же, что с ногой у него?
— Да ничего особенного… Увидел по телевизору, как ансамбль пляшет, — прыгнул, хотел, как они, об стол ударился, ногу сломал.
— Скажи ты… А не хромает, — сказал Мызин.
— Протез хороший, вот и не хромает, — поднял голову Чугунов.
— Вот, стало быть, почему в баню не идёт, — сказал Мызин. — А я звал. Давно у него ноги нет?
— Не знали? Давно. В Польше, ещё году в сорок восьмом…
Был вечер.
Мызин позвонил Сорокиным:
— Татьяна, где мать? Звонил в поликлинику, говорят, ушла… Татьяна, давай к нам быстро, к Жигулину… Занимай его разговором как можешь долго… А я к вам бегу, мать дожидаться… Нужно, нужно. Быстрей иди, не задерживайся.
Пришла балетная Татьяна.
— Вы сегодня уезжаете? — спросила она Жигулина.
— Да.
— А зачем?
Как на это ответить! Жигулин прибирал комнату, собирался помаленьку.
…Любопытство, весёлая птица…
А без этого люди… жить не могут на свете…
— …Вы слушаете программу радиостанции «Юность». Отвечаем на письма школьников, которые спрашивают у нас совета, куда пойти учиться…
Это балетная Татьяна пришла к Жигулину и включила радио.
— …Мы сидели за обедом, и вдруг вошёл Пушкин с большой толстой папкой в руках… — по радио передавали воспоминания Керн.
— Вот так… — сказала Татьяна. — Я бы хотела сидеть за столом и чтобы вдруг вошёл Пушкин… Ничего себе?
— А что бы ты делала?
— Да уж не то, что эта Анна Керн!
— А всё же?
— Я бы всех вокруг него раскидала. А эта Керн даже не понимала, что в дверь вошёл Пушкин. Пушкин же?
— А ты бы поняла?
— Конечно!
— Враз?
— Ага.
— А как?
— Так ведь это же Пушкин! Мы по нему сочинения пишем!
— Ну-у, красотка, — сказал Жигулин. — Это тебе в школе растолковали, кто такой есть Пушкин. А кого ты сама открыла? Никого.
— Так ведь Пушкина нет.
Тоже правильно.
— А вдруг я Пушкин?
— Нет, — сказала Татьяна. — Вы не Пушкин. Пушкин не стал бы раздумывать, вернуться или нет, если бы любил.
Опять же правильно.
— Маме привет передавай.
— От кого?
— От мужа.
— Я так и знала… А почему вы уезжаете?
— Фирн… Знаешь такое слово? Это такой снег со льдом, — сказал Жигулин. — Я когда слышу это слово, сразу воображаю —
1 2 3 4