А через полтора часа уже происходил нижеследующий разговор, но это уже после того, как директор вернулся от радиолы-автомата, куда он кинул пятак, чтобы слушать долгоиграющую музыку.
За эти часа полтора они выпили шампанского и уже созрели для вмешательства судьбы.
— А ты вообще кто? — решила всё же спросить Аичка.
— Передовик производства, — сказал директор. — Беженец я. Из старой жизни. В новую. А ты?
— И я, — сказала Аичка.
И это была главная правда, которую они сказали во время этого разговора.
Давайте договоримся — подробности будем описывать, когда они помогают, а не мешают. Пейзажи, портреты, и кто с каким выражением лица что сказал, и какая погода. Что надо, то и расскажем, а что не рассказано, того и не надо. Бывают такие разговоры, что не до погоды.
— Что это играют? — спросила Аичка.
— «Мэкки Найф»… Элла Фицджералд, — сказал директор. — Негритянка огромная, толстая, великолепная… В ней жизни на десятерых.
— Да знаю я… Как ты считаешь, ты меня уже любишь? — спросила Аичка.
— Наверное, да.
— Другие мне говорили — да.
— Они торопились.
— А ты?
— Я врать боюсь, — сказал директор. — Сегодня скажу «да», а завтра будет стыдно.
— Тебе не будет стыдно.
— Почему?
— Я завтра буду такая, как сегодня.
— Это серьёзный аргумент.
— Ты знаешь… девчонки хотят каждый день быть другими… А я буду такая, как сегодня… Ты не бойся, ты не соскучишься…
— Это я уже чувствую, — сказал директор. — Если б ты знала, как мне надоело любовное враньё, — сказал директор. — Я хочу, чтоб ты была ты, а я был я… И этого бы хватило надолго.
— На всю жизнь? — оживлённо спросила Аичка.
— Желательно не меньше.
— Тогда сразу разбежимся. Я тебя обманула. Я нарочно всё подстроила.
— Не ври… В чём ты меня обманула?
— Мне захотелось доказать себе, что я кое-что стою…
— Ну?
— Что ну?.. Доказала… Надела тонкий чулок и юбку покороче… Глаза подвела стрелочкой… Всё как надо… Меня предупреждали: захочешь влюбить в себя — сама первая влюбишься…
— А ведь тебя за это убить мало.
— Как хочешь, — равнодушно сказала Аичка.
— Что же будем делать?
— Ты материалист?
— Ага.
— Ну вот и я… Противно, что если б я надела юбку подлиннее, то никакой любви бы не было… Представляешь? Величина любви обратно пропорциональна длине юбки… Ну что молчишь, передовик производства?
Директор наконец засмеялся.
— Смеяться, право, не грешно… Это я проходила.
— Слушай… я смеюсь потому, что у меня на душе полегчало.
— Почему?
— Ты можешь подождать до утра?
— А чего ждать?
— А ещё лучше недельку… Если через неделю я буду чувствовать то, что сейчас… ты тоже увидишь, чего я стою… Мы поженимся.
— Мне неинтересно, — сказала Аичка.
— Спокойно! Я говорю… А ты молчишь… Кто тебя спрашивает?.. Никто тебя не спрашивает.
— А что же мы будем делать дальше?
— Как что?.. Если всё пройдёт хорошо, будем жениться… Мы будем жениться всю жизнь. А потом внук будут нам подражать. Дурацкое дело нехитрое.
— Я тебя терпеть не могу.
— С чего ты взяла?.. Девушка, пожалуйста, счёт.
— Ты с ума сошел? Да?
— Знаешь, что мне больше всего в тебе нравится?
— Что?
— У тебя на среднем пальце чернильная клякса. Ты диктанты писала?
— Нет… Накладные… Я работаю на складе.
— Двадцать четыре рубля тридцать семь копеек, — сказала официантка Соня.
— За двадцать четыре рубля я купил жену, представляешь? — спросил директор.
— Ты ненормальный, да? — радостно спросила Аичка.
— Вот как теперь эти дела делаются… — сказала официантка Соня, задумчиво глядя им вслед.
Вот такие дела произошли в этом городе. Мне рассказал об этом заезжий художник, я — вам. Моё дело сторона.
Громобоев вытянул ноги и откинулся в кресле. На лицо он положил журнал мод под названием «Божур» и тихонько захрапел.
И тут же послышалась какая-то возня за дверью и даже топот.
— Это кто там? — спросила Минога.
— Это мы.
— Аичка?
— Тётя, познакомься… Он на мне жениться хочет, — сказала Аичка и ввела директора.
— Кто ж тебя не захочет? У тебя юбка короткая, — сказала Минога.
Аичка посмотрела на своего незнакомца. Оба они были беженцы из своей прежней жизни.
— Он говорит, что не поэтому, — не согласилась Аичка. — Он говорит, что потому, что у меня на среднем пальце клякса чернильная… Он думал, что я диктанты пишу, а я сказала, что накладные… Он говорит, что его это не смущает… Он всё время врёт…
— Так ведь и ты врёшь, — сказала Минога.
Директор, улыбаясь криво, разглядывал комнату, потихоньку соображал, что попал в дом к той самой Миноге, которая…
В кресле похрапывал полноватый человек без пиджака. Аичка лепетала нервно и с вызовом:
— …Он говорит, что мне теперь отступать некуда, потому что за меня двадцать четыре рубля в ресторане заплатил… округлённо — двадцать пять рублей… Он говорит, что он на меня потратился…
— Это ты говоришь, — сказала Минога. — Он покамест помалкивает.
— Я не помалкиваю, — сказал директор. — Я посмеиваюсь.
— А ну брысь отсюда… — сказала Аичка директору.
— Поди-ка сюда, — сказала Минога директору. — К свету поближе.
— Кого же мне слушаться? — спросил директор.
— Себя, — ответила Минога.
Директор вышел на свет.
— Тогда разглядывайте, — сказал он. — Рост один метр семьдесят восемь сантиметров — стандарт. Костюм из магазина «Руслан», размер пятьдесят два, рост четвёртый, без перешивки, ботинки сорок второй размер… Окончил ремесленное, потом полтора института, в армии отслужил — водитель бронетранспортёра, шофёрские права второго класса… Не судился, связи с заграницей имею, состою в переписке с Куртом Шлегелем, инструментальщиком из города Ростока. Познакомились на маневрах «Двина». Особых примет нет, зато есть магнитофон «Грюндиг» ТК-46, стереофонический, с двумя выносными колонками, подержанный, и мотоцикл «Паннония» с коляской. Собираюсь строить катер со стационарным мотором от ГАЗ-69… Особых примет нет…
— Если не считать чувства юмора, — сказал человек в кресле.
Он опустил журнал «Божур», и директор узнал приезжего инспектора, о котором ходили разнообразные слухи.
— Да. Юмор есть, — сказал директор. — Но от него быстро устаю. Жену обеспечу одеждой, едой и жилплощадью… В будущей жене больше всего нравятся ноги и чернильная клякса на пальце.
— Ладно врать-то, — сказала Минога.
— Не буду… — сказал директор. — В будущей жене мне больше всего нравится, что нас в толпе не различишь… Она такой же стандарт, как и я.
— Тётя, ты слышишь… — сказала Аичка, взволнованно улыбаясь.
— Ладно врать-то, — сказала Минога.
— Иначе я не могу объяснить, почему я выбрал именно её, — сказал директор.
— Дурак ты, — сказала Минога. — Это она тебя выбрала.
— Если по совести, это мне нравится больше всего, — сказал директор. — И ещё мне нравится, что она ведьма.
— Ты мне подходишь, — сказала Минога.
— Тётя Дуся, а мне?!
— Значит, и тебе, — сказала Минога. — Это не она ведьма, это я ведьма… Я ей такого мужа нагадала.
— Ну вот всё и уладилось, — сказал директор. — Пошли, жена, погуляем… Обсудим планы будущей жизни.
— Нет! — крикнула Аичка радостно.
— Пошли… пошли, — сказал директор и посмотрел на Миногу.
Она посмотрела на Громобоева. Тот кивнул.
Они вышли, глядя друг на друга. Минога смотрела вслед.
— Знаешь, кого ты ей сосватала? — спрашивает Громобоев.
Минога молчит.
— Это новый начальник строительства.
Минога молчит.
— Ты знала, кто это?
Минога молчит.
— У тебя губа не дура, — говорит Громобоев.
Она оборачивается и смотрит на него.
По улице шли хулиганы средних лет и молодые.
Они шли по одной стороне улицы, а прохожие по другой.
И потому, когда ветер сорвал шляпу Громобоева и понёс её через проезжую часть к хулиганам, а вслед за ней поспешил Громобоев, прохожие ускорили шаг и стали скапливаться вдали на перекрестке.
Хулиганы праздновали возвращение из глазной больницы Павлика-из-Самарканда, а он ещё не оправился от пережитого ужаса, ему до пенсии семь лет, а его оперировали по поводу глаукомы левого глаза и не обещали ничего хорошего, и ему снова ехать в Москву через год.
С машины его не сняли, но перевели шофёром на шорно-меховую фабрику — рейсы короткие, калым пропал, и настроение было подходящее.
И когда громобоевскую шляпу понесло через дорогу и кинуло ветром прямо ему в руки, он как раз досказывал сцены из самаркандской жизни.
— Ты, малявка, «ам-ам» ел?.. «Ам-ам» — это еда такая, блюдо, корейцы собаку едят и меня угощали. Соус-подлив сделают — пальцы оближешь.
Громобоев протянул руку за шляпой, но Павлик-из-Самарканда ещё не закончил. Голос у него был как у Луи Армстронга в годы расцвета. И прохожие поняли, что сейчас Громобоеву будет худо.
— У эмира бухарского было сорок шесть жён, — сказал Павлик-из-Самарканда. — Одна — сестра царя Николая Первого, другая — немка. Ещё англичанка, французка, американка — кто хошь. Они в пруду плавают и плавают… как лебеди… А он сидит и ноги поджал… чай в пиалу нальёт и пьёт… и смотрит… и смотрит… а они в пруду плавают… плавают…
Семь человек окружили Громобоева, и на лицах был интерес.
— Все дети из будущего… — сказал Громобоев. — Но большинство о нём забывает, увлёкшись родной речью…
Павлику-из-Самарканда почему-то стало страшно, и он отдал шляпу.
— Доктор… — сказал он. — Не умеешь лечить, не заблуждай людей.
Громобоев, надевая шляпу, трём холуям наступил на ноги, а четвёртый сам ударился коленом о фонарный столб.
После этого ветер сорвал шляпу с Громобоева и кинул в лицо Павлику-из-Самарканда, который испугался за второй глаз и, отпрянув, ударил затылком в лицо шестого. А седьмой пошёл прочь, когда к нему за своей шляпой протянул руку Громобоев. Остальные потянулись за седьмым, но ветер погнал за ними громобоевскую шляпу. Громобоев с улыбкой побежал за шляпой, и хулиганы бросились наутёк, когда увидели его улыбку.
Потом ветер переменился и погнал шляпу в сторону Громобоева.
— Психов не перевариваю, — сказал Павлик-из-Самарканда. — Не выношу.
И побелел.
К ним приближался Громобоев. Отступать было некуда — они стояли в тупике.
— Милые дети, — сказал Громобоев. — У меня вся спина в извёстке.
И повернулся к ним спиной.
Хулиганы переглянулись, и Павлик-из-Самарканда стал рукавом чистить громобоевский пиджак. Он вспомнил, где он видел Громобоева. В Москве. В Государственной Третьяковской галерее, куда он выстоял очередь и потому сразу устал в музее и сел на стул напротив портрета залысого чмыря с футбольным свистком в руке, который уставился прямо на него. Ему стало неприятно, и он ушёл из музея.
— Я ваш портрет видел, гражданин, — сказал Павлик-из-Самарканда, — в Государственной Третьяковской галерее.
— Знаю, — сказал Громобоев. — Это случайное сходство.
Но Павлик-из-Самарканда ему не поверил.
Скрипит шкаф. Минога на выход переодевается.
Тщательно выбирает бельё и прикладывает платье к округлым своим плечам.
Смотрится в зеркало, и лицо у неё расплывчатое и покорное.
Её признали и заступаются.
А про Ваську она забыла и думать. Приехал Громобоев и во всём разберётся, не даст погубить напрасно.
Громобоев спит в соседней комнате, и хотя это прямое нарушение морали и его, наверно, снимут с работы, но всё это теперь трын-трава, потому что уже давно ему пора с работы уходить, и Аичка пристроена за хорошего человека, хотя и провозвестника новой цивилизации, для которой хороши только правила, а исключения мешают и нехороши. Но исключения всё же не сдаются и считают, что и они на что-нибудь сгодятся. Не забыть бы костёр зажечь на берегу.
Полуденная жара кончалась. Из другой комнаты вышел Громобсев, накидывая на плечи подтяжки.
— Выспался?
— Сиринга, — сказал Громобоев. — Меня узнали. Мне пора уезжать.
Сиринга… Сиринга… Какое знакомое имя…
Имя твоё звенит и шелестит, как тростник на ветру…
Не надо… всё прошло…
Кроме печали…
— Давай, — сказал Громобоев. — Давай расскажи ещё раз, как всё произошло, и покончим с этой грязью. А тело покойника отыщем… Прибыли пять опытных водолазов-спортсменов.
— Тебя с ними видели на шоссе. Это ты их привёл?
— Совпадение, — сказал Громобоев.
Но она ему не поверила.
Она никогда ему не верила.
Ей всегда казалось, что, если она ему поддастся, он будет играть на ней как на тростниковой дудке.
— Ну, рассказывай…
— Это он попа убил… Я дозналась.
— Весь город об этом говорит. Что это за поп? Почему его Васька убил?
— Вот у города и спроси.
— Спрошу, — покорно согласился Громобоев.
Но она не поверила его покорности.
— Этот Васька был твоим любовником?
— Не совсем, — сказала она.
— Как можно быть не совсем любовником?
— Рассказывать или как? — спросила она.
Громобоев помигал своими бесцветными глазками и согласно мотнул головой.
Аичка, которая отдыхала в садике от полуденного зноя, отошла от окна на ватных от волнения, стройных своих ногах.
История, которую собиралась рассказать её тётя, была известна городу во всех подробностях, и Аичка не собиралась её слушать. Но Громобоев назвал — Сиринга…
— Имя твоё звенит и шелестит как тростник на ветру.
— Не надо… всё прошло…
— Кроме печали, — сказал он.
У Аички звенело в ушах и дрожали призовые коленки.
— Сиринга… Надо посмотреть в справочнике.
Все по совету Горького так боятся оскорбить людей жалостью и так упорно с ней борются, что все и забыли, как она выглядит.
Нет слов, жалость, как и всё другое, может быть оскорбительна. Но этот вид оскорбления мы кое-как перенесём — будьте добры, оскорбляйте нас жалостью.
Жалость от слова «жалеть», а «жалеть» и «любить» в деревнях синонимы. Город об этом забыл и ещё не очень вспомнил. А Москва вообще слезам не верит.
— Копилка сломалась, — сказал Павлик-из-Самарканда.
Когда Громобоев не признался, что его портрет висит в музее, Павлик-из-Самарканда не поверил и сказал:
— Доктор, это не по правилам.
— Человек для других хочет правил, а для себя исключений, — возразил Громобоев задумчиво.
— Пойдём посидим у Гундосого, — сказал Павлик-из-Самарканда.
— Пойдём, — согласился Громобоев. — Но в другой раз.
Теперь сидели у Гундосого и не пили. Громобоев не пил, и остальные не стали, хотя из окна тянуло ветром.
— Фортку выдуло, — сказал Гундосый, а если точно, то «фуртку выдулу…».
У него все «о» были «у»: «абунементы прупали…», «телефун не рабутает в кунтуре…»
Не его оттеснили.
У Павлика-из-Самарканда голова седая, как и у Громобоева. Стало быть, его слушать и гостя.
— Какая копилка? — спросил Громобоев.
— Прежде у нас были все равные, а теперь все главные, — ответил Павлик-из-Самарканда. — В больнице уборщица главней доктора… А в ларьке аптекарша там сидит, как собака лает… А мне доктор велит: не нервничай, Павлик, для глазной болезни нужен покой и зарядка.
— А не вредна зарядка? — спросил Громобоев.
— Немножко надоть. А то кровь застоится. Зарядка — второе здоровье… Сосед с третьей койки говорил: у них в ЖЭКе какие старики и старушонки, а всё ходют, полозиют… У их и помещение от ЖЭКа. А в хорошую погоду на улице полозиют… У их тренер от ЖЭКа справедливый. Наверно, по совместительству… Зарядка — второе здоровье… Раньше копилка была общая, а теперь каждый на своём месте главный, и всё себе, всё себе. Поломалась, что ли, копилка?
— Темно говорите, — сказал Громобоев.
— Думаешь, я тебя не знаю? — сказал Павлик-из-Самарканда. — Я тебя вот как знаю!.. Я тебя жалею.
— За что?
— Никто наши дела понять не может.
— Говорят, Васькино пальто нашли в реке, а на груди дыра и следы крови, — сказал седьмой и покосился на старших.
— Тучну, — сказал Гундосый. — Ну эту не Минуга.
— А кто?
— Сам себя укукал, — сказал Гундосый.
— Давай докладывай, — сказал Павлик-из-Самарканда. — Сделай доктору сообщение.
И Гундосый сообщил:
Минога дозналась, что попа убил Васька, и собиралась идти его разоблачать. А Васька перехватил её в доме. Пришёл и кинулся на неё с ножом. А она выбила нож кочергой и узнала: тот самый, которым попа убили, — самодельная финка с ручкой наборного плексигласа. Васька кинулся снова, напоролся на нож и сполз на пол. Она потащила его наружу, положила во дворе. Выскочила искать машину и услышала треск мотоцикла. Оглянулась — он на своём мотоцикле вылетел в открытые ворота и слетел с недостроенного моста в реку.
— Мутуцикл нашли, — сказал Гундосый. — А Ваську река унесла. И Минугу судить будут.
— А кто этот поп, которого Васька убил? — спросил Громобоев.
— У немцев рабутал.
— За что же его Васька?
— Поп один знал, что Васька на немцев работал, — сказал седьмой.
— Васька полицай был. Все знали, — сказал Громобоев.
— Он в полицаях от партизан работал, а поп дознался, что, наоборот, Васька на немцев, на герра Зибеля работает, а партизан продавал. Можешь ты это понять? — спросил Павлик-из-Самарканда. — Не можешь. Васька попа за это убил, а попа этого город берёг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9