Они мне верили, гораздо больше верили, чем верят мои коллеги-ученые. Они не требовали от меня ни свидетелей, ни свидетельств.
Свидетельств у меня до сих пор никаких нет, кроме упоминавшейся много раз фотографии. Свидетель недавно нашелся. Я ходил к нему в больницу вместе с Тамарцевым. Но встреча не принесла мне ничего, кроме разочарования.
На кровати сидел человек с отсутствующим выражением лица. Живой человек, которого среди нас не было! Его отсутствие было полным и абсолютным. И это почувствовалось еще острее, когда он стал отвечать на вопросы Тамарцева. Казалось, память его отделилась от его личности и существовала сама по себе. Что-то механическое и неподвижное было и в его голосе, и в том, что он говорил. Он действительно видел найденный мною череп. И я смутно припомнил красноармейца в вылинявшей гимнастерке, спросившего меня тогда:
– Ого! У кого была такая большущая голова?
– У космического гостя, – ответил я ему.
– А откуда он прибыл, этот мыслитель?
– Об этом не у кого пока спросить, – ответил я. – Череп, как видишь, придерживается поговорки: «Молчание – золото»…
С точностью фонографа он автоматическим голосом неподвижно воспроизвел свои и мои слова, сказанные девятнадцать лет назад, словно прошлое жило не в нем, а существовало записанное на пленку.
И все же даже эти мертвые слова на короткое мгновение обрадовали меня. Я смотрел на этого человека так, будто он мне вернул утраченное, подарил мне то, что исчезло безвозвратно.
Он припомнил еще несколько подробностей, но уже не имевших прямого отношения к моей находке, – холмистую местность, где моя археологическая партия оказалась по соседству с его воинской частью, о том, что было очень жарко и пыльно и поминутно хотелось пить.
Потом мы распрощались. Я протянул ему руку, он вяло пожал ее. И даже в пожатии чувствовалось его отсутствие.
Выйдя из палаты, я обратил внимание на ширину лестниц и на то, что в каждом пролете внизу висела сетка на тот случай, если кому-нибудь взбрело бы в голову броситься с лестницы вниз.
Мне стало грустно, словно жизнь снова отобрала от меня то, что вернули воспоминания Рябчикова.
– Как думаешь, – спросил я Тамарцева, – скоро он поправится?
– Боюсь, что он неизлечим».
3
Из записной книжки
«…Никому из людей еще пока не удалось взглянуть на Землю со стороны, из далей космоса. А ведь только со стороны и издали нам открылось бы нечто новое и удивительное, мы увидели бы Землю, отдалившуюся от нас и все равно связанную с нами, куда бы ни унесла нас закованная в металл и пластмассу мысль.
Если назвать Землю домом, то о человеке придется сказать грустные слова – он никогда еще не выходил из своего дома, не открывал настежь дверь, чтобы шагнуть в неизвестность, называемую космосом.
Если отчетливо не представить себе это, то невозможно понять научный и человеческий подвиг Циолковского и его учеников, отдавших всю свою мысль и всю энергию для того, чтобы человечество могло наконец распахнуть эту никогда не открывающуюся дверь и шагнуть в неизведанное, в бездонное – в космос.
Но как должно измениться человеческое познание, когда человек впервые выйдет из своего дома! Вокруг него будет огромный мир, просторный до бесконечности…
На днях я заполнял удивительную анкету. Вот вопросы, на которые я должен был ответить.
Какие проблемы будущего вас интересуют?
Я интересуюсь многим, и на анкете не хватило свободного места, чтобы ответить на этот вопрос. Мне пришлось подклеивать лист. И, отвечая подробно на этот вопрос, я чувствовал себя, словно заглянул в будущее.
Другой вопрос, уже более конкретный:
Чем вы намерены заниматься, вступая в секцию?
Я долго не решался ответить. Потом написал – астроархеологией. Я ведь предупреждал председателя вновь созданной секции Географического общества, что я не географ, не геолог, не геоморфолог, не геофизик, и не астроном, а археолог, которому…
Он прервал меня.
– Знаю, но вы не обычный археолог. И ваша археологическая находка больше сродни астрономии, чем истории. Мы очень рады, что вы хотите вступить в нашу секцию. И мы хотим, чтобы в конце будущего месяца вы сделали доклад…
– О чем?
– О вашей археологической находке.
В голосе старого профессора, ученика и друга великого Вернадского, чувствовалось искреннее участие и человеческая теплота.
– Но вы же знаете об отрицательном отношении к ней Апугина?
– А какое нам дело до вашего Апугина? Пусть себе отрицает сколько хочет.
Старый профессор улыбнулся:
– Он ведь отрицает не из любви к истине. А такого рода отрицание не много стоит.
Я дал согласие и вышел из библиотеки, где мы разговаривали со старым профессором. Над широкой лестницей Географического общества висели портреты великих географов и путешественников. И я подумал, что там не хватает портретов Вернадского и Циолковского, хотя они и не были географами. Иной становится география Земли в наши дни. И человеческая мысль пытается увидеть Землю со стороны, из космоса, и заново понять ее географию, и заново оценить ее поверхность и ее глубины.
Я шел сначала по переулку, потом свернул на узкую улицу Плеханова и вышел на Невский проспект.
На Невском было многолюдно, особенно на солнечной стороне. Одни пешеходы шли быстро. Другие медленно прогуливались, замечая все, что можно было заметить в весенний теплый и безоблачный день. На молодых лицах этих прогуливающихся пешеходов было счастливое и наивное выражение, выражение, какое бывает у людей, которые не думают ни о прошлом, ни о будущем. Я смотрел на этих пешеходов, на их смеющиеся или улыбающиеся лица и думал: вы еще не знаете о том, что скоро распахнется дверь и рядом с каждым из вас окажется бездонная бесконечность космоса, как неизвестное водное пространство перед Колумбом, отправившимся в опасное и счастливое свое плавание. Тогда каждый из вас поспешит забыть о своих неотложных делах, поспешит выйти из обыденной беззаботности текущего мгновения для встречи с будущим, тревожащим сердце своей прекрасной неизвестностью. Счастлив будет тот, кому суждено взглянуть на свой дом с космического корабля, увидеть Землю со стороны, как мысленно видели ее Циолковский и Вернадский.
Мне захотелось есть, и я зашел в столовую для торопящихся, хотя никуда не спешил. Держа поднос, я подошел к буфетчице, и она поставила туда тарелку с макаронами, стакан с горячим кофе и положила ватрушку, и я расплатился в кассе и, стоя как и все, начал есть.
У соседнего столика, тоже стоя, насыщался детский писатель Виктор Марсианин.
– Здравствуйте, – кивнул он мне. – Что нового?
– Все ново, – ответил я. – Во всяком случае, для меня. Все ново и интересно на этом свете.
– Что-то не замечаю.
– Напрасно.
Он широко раскрыл безусый и наивный рот человека, отрочество которого затянулось до сорока пяти лет, положил туда сардельку, густо смазанную горчицей, и, сморщившись, спросил:
– А что хорошего у вас лично? Как раскопки? Ничего нового в смысле подтверждения вашей знаменитой находки?
– Ничего.
– А жаль. И меня вы ставите в неловкое положение. Я опубликовал несколько статей. Читатели присылают мне сердитые письма. Требуют фактов…
– Не читатели, – сказал я, – а всего-навсего один и тот же читатель.
– Откуда вы знаете?
– Догадываюсь. Это пишет все тот же Апугин, скрывшись за разными фамилиями.
Виктор Марсианин рассмеялся.
– Действительно письма похожи одно на другое. Ну пока!
Он помахал мне рукой сорокапятилетнего школьника и, дожевывая сардельку, вышел. Затем он вернулся, очень быстро шагая, словно что-то забыл. Он действительно забыл портфель, набитый книгами и поставленный на полу возле ножки столика. Подняв портфель, он подошел ко мне и, сделав озабоченное лицо, сказал:
– А вам все-таки следовало бы поторопиться.
– С чем поторопиться?
– Ну, с этими фактами. Нельзя затягивать. Годы идут.
– Да, годы идут.
Потом выражение его лица резко изменилось, показался золотой зуб, а затем появилась улыбка, такая же счастливая и сверкающая, как золотой зуб.
Я вспомнил, кто-то мне рассказывал недавно, что Виктор Марсианин, прежде чем стать детским писателем, долго работал в эстраде и выступал на детских праздниках с приклеенной бородой, играя одну и ту же роль деда-мороза.
Когда я оглянулся, детского писателя уже не было. Марсианин исчез.
Дома мне открыла дверь моя мать, самое земное из всех земных существ, с насмешливой улыбкой на недоверчивом лице.
– Ну что там у твоих астрогеологов? Какие полезные ископаемые они открыли в космической пустоте?
Я поспешил уйти в кабинет. И сразу сел за работу.
Нелегкая стояла передо мной задача – делать доклад о необыкновенной археологической находке, сразу же уничтоженной взрывной волной фугасной бомбы и запечатленной на единственном фотографическом снимке, почти у всех специалистов вызывающем сомнения в его подлинности.
Уже первая фраза показалась мне нескромной. Я перечеркнул ее. Но что делать! Находка действительно была слишком необыкновенной, чтобы сознание специалистов могло примириться с ее существованием. Против меня были не только специалисты, но и «здравый смысл». И вот я решил начать свой будущий доклад с характеристики «здравого смысла». «Здравый смысл» еще со времен Джордано Бруно и Галилея оказался не в ладах с передовой наукой. Это он, «здравый смысл», возражал против теории относительности и квантовой механики, против теории вероятности, против кибернетики, против всего, что приводит в недоумение слепую, обленившуюся, примирившуюся с привычным мысль.
Почти до утра я стучал на пишущей машинке, ища все новые и новые улики против здравого смысла.
Но, как выяснилось на другой же день, «здравый смысл» с не меньшей энергией искал улики против меня.
Я уснул в четыре часа утра. Мать разбудила меня, громко постучав в дверь.
– Так ты проспишь, – сказала она, – все на свете…
Я больше всего на свете не люблю спешки и суеты.
– Успею, – сказал я и стал одеваться. Я действительно опаздывал. Но не хотел показать это матери. Побрился. Не спеша съел завтрак. Но, выйдя из дому, я побежал к трамвайной остановке, как мальчишка. В Университете меня уже ждали студенты, похудевшие от зубрежки и страха. Я долго экзаменовал их, потом отпустил, сделав вид, что вполне удовлетворен их ответами. Они думали, как думал учебник, говорили на языке учебника и верили, считали, что идеалом человеческого мышления является содержание учебника – сухое, точное и безразличное ко всему на свете, кроме предмета, о котором шла речь. Я не стал их разубеждать. Это выглядело бы непедагогично. «Опять здравый смысл», – подумал я.
Придя в Институт истории материальной культуры, я спустился в подвал, где хранились предметы, привезенные мною из экспедиции. Кремневые наконечники стрел, каменные рубила, кости животных, тщательно пронумерованные. Пронумерованное, завернутое в бумагу время. Время, попавшее в учебник и уже вызубренное студентами, отвечавшими сегодня мне на экзамене. Мне вспомнились тихие, неуверенные голоса студентов, слепые фразы, лица, глядевшие на меня и желавшие только одного – скорее получить отметку. Разве для того по колено в грязи я и мои помощники рылись в земле? Когда-нибудь и о той необыкновенной находке преступно скучными и равнодушными словами учебника будут отвечать экзаменующиеся студенты.
Были слышны чьи-то шаги. Кто-то спускался по лестнице.
– Сергей! Ты здесь?
Я узнал голос секретаря партийной организации Снежинцева.
– Здесь.
Лицо Снежинцева было смущенным.
– Ну, что нового?
– Ничего. Делаю доклад в Географическом обществе о космическом путешественнике.
– А когда?
– Скоро.
– Вот что я хочу тебе сказать… Апугин принес разгромную статью. Мы ее не хотим печатать. Он собирается жаловаться. Какой-то французский философ с русской фамилией, по-видимому из эмигрантов, выступил с новой реакционной концепцией философии истории.
– Но при чем здесь я и мой доклад?
Снежинцев улыбнулся.
– Я тоже считаю, что ты ни при чем. Но Апугин придерживается другого мнения. Он тебя считает ответственным за эту реакционную концепцию. Дело в том, что этот философ опирается на твою находку.
– Ты не помнишь его фамилию?
– Кажется, вспомнил: не то Арапов, не то Агапов. Кажется, Агапов. Нет, Арапов!»
4
Бородин ходил по институту, пряча в густых пушистых усах улыбку.
Дело подвигалось. И не так уж далек был тот день, когда новый аппарат, создание его рук и его ума, должен был заявить о себе и показать всем, что и невозможное стало возможным.
В лаборатории, действительно самой лучшей в городе, ежедневно толпились посетители и гости – журналисты, писатели, научные сотрудники других институтов и учреждений. Бородин был не только талантливым физиологом, но и крупным математиком, незаурядным техником и блестящим организатором.
Гостей приводили в восторг приборы, созданные им, действительно свидетельствующие о большой технической изобретательности заведующего кибернетической лабораторией, но еще больше изумляло их остроумие, глубина и свежесть научных идей Бородина, его энтузиазм, чуточку приперченный скепсисом и иронией по отношению к самому себе, и к своим идеям, и к самой науке.
Сочетание энтузиазма с иронией и скепсисом было неожиданно и непривычно. Борода как бы верил себе и не верил, а это еще больше заставляло верить в него и его идеи и замыслы.
– Не беспокойтесь, – говорил он посетителям, показывая свою лабораторию – Мы еще не создали искусственного Спинозу, а тем более Гегеля. Да и не собираемся их создавать. Зачем? Нужен аппарат, способный к решению все же не таких уж простых задач, логический виртуоз, механический математик, удивляющий профанов своей сообразительностью.
Он шутил. А в его умных, иронически-насмешливых глазах поблескивала мысль, готовая увидеть нечто новое в далях науки и бытия.
Он был почти постоянно в хорошем настроении. И все его помощники и помощницы, люди по большей части молодые и здоровые, тоже поражали всех своей веселостью и кажущейся беззаботностью. Впрочем, уместно ли говорить о беззаботности, имея в виду лабораторию, где создавался сложнейший аппарат, логический механизм, автомат для утилитарного мышления?..
Сегодня в лаборатории было особенно шумно от посетителей и гостей. Но вот все ушли, остался один Виктор Марсианин. Детский писатель уже исписал быстрыми значками (он знал стенографию) толстый блокнот, но все еще продолжал задавать вопросы. Ученый, с его красивой, пушистой, тщательно вымытой сначала в воде, а потом в одеколоне бородой, казался Марсианину библейским богом, беззаботным, остроумным и грозным богом, способным из ничего создать все.
– Скажите, пожалуйста, – спросил Марсианин, – а чем будут заниматься люди, когда весь физический и утилитарно-умственный труд возьмут на себя кибернетические машины и роботы?
Бородин улыбнулся.
– Будут коллекционировать почтовые марки или стоять в очереди у киоска за «Миром приключений», ожидая очередной ваш научно-фантастический рассказ.
– Вы шутите, а я спрашиваю вас всерьез.
Бородин рассердился – или сделал вид, что рассердился.
– Какого черта вы задаете мне праздные вопросы? Что я вам, гадалка, чтобы на них отвечать? Мое дело – создать аппарат. А если он заменит вас и у вас окажется больше свободного времени, чем вам хочется, это не моя забота. Кстати, у вас и так много свободного времени. Вам не пора идти?
– Меня заменить не легко, – сказал Виктор Марсианин обиженным тоном.
– Я думаю.
Бородин с нетерпением ждал, когда наконец детский писатель уйдет. Скоро должен прийти фельетонист Глеб Морской. Морской, желчный и умный, не переносил Марсианина. В прошлый раз фельетонист из-за него ушел из лаборатории.
Между Бородиным и Морским установилось что-то вроде дружбы. Глеб Морской влюблялся во всех умных и талантливых людей, которых ему приходилось защищать в своих фельетонах от рутинеров, бюрократов, склочников, завистников и чиновников-карьеристов. Вот уже полгода как разгорелся его страстный профессионально-журналистский интерес к Архиерейской Бороде. Морского еще больше других изумлял ум ученого, его обширные, энциклопедические знания, его руки, руки бога-экспериментатора, легкие и мудрые, казалось вобравшие в себя весь опыт человечества.
Донеслись быстрые шаги Глеба Морского.
– Здравствуйте, – помахал лупой Бородин. – Чем недовольны?
– Встретил этого балбеса Марсианина.
– Я заметил, вы недолюбливаете его. За что?
– Завидую его уму и выдающемуся таланту. Готов, как Сальери, отравить его. Если я его тут еще встречу…
– Ну-ну. Выходит, я должен утверждать у вас список своих посетителей? Вы слишком многого требуете, Морской. Садитесь. Я расскажу вам об опытах одного канадского нейрохирурга.
Морской сел на табуретку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19