Франсуаза Саган
Женщина в гриме
Жан-Жаку Поверу,
благодаря которому
история этой книги —
история счастливая.
Его друг
В какой мере значимы могут быть для нас дела мирские? Дружба? Она исчезает, когда тот, к кому испытывают приязнь, погружается в бездну несчастья, или когда тот, кто испытывает приязнь, поднимается на вершину могущества. Любовь? Она слепа, недолговечна или преступна. Слава? А вдруг за нею кроется обыденность или злодейство? Богатство? Да можно ли считать благом подобный вздор? Остаются так называемые счастливые дни, которые изглаживаются из памяти под гнетом повседневных домашних забот и которые не пробуждают в человеке ни желания погубить себя, ни стремления начать жизнь сначала.
Шатобриан. «Жизнь Рансэ»
Шли последние дни лета, лета желтого и безудержного, необузданного, такого лета, которое заставляет вспоминать о войне или о раннем детстве; но в данный момент по синеватой водной глади каннского порта скользили косые и бледные солнечные лучи. Подходил к концу летний день, а на смену ему надвигался осенний вечер, и в воздухе витало нечто томное, золотое, великолепное, но безусловно тленное; получалось, будто эта красота обречена на гибель именно в силу своей избыточности.
На причале, где стоял «Нарцисс», гордость компании «Поттэн», готовясь поднять якорь, чтобы отправиться в свой знаменитый музыкальный осенний круиз, капитан Элледок и его старший помощник по обслуживанию пассажиров Чарли Болленже, замершие у трапа по стойке «смирно», похоже, не обращали внимания на всю прелесть уходящего мгновения. Они принимали оживленных пассажиров на борт судна, достаточно роскошного для того, чтобы оправдать неимоверную стоимость круиза. Реклама, висевшая во всех морских агентствах уже лет пятнадцать, была весьма многообещающей: вокруг эоловой арфы неведомой эпохи на лазурном фоне шел выведенный рукописным шрифтом девиз, состоявший из пяти слов: «In mare te musica sperat», что не слишком придирчивый знаток латыни перевел бы так: «На море тебя ожидает музыка».
И действительно, на протяжении десяти дней человек, обладавший вкусом к музыке и средствами для удовлетворения такового, имел возможность совершить небольшой тур по Средиземноморью в обстановке изысканной роскоши и в обществе одного-двух знаменитейших на данный момент исполнителей, корифеев музыкального мира.
С точки зрения организаторов круиза – фирмы «Поттэн», а точнее, с некоей идеальной точки зрения, маршрут путешествия предопределял репертуар музыкальных произведений, а репертуар музыкальных произведений предопределял меню. Столь тонкие соответствия, поначалу не вполне четкие, стали мало-помалу превращаться в некий незыблемый ритуал, причем случалось и такое: если вдруг внезапно портилось говяжье филе «турнедо», то Россини обязательно сменялся Малером, а сами «турнедо» – баварской овощной смесью в горшочках. Нередко исполнители, в самый последний момент предупрежденные членами экипажа о капризах бортового рефрижератора или прибрежных рынков, испытывали своего рода нервное потрясение, что, впрочем, наряду со стоимостью круиза даже оживляло достаточно однообразное пребывание на борту. А стоимость эта, по правде говоря, составляла ни много ни мало девяносто восемь тысяч франков в классе «люкс», а в первом классе – шестьдесят две тысячи франков; при этом второй класс как таковой был на «Нарциссе» упразднен отныне и навек, чтобы пощадить чувства тех привилегированных лиц, которые оказались бы менее привилегированными, чем другие. И тем не менее «Нарцисс» всегда был заполнен до отказа: в схватку за каюты вступали за два года до рейса, и люди устраивались в креслах-качалках верхней палубы точно так же, как иные – на скамьях амфитеатров Байрейта или Зальцбурга: в среде меломанов и богачей ценились общий вид зрелища, звучание, запахи, а также изысканность повседневных вкусовых ощущений. Лишь радости пятого из чувств оставались факультативными, что, с учетом среднего возраста пассажиров, было даже предпочтительнее.
В семнадцать часов, когда посадка должна была уже закончиться, капитан Элледок мрачно хмыкнул, достал из жилетного кармана часы и с недоверчивым выражением на лице поднес сначала к собственным глазам, а затем помахал ими перед терпеливым и гораздо менее удивленным взором Чарли Болленже. Эти двое плавали вместе уже лет десять и приобрели привычки почти супружеские, довольно странные, принимая во внимание их физические особенности.
– Спорим, Боте-Лебреш раньше семи не будет?
– Очень даже вероятно, – прозвучал в ответ мягкий, мелодичный голос Чарли Болленже, который вынужден был привыкнуть к лапидарному стилю своего начальника.
Внешность Элледока была настолько типичной для старого морского волка: мощное телосложение, борода, густые брови и походка вразвалку, – что это произвело надлежащее впечатление на компанию «Поттэн», невзирая на его исключительную неспособность к судовождению. После ряда кораблекрушений и многочисленных аварий его вчистую отстранили от рискованных океанских рейсов и определили на безопасные маршруты, на каботажные рейсы между портами, и теперь, стоя на полуюте прочного и хорошо оснащенного судна, с помощником, достаточно сведущим в вопросах судовождения и навигационных правилах, он уже, строго говоря, не имел возможности влипнуть в какие-либо неприятности. Патологическое самомнение, по непонятным причинам развившееся у Элледока с юных лет, вызывало доверие к нему у судовладельцев и автоматически порождало отсутствие инициативы, которую предполагает занимаемый им пост; тем не менее он культивировал в себе тягу к приключениям в стиле Конрада, ностальгию по отважным капитанам в духе Киплинга. А невозможность отдавать бесстрастным, но твердым голосом преисполненные романтики команды или подавать душераздирающие сигналы SOS постоянно давила на него тяжким грузом. По ночам ему снилось, будто он кричит в потрескивающий микрофон, находясь в самом центре циклона: «Долгота такая-то, широта такая-то, держимся хорошо… Пассажиры в безопасности… Остаюсь на посту…» Увы! Наступало утро, и приходилось слать депеши совсем иного рода: «Рыба оказалась некачественной, просьба сменить поставщика» или «Необходимо приготовить кресло для пассажира-инвалида». И это в лучшем случае… Использование «морзянки» стало у него до такой степени естественным, что, если он вдруг употреблял самый обычный предлог вроде от, до, для, это вызывало панику у подчиненных, в особенности у боязливого блондина Чарли Болленже.
Чарли родился в буржуазной семье, был гомосексуалистом и протестантом, и жизнь его представляла собой серию унижений, которые он переносил не то чтобы с радостью, но, по крайней мере, с кротостью; и, как это ни странно, в обществе высокомерного капитана Элледока, преисполненного тупой мужской нетерпимости, брюзгливой претенциозности, он приобрел ощущение стабильности, а отношения с этим человеком, будучи абсолютно платоническими, а это было именно так, непонятно почему придали ему уверенности в себе. Что же касается Элледока, который ненавидел по порядку коммунистов, иммигрантов и педерастов, то, как полагал Чарли, было чудом, что уже довольно давно капитан уживался с представителем этих последних.
– Наша драгоценная Эдма, – живо проговорил Чарли, – наверняка немного опоздает, однако считаю нужным доложить, что и наш великий Кройце пока еще не прибыл. Что же касается ожидания, то мы, увы, к нему привычны, мой дорогой командир!
Это был своего рода вызов, на который капитан Элледок ответил испепеляющим взглядом: он терпеть не мог этого «мы», которое все время навязывал ему Болленже. Всего три года назад капитан узнал, каков на деле моральный облик бедняги Чарли. Сойдя как-то на Капри, чтобы купить пачку табаку (хотя для него священным принципом было никогда не покидать борта корабля), он обнаружил своего помощника на Пьяцетте отплясывающим ча-ча-ча в наряде таитянской женщины на пару с мускулистым островитянином. Удивительно, но, испытав в первый момент отвращение и ужас, капитан ничего преступнику не сказал, однако с той поры относился к Чарли с боязливым презрением, смешанным с состраданием. Он даже с того дня бросил курить, повинуясь странному порыву, который не в состоянии был сам себе объяснить.
– Да кто он такой, этот Кройце? – с недоверием в голосе спросил капитан.
– Понимаете, мой капитан, Кройце, Ганс-Гельмут Кройце… Видите ли, капитан, я понимаю, что вы не такой уж меломан… – Проговорив это, Чарли не смог удержаться от смешка, отчего капитан в очередной раз нахмурился. – Но так или иначе, Кройце и вправду крупнейший дирижер в мире! И, как говорят, лучший пианист… На прошлой неделе… Да, в конце концов, вы же читаете «Пари-матч»?
– Нет, не хватает времени. «Матч» там или не «Матч», но Кройце опаздывает! Может быть, он и дирижирует оркестром, этот ваш Кройце, но он явно не дирижирует моим судном! А знаете, Чарли, сколько платят вашему Кройце, чтобы тот уделывал рояль в течение десяти дней? Шестьдесят тысяч долларов! Целую кучу денег! Точнехонько! Тридцать миллионов старых франков! Что вы на это скажете, Чарли? А еще он хочет втащить на борт свой рояль, поскольку наш «Плейель» для него недостаточно хорош!.. Вот увидите, я его еще выдрессирую, вашего Кройце!
И, приняв вид в высшей степени мужественный, капитан Элледок принялся жевать табак, а затем выпустил струю коричневатой жижи себе под ноги, однако зловредный ветер отнес этот плевок на безупречно отутюженные брюки старшего помощника.
– О господи… – начал было расстроенный Чарли, но его причитания были прерваны радостным возгласом, донесшимся из глубин наемного «Кадиллака», обескураженное выражение на лице Чарли мгновенно уступило место ликующему, и он поспешил навстречу подъехавшей пассажирке – мадам Эдме Боте-Лебреш собственной персоной, зато Элледок остался на месте, недвижим и глух к прозвеневшему голосу, голосу, знакомому всему современному высшему обществу, всем оперным театрам и всем претендующим на шик салонам Европы и Соединенных Штатов Америки, которые Эдма называла исключительно «Штаты».
Тем временем Эдма Боте-Лебреш, за которой следовал ее муж Арман Боте-Лебреш (в число его предприятий входила небезызвестная фирма «Сахар Лебреш»), вышла из машины и пропела своим великолепным сопрано: «Привет, капитан! Привет, Чарли! Привет, „Нарцисс“! Привет, море!», играя роль женщины «остроумной, очаровательной и обаятельной», как она привыкла именовать саму себя. И как только раздался этот высокий, сильный голос, в порту все замерло: моряки – на своих постах, пассажиры – у релингов, чайки – в полете; и один лишь капитан Элледок, которому слышалось в этом что-то совсем иное, остался невозмутим.
Хотя Эдма Боте-Лебреш уже на протяжении двенадцати лет публично признавала, что ей за пятьдесят, одета она была по-молодежному, в костюм цвета тетеревиного крыла, а на голове у нее был белый тюрбан: ансамбль этот подчеркивал ее исключительную худобу, слегка лошадиные черты ее лица и миндалевидные глаза навыкате и все то, что она позволяла называть «аристократическим обликом». Напротив, облик ее супруга был типичен для облика озабоченного бухгалтера. Арман Боте-Лебреш никогда никому не запоминался – за исключением тех случаев, когда человек вступал с ним в деловой контакт: вот тут-то он навсегда оставался в памяти. Ибо он был обладателем одного из крупнейших состояний Франции, а может быть, и Европы. Постоянно погруженный в раздумья, он казался рассеянным, готов был споткнуться у первого же препятствия, и его даже можно была принять за поэта не от мира сего, если, конечно, не знать, что в этой яйцеподобной, лысой голове крутятся бесконечные ряды цифр и процентов. Но, будучи хозяином своего состояния и своей империи, «А. Б. Л.» был в то же время рабом мощного компьютера, беспрерывно трудившегося в холодном мозгу, начиная с раннего детства, и превращавшего его обладателя в одного из тысяч мучеников, извлекающих выгоду из арифметики в ее современном варианте. И в эту минуту, пока его собственный лимузин болтался где-то на автостраде, он рассчитывался с шофером наемного «Кадиллака» и автоматически начислял ему двенадцать процентов чаевых – и ни сантимом больше. А Чарли Болленже в это время вынимал из багажника невероятное количество чемоданов черной кожи с неброской маркировкой «Б. Л.», прекрасно зная, что девять десятых этого багажа принадлежит Эдме, а не Арману. Тут по трапу сбежали двое крепких матросов и завладели грузом.
– Как всегда, в сто четвертую, – заявила Эдма утвердительным, а вовсе не вопросительным тоном.
Сто четвертая была ее постоянной каютой, обладавшей в ее глазах тем преимуществом (а с точки зрения капитана – недостатком), что находилась рядом с апартаментами музыкантов.
– Чарли, скажите-ка мне, я сплю рядом с певицей или рядом с Кройце? Даже не знаю, что мне приятнее слышать по утрам: трели Дориа или арпеджио Кройце… Какое наслаждение, нет, какое же это наслаждение! Я в восторге, командир, я безумно счастлива! Вас надо расцеловать… Можно?
Не ожидая ответа, Эдма метнулась к едва сдерживающему свое возмущение капитану и, как гигантская паучиха, оплела его шею, оставив свою помаду цвета герани на его черной бороде. Она была от природы наделена лукавством, которое явно восхищало Чарли Болленже и также явно раздражало ее мужа. То, что А. Б. Л. называл «игривостью» жены – сорок лет назад ее игривость показалась ему до такой степени очаровательной, что привела к законному браку, – так вот это свойство было одной из немногих вещей, способных оторвать его от расчетов и помешать продумать до конца ту или иную операцию. На сей раз, отметил Арман Боте-Лебреш, ее жертвой оказался напыщенный грубиян Элледок, и он обменялся мгновенной заговорщицкой улыбкой с Чарли Болленже.
– А меня? – воскликнул вышеупомянутый Чарли. – А меня, миледи? Разве мне не причитается нежный поцелуй в знак встречи давних знакомых?
– Безусловно, причитается, дорогой мой Чарли… Вы же знаете, как я всегда скучаю вдали от вас.
Побагровев от бешенства, Элледок отступил на шаг и бросил саркастический взгляд на нежно обнявшуюся парочку. «Педик и сумасшедшая, – подумал он со злобой. – Чарли Болленже целуется с женой сахарозаводчика. Чего я только не навидался за свою блядскую жизнь…»
– А вы не ревнуете, месье Боте-Лебреш? – проговорил капитан насмешливо-мужественным тоном, обращаясь как мужчина к мужчине к сахарозаводчику, который хотя и смахивал на кусок плохо прожаренной телятины, был тем не менее существом мужского пола.
Понимания он, однако, не нашел.
– Ревную? Да что вы! – процедил сквозь зубы снисходительный муж. – Пойдем, Эдма, ты не против? Я что-то устал. Нет-нет, Эдма, ничего страшного, поверь, – поспешно добавил он.
Ибо Эдма, подхваченная вихрем тревоги, порывисто обернулась к мужу, погладила его по щеке, ослабила галстук, одним словом, засуетилась вокруг него, как всегда делала всякий раз, когда вспоминала о его существовании. Будучи невестой Армана, Эдма превосходила его ростом на добрых пять сантиметров, теперь же разница между ними составляла все десять. Не переставая радоваться своему замужеству, принесшему ей огромное состояние (к чему она стремилась на протяжении всей своей юности), Эдма любила время от времени напоминать всем прочим, а заодно и себе самой, что обладает неоспоримыми правами собственности на своего мужа, на этого маленького, молчаливого человечка, который принадлежит только ей одной и которому одному принадлежат, в свою очередь, весь этот сахар, все эти предприятия, все эти деньги. И она тормошила и теребила его с капризным видом, словно маленькая девочка. Арман Боте-Лебреш, которого бьющая через край жизненная сила и пронзительный голос жены очень быстро довели до импотенции, приписывал эти приступы возбуждения, овладевавшие время от времени высокомерной Эдмой, не удовлетворенному по его вине инстинкту материнства и потому не решался сопротивляться. Слава богу, по прошествии стольких лет Эдма забывала о существовании супруга все чаще и чаще, но в те минуты, когда она о нем вспоминала, ее действия становились все более показными. Возможно, это было результатом стремления вычеркнуть из памяти тот факт, что Арман Боте-Лебреш мог бы стать удобным супругом для кого угодно. Сам же Арман мечтал только о том, чтобы она о нем не вспоминала вовсе, что, впрочем, было не так уж трудно.
Пробудив, как ему казалось, неосторожной репликой у Эдмы мысли о супружеской близости, Арман устремился к каюте, зная, что стоит ему растянуться на кушетке, как он избавится от назойливых забот жены.
1 2 3 4 5 6 7 8
Женщина в гриме
Жан-Жаку Поверу,
благодаря которому
история этой книги —
история счастливая.
Его друг
В какой мере значимы могут быть для нас дела мирские? Дружба? Она исчезает, когда тот, к кому испытывают приязнь, погружается в бездну несчастья, или когда тот, кто испытывает приязнь, поднимается на вершину могущества. Любовь? Она слепа, недолговечна или преступна. Слава? А вдруг за нею кроется обыденность или злодейство? Богатство? Да можно ли считать благом подобный вздор? Остаются так называемые счастливые дни, которые изглаживаются из памяти под гнетом повседневных домашних забот и которые не пробуждают в человеке ни желания погубить себя, ни стремления начать жизнь сначала.
Шатобриан. «Жизнь Рансэ»
Шли последние дни лета, лета желтого и безудержного, необузданного, такого лета, которое заставляет вспоминать о войне или о раннем детстве; но в данный момент по синеватой водной глади каннского порта скользили косые и бледные солнечные лучи. Подходил к концу летний день, а на смену ему надвигался осенний вечер, и в воздухе витало нечто томное, золотое, великолепное, но безусловно тленное; получалось, будто эта красота обречена на гибель именно в силу своей избыточности.
На причале, где стоял «Нарцисс», гордость компании «Поттэн», готовясь поднять якорь, чтобы отправиться в свой знаменитый музыкальный осенний круиз, капитан Элледок и его старший помощник по обслуживанию пассажиров Чарли Болленже, замершие у трапа по стойке «смирно», похоже, не обращали внимания на всю прелесть уходящего мгновения. Они принимали оживленных пассажиров на борт судна, достаточно роскошного для того, чтобы оправдать неимоверную стоимость круиза. Реклама, висевшая во всех морских агентствах уже лет пятнадцать, была весьма многообещающей: вокруг эоловой арфы неведомой эпохи на лазурном фоне шел выведенный рукописным шрифтом девиз, состоявший из пяти слов: «In mare te musica sperat», что не слишком придирчивый знаток латыни перевел бы так: «На море тебя ожидает музыка».
И действительно, на протяжении десяти дней человек, обладавший вкусом к музыке и средствами для удовлетворения такового, имел возможность совершить небольшой тур по Средиземноморью в обстановке изысканной роскоши и в обществе одного-двух знаменитейших на данный момент исполнителей, корифеев музыкального мира.
С точки зрения организаторов круиза – фирмы «Поттэн», а точнее, с некоей идеальной точки зрения, маршрут путешествия предопределял репертуар музыкальных произведений, а репертуар музыкальных произведений предопределял меню. Столь тонкие соответствия, поначалу не вполне четкие, стали мало-помалу превращаться в некий незыблемый ритуал, причем случалось и такое: если вдруг внезапно портилось говяжье филе «турнедо», то Россини обязательно сменялся Малером, а сами «турнедо» – баварской овощной смесью в горшочках. Нередко исполнители, в самый последний момент предупрежденные членами экипажа о капризах бортового рефрижератора или прибрежных рынков, испытывали своего рода нервное потрясение, что, впрочем, наряду со стоимостью круиза даже оживляло достаточно однообразное пребывание на борту. А стоимость эта, по правде говоря, составляла ни много ни мало девяносто восемь тысяч франков в классе «люкс», а в первом классе – шестьдесят две тысячи франков; при этом второй класс как таковой был на «Нарциссе» упразднен отныне и навек, чтобы пощадить чувства тех привилегированных лиц, которые оказались бы менее привилегированными, чем другие. И тем не менее «Нарцисс» всегда был заполнен до отказа: в схватку за каюты вступали за два года до рейса, и люди устраивались в креслах-качалках верхней палубы точно так же, как иные – на скамьях амфитеатров Байрейта или Зальцбурга: в среде меломанов и богачей ценились общий вид зрелища, звучание, запахи, а также изысканность повседневных вкусовых ощущений. Лишь радости пятого из чувств оставались факультативными, что, с учетом среднего возраста пассажиров, было даже предпочтительнее.
В семнадцать часов, когда посадка должна была уже закончиться, капитан Элледок мрачно хмыкнул, достал из жилетного кармана часы и с недоверчивым выражением на лице поднес сначала к собственным глазам, а затем помахал ими перед терпеливым и гораздо менее удивленным взором Чарли Болленже. Эти двое плавали вместе уже лет десять и приобрели привычки почти супружеские, довольно странные, принимая во внимание их физические особенности.
– Спорим, Боте-Лебреш раньше семи не будет?
– Очень даже вероятно, – прозвучал в ответ мягкий, мелодичный голос Чарли Болленже, который вынужден был привыкнуть к лапидарному стилю своего начальника.
Внешность Элледока была настолько типичной для старого морского волка: мощное телосложение, борода, густые брови и походка вразвалку, – что это произвело надлежащее впечатление на компанию «Поттэн», невзирая на его исключительную неспособность к судовождению. После ряда кораблекрушений и многочисленных аварий его вчистую отстранили от рискованных океанских рейсов и определили на безопасные маршруты, на каботажные рейсы между портами, и теперь, стоя на полуюте прочного и хорошо оснащенного судна, с помощником, достаточно сведущим в вопросах судовождения и навигационных правилах, он уже, строго говоря, не имел возможности влипнуть в какие-либо неприятности. Патологическое самомнение, по непонятным причинам развившееся у Элледока с юных лет, вызывало доверие к нему у судовладельцев и автоматически порождало отсутствие инициативы, которую предполагает занимаемый им пост; тем не менее он культивировал в себе тягу к приключениям в стиле Конрада, ностальгию по отважным капитанам в духе Киплинга. А невозможность отдавать бесстрастным, но твердым голосом преисполненные романтики команды или подавать душераздирающие сигналы SOS постоянно давила на него тяжким грузом. По ночам ему снилось, будто он кричит в потрескивающий микрофон, находясь в самом центре циклона: «Долгота такая-то, широта такая-то, держимся хорошо… Пассажиры в безопасности… Остаюсь на посту…» Увы! Наступало утро, и приходилось слать депеши совсем иного рода: «Рыба оказалась некачественной, просьба сменить поставщика» или «Необходимо приготовить кресло для пассажира-инвалида». И это в лучшем случае… Использование «морзянки» стало у него до такой степени естественным, что, если он вдруг употреблял самый обычный предлог вроде от, до, для, это вызывало панику у подчиненных, в особенности у боязливого блондина Чарли Болленже.
Чарли родился в буржуазной семье, был гомосексуалистом и протестантом, и жизнь его представляла собой серию унижений, которые он переносил не то чтобы с радостью, но, по крайней мере, с кротостью; и, как это ни странно, в обществе высокомерного капитана Элледока, преисполненного тупой мужской нетерпимости, брюзгливой претенциозности, он приобрел ощущение стабильности, а отношения с этим человеком, будучи абсолютно платоническими, а это было именно так, непонятно почему придали ему уверенности в себе. Что же касается Элледока, который ненавидел по порядку коммунистов, иммигрантов и педерастов, то, как полагал Чарли, было чудом, что уже довольно давно капитан уживался с представителем этих последних.
– Наша драгоценная Эдма, – живо проговорил Чарли, – наверняка немного опоздает, однако считаю нужным доложить, что и наш великий Кройце пока еще не прибыл. Что же касается ожидания, то мы, увы, к нему привычны, мой дорогой командир!
Это был своего рода вызов, на который капитан Элледок ответил испепеляющим взглядом: он терпеть не мог этого «мы», которое все время навязывал ему Болленже. Всего три года назад капитан узнал, каков на деле моральный облик бедняги Чарли. Сойдя как-то на Капри, чтобы купить пачку табаку (хотя для него священным принципом было никогда не покидать борта корабля), он обнаружил своего помощника на Пьяцетте отплясывающим ча-ча-ча в наряде таитянской женщины на пару с мускулистым островитянином. Удивительно, но, испытав в первый момент отвращение и ужас, капитан ничего преступнику не сказал, однако с той поры относился к Чарли с боязливым презрением, смешанным с состраданием. Он даже с того дня бросил курить, повинуясь странному порыву, который не в состоянии был сам себе объяснить.
– Да кто он такой, этот Кройце? – с недоверием в голосе спросил капитан.
– Понимаете, мой капитан, Кройце, Ганс-Гельмут Кройце… Видите ли, капитан, я понимаю, что вы не такой уж меломан… – Проговорив это, Чарли не смог удержаться от смешка, отчего капитан в очередной раз нахмурился. – Но так или иначе, Кройце и вправду крупнейший дирижер в мире! И, как говорят, лучший пианист… На прошлой неделе… Да, в конце концов, вы же читаете «Пари-матч»?
– Нет, не хватает времени. «Матч» там или не «Матч», но Кройце опаздывает! Может быть, он и дирижирует оркестром, этот ваш Кройце, но он явно не дирижирует моим судном! А знаете, Чарли, сколько платят вашему Кройце, чтобы тот уделывал рояль в течение десяти дней? Шестьдесят тысяч долларов! Целую кучу денег! Точнехонько! Тридцать миллионов старых франков! Что вы на это скажете, Чарли? А еще он хочет втащить на борт свой рояль, поскольку наш «Плейель» для него недостаточно хорош!.. Вот увидите, я его еще выдрессирую, вашего Кройце!
И, приняв вид в высшей степени мужественный, капитан Элледок принялся жевать табак, а затем выпустил струю коричневатой жижи себе под ноги, однако зловредный ветер отнес этот плевок на безупречно отутюженные брюки старшего помощника.
– О господи… – начал было расстроенный Чарли, но его причитания были прерваны радостным возгласом, донесшимся из глубин наемного «Кадиллака», обескураженное выражение на лице Чарли мгновенно уступило место ликующему, и он поспешил навстречу подъехавшей пассажирке – мадам Эдме Боте-Лебреш собственной персоной, зато Элледок остался на месте, недвижим и глух к прозвеневшему голосу, голосу, знакомому всему современному высшему обществу, всем оперным театрам и всем претендующим на шик салонам Европы и Соединенных Штатов Америки, которые Эдма называла исключительно «Штаты».
Тем временем Эдма Боте-Лебреш, за которой следовал ее муж Арман Боте-Лебреш (в число его предприятий входила небезызвестная фирма «Сахар Лебреш»), вышла из машины и пропела своим великолепным сопрано: «Привет, капитан! Привет, Чарли! Привет, „Нарцисс“! Привет, море!», играя роль женщины «остроумной, очаровательной и обаятельной», как она привыкла именовать саму себя. И как только раздался этот высокий, сильный голос, в порту все замерло: моряки – на своих постах, пассажиры – у релингов, чайки – в полете; и один лишь капитан Элледок, которому слышалось в этом что-то совсем иное, остался невозмутим.
Хотя Эдма Боте-Лебреш уже на протяжении двенадцати лет публично признавала, что ей за пятьдесят, одета она была по-молодежному, в костюм цвета тетеревиного крыла, а на голове у нее был белый тюрбан: ансамбль этот подчеркивал ее исключительную худобу, слегка лошадиные черты ее лица и миндалевидные глаза навыкате и все то, что она позволяла называть «аристократическим обликом». Напротив, облик ее супруга был типичен для облика озабоченного бухгалтера. Арман Боте-Лебреш никогда никому не запоминался – за исключением тех случаев, когда человек вступал с ним в деловой контакт: вот тут-то он навсегда оставался в памяти. Ибо он был обладателем одного из крупнейших состояний Франции, а может быть, и Европы. Постоянно погруженный в раздумья, он казался рассеянным, готов был споткнуться у первого же препятствия, и его даже можно была принять за поэта не от мира сего, если, конечно, не знать, что в этой яйцеподобной, лысой голове крутятся бесконечные ряды цифр и процентов. Но, будучи хозяином своего состояния и своей империи, «А. Б. Л.» был в то же время рабом мощного компьютера, беспрерывно трудившегося в холодном мозгу, начиная с раннего детства, и превращавшего его обладателя в одного из тысяч мучеников, извлекающих выгоду из арифметики в ее современном варианте. И в эту минуту, пока его собственный лимузин болтался где-то на автостраде, он рассчитывался с шофером наемного «Кадиллака» и автоматически начислял ему двенадцать процентов чаевых – и ни сантимом больше. А Чарли Болленже в это время вынимал из багажника невероятное количество чемоданов черной кожи с неброской маркировкой «Б. Л.», прекрасно зная, что девять десятых этого багажа принадлежит Эдме, а не Арману. Тут по трапу сбежали двое крепких матросов и завладели грузом.
– Как всегда, в сто четвертую, – заявила Эдма утвердительным, а вовсе не вопросительным тоном.
Сто четвертая была ее постоянной каютой, обладавшей в ее глазах тем преимуществом (а с точки зрения капитана – недостатком), что находилась рядом с апартаментами музыкантов.
– Чарли, скажите-ка мне, я сплю рядом с певицей или рядом с Кройце? Даже не знаю, что мне приятнее слышать по утрам: трели Дориа или арпеджио Кройце… Какое наслаждение, нет, какое же это наслаждение! Я в восторге, командир, я безумно счастлива! Вас надо расцеловать… Можно?
Не ожидая ответа, Эдма метнулась к едва сдерживающему свое возмущение капитану и, как гигантская паучиха, оплела его шею, оставив свою помаду цвета герани на его черной бороде. Она была от природы наделена лукавством, которое явно восхищало Чарли Болленже и также явно раздражало ее мужа. То, что А. Б. Л. называл «игривостью» жены – сорок лет назад ее игривость показалась ему до такой степени очаровательной, что привела к законному браку, – так вот это свойство было одной из немногих вещей, способных оторвать его от расчетов и помешать продумать до конца ту или иную операцию. На сей раз, отметил Арман Боте-Лебреш, ее жертвой оказался напыщенный грубиян Элледок, и он обменялся мгновенной заговорщицкой улыбкой с Чарли Болленже.
– А меня? – воскликнул вышеупомянутый Чарли. – А меня, миледи? Разве мне не причитается нежный поцелуй в знак встречи давних знакомых?
– Безусловно, причитается, дорогой мой Чарли… Вы же знаете, как я всегда скучаю вдали от вас.
Побагровев от бешенства, Элледок отступил на шаг и бросил саркастический взгляд на нежно обнявшуюся парочку. «Педик и сумасшедшая, – подумал он со злобой. – Чарли Болленже целуется с женой сахарозаводчика. Чего я только не навидался за свою блядскую жизнь…»
– А вы не ревнуете, месье Боте-Лебреш? – проговорил капитан насмешливо-мужественным тоном, обращаясь как мужчина к мужчине к сахарозаводчику, который хотя и смахивал на кусок плохо прожаренной телятины, был тем не менее существом мужского пола.
Понимания он, однако, не нашел.
– Ревную? Да что вы! – процедил сквозь зубы снисходительный муж. – Пойдем, Эдма, ты не против? Я что-то устал. Нет-нет, Эдма, ничего страшного, поверь, – поспешно добавил он.
Ибо Эдма, подхваченная вихрем тревоги, порывисто обернулась к мужу, погладила его по щеке, ослабила галстук, одним словом, засуетилась вокруг него, как всегда делала всякий раз, когда вспоминала о его существовании. Будучи невестой Армана, Эдма превосходила его ростом на добрых пять сантиметров, теперь же разница между ними составляла все десять. Не переставая радоваться своему замужеству, принесшему ей огромное состояние (к чему она стремилась на протяжении всей своей юности), Эдма любила время от времени напоминать всем прочим, а заодно и себе самой, что обладает неоспоримыми правами собственности на своего мужа, на этого маленького, молчаливого человечка, который принадлежит только ей одной и которому одному принадлежат, в свою очередь, весь этот сахар, все эти предприятия, все эти деньги. И она тормошила и теребила его с капризным видом, словно маленькая девочка. Арман Боте-Лебреш, которого бьющая через край жизненная сила и пронзительный голос жены очень быстро довели до импотенции, приписывал эти приступы возбуждения, овладевавшие время от времени высокомерной Эдмой, не удовлетворенному по его вине инстинкту материнства и потому не решался сопротивляться. Слава богу, по прошествии стольких лет Эдма забывала о существовании супруга все чаще и чаще, но в те минуты, когда она о нем вспоминала, ее действия становились все более показными. Возможно, это было результатом стремления вычеркнуть из памяти тот факт, что Арман Боте-Лебреш мог бы стать удобным супругом для кого угодно. Сам же Арман мечтал только о том, чтобы она о нем не вспоминала вовсе, что, впрочем, было не так уж трудно.
Пробудив, как ему казалось, неосторожной репликой у Эдмы мысли о супружеской близости, Арман устремился к каюте, зная, что стоит ему растянуться на кушетке, как он избавится от назойливых забот жены.
1 2 3 4 5 6 7 8