На сей раз мой спутник поведал о том, что дети выглядят бледными, изможденными и одеты в совершеннейшие лохмотья.
Я выходил еще на нескольких станциях и осматривал все вагоны в надежде увидеть мальчиков, но их нигде не было. И с тех самых пор я их больше не видел. Вот и вся моя история. Кто они, эти дети? Что могло с ними происходить? Как разгадать эту загадку? Почему мать оставила их? Почему при ней они были одеты богато и с удивительным изяществом, а через месяц в Венеции один из них был бос и грязен, а потом их видели и вовсе в лохмотьях? Или их отец проигрался в пух и прах и вынужден был продать их одежду? Но как случилось, что из рук благородной, с изысканными манерами, дамы (какой, несомненно, была их мать) они попали к грубой простолюдинке, которую я видел в Венеции?
Перед вами всего лишь одна глава этой жизненной повести, глава, открывшаяся мне, но полная странных загадок. Напишет ли кто последующие или предыдущие главы? Кому известны они? Эта таинственная история может иметь весьма простое объяснение. Ведь я видел только, как двух маленьких мальчиков, одетых с изяществом принцев, разлучили с матерью и заботу о них взяли на себя другие, а две недели спустя один из них бродил босой и выглядел как нищий. Так кто же разгадает эту загадку о Двух Мальчиках в Черном?
Иголки в подушке
Начиная издание "Корнхилл мэгэзин", мы в своем первом очерке сравнили наш журнал с кораблем, который отправляется в дальнее плавание. Капитан его произнес тогда проникновенную молитву о даровании успеха и благополучия, а на душе у него было тревожно: он думал о штормах и скалах, о том, как рискованно такое предприятие, а корабль и его содержимое - это целое состояние, и никогда не знаешь, где подстерегает опасность, которая угрожает собственности судовладельца. После шестимесячного плавания мы были счастливы признать, что судьба оказалась к нам благосклонна, и в духе "Заметок о разных разностях" дали волю своему воображению и описали устроенное в честь Журнала триумфальное шествие и Главнокомандующего, подъезжающего в сверкающей колеснице к Храму Победы, чтобы принести жертвы богам. Для улицы Корнхилл не в диковинку пышность и великолепие празднеств, и, вспомнив, как близко мы помещаемся от Мэншен-Хауса, читатель не удивится, что мне тотчас же пришла мысль о праздничных процессиях, колесницах, торжественных церемониях под звуки фанфар - о всем том, чему Корнхилл является свидетелем не первую сотню лет каждого 9 ноября, в день избрания нового лорд-мэра. Мне легко представить себе золоченую карету, запряженную восьмеркой буланых чистейшей пегасовой породы, ликующую толпу, скороходов, рыцарей в бряцающих доспехах, священника и меченосца в величественном головном уборе, важно наблюдающих из окна кареты, и, наконец, самого лордмэра, - малиновая мантия, отделанная мехом, золотая цепь и белоснежные ленты, - торжественно занимающего почетное место. Если отдаться и далее игре воображения, то перед нами возникнет картина праздничного банкета в Египетской зале Мэншен-Хауса: за столом - все правительство, высшие судейские чиновники и его милость среди их преосвященств, перед ними черепаховый суп и другие изысканные яства, и мистер Рупоре из-за кресла лордмэра выкрикивает, обращаясь к высоким гостям: "Милорд Такой-то, милорд Этакий, милорд Прочий, за ваше здоровье лорд-мэр поднимает круговую чашу!" Но вот величественная церемония обеда подходит к концу, лорд Хлюст предлагает выпить за здоровье дам, и почтенная компания поднимается из-за стола и переходит в комнату, где их ждут кофе и бисквиты. А там уж экипажи развозят знатных гостей по их дворцам. Египетская зала, сиявшая огнями, медленно погружается в полумрак, лакеи прибирают к рукам остатки десерта и пересчитывают серебряные ложки. Его милость с супругой отправляются в свои личные апартаменты. Ленты снимаются, отстегивается воротник, мэр избавляется от своего облачения и превращается в простого смертного. Он, конечно же, с тревогой думает о том, как будут восприняты его речи, и, вспоминая о них, вдруг обнаруживает, бедняга, что забыл сказать самое важное. Вместо сна его ждет головная боль, мрачные мысли, недовольство собой и, смею думать, доза некоего лекарства, прописанного его лекарем. А сколько людей в столице считают его счастливейшим человеком!
Вообразим теперь, что у его милости ревматизм и он разыгрался именно 9 ноября или он мучается зубной болью, а сам вынужден улыбаться и бормотать свои злосчастные речи. Стоит ли ему завидовать? Хотели бы вы быть на его месте? А вдруг слуга в золоченой ливрее подносил ему вовсе не мадеру с Канарских островов, а какое-нибудь мерзкое слабительное? Довольно! Убери прочь свой сверкающий кубок, коварный виночерпий! Теперь вы наверняка догадываетесь, какую мораль я намерен извлечь из этой печальной картины.
Месяц назад мы разъезжали под звуки хвалебных гимнов на триумфальной колеснице. Все было прекрасно. И было от чего ликовать и кричать: "Ура! Браво! Наша взяла!" Не скрою, нам было приятно еще и то, что этот успех обрадует Брауна, Джонса и Робинсона, наших преданных друзей. А сейчас, когда чествование уже позади, заглянем, уважаемый сэр, в мой кабинет, и там мы увидим, что победителей ждут не только восторги. Бросим взгляд на эти газеты, на эти письма. Посмотрим, что говорят критики по поводу наших отточенных острот, излюбленных шуток и безобидных намеков. Оказывается, вы просто слабоумны; вы несете какую-то дичь, вы давно уже, ни на что не способны; вас и всегда-то превозносили не по заслугам, а ныне вы так стремительно катитесь вниз, что... и т. п.
Да, это неприятно, но в конце концов даже не в этом дело. Может быть, прав не автор, а критик. Ведь случается, что последняя проповедь архиепископа не вызывает такого восторга, как те, что он произносил двадцать лет назад где-нибудь в Гренаде. Но может быть (утешительная мысль!), что критик глуп и не разбирается в том, о чем пишет. Кто бывал на художественных выставках, тот слышал, как посетители делятся мнениями о картинах. Один говорит: "Это превосходно!"; другой: "Это мазня, не заслуживающая внимания!", а третий восклицает: "О, это поистине шедевр!", - и у каждого есть свои основания. К примеру, на выставке в Королевской академии я был потрясен полотном одного художника, с которым я, насколько мне известно, никогда не встречался. Это картина мистера С. Соломона "Моисей" под номером триста сорок шесть. Мне казалось, что замысел ее превосходен, а композиция и рисунок великолепны. Смуглые евреи-рабы, на мой взгляд, изображены так вдохновенно, что поневоле проникаешься сочувствием к их печальной судьбе. А в газете я читаю: "Две до смешного безобразные женщины, склонившиеся над чумазым младенцем, представляют собой не очень-то приятное зрелище", - и конец мистеру Соломону! Разве не случается такое же и с нашими младенцами? Разве мистер Робинсон не считает херувимчика мистера Брауна мерзким капризным существом? А посему не падайте духом, мистер Соломон! Не исключено, что критик, оценивавший рожденное вами дитя, просто-напросто ничего не смыслит в детях. Когда дочь фараона, сжалившись, взяла к себе домой безродного младенца Моисея, начала выхаживать с любовью и нежностью и даже подыскала ему няньку, то, я думаю, и тогда тоже были люди, злобные накрашенные придворные или стареющие бездетные принцессы, которые восклицали: "Фу! Какой отвратительный уродец!" - и были уверены, что ничего путного из него не выйдет, и говорили: "Мы оказались правы!" - когда через много лет он выступил против египтян.
Поверьте мне, мистер Соломон, не стоит расстраиваться из-за того, что и вашего "Моисея", вашего любимца-найденыша, разнесли в пух и прах. Помните, как недавно один не по разуму ретивый критик в "Блеквуд мэгэзин" нападал на автора "Тома Джонса"? О, придирчивый судия! А ведь в свое время то же говорил и добряк Ричардсон, который сам писал романы! Но мы-то с вами, дорогой сэр, вместе с мистером Гиббоном не сомневаемся, что сей блестящий мастер достоин уважения, восхищения и преклонения.
Рассуждая обо всем этом, я предполагаю, что уважаемый читатель наделен некоторым чувством юмора, хотя, впрочем, он может быть и лишен его. Не секрет, что есть немало вполне достойных людей, для которых понять шутку так же трудно, как исполнить фиоритуру. Разумеется, вам-то, дорогой читатель, остроумия не занимать, - правда, вы не сыплете шутками на каждом шагу, но, безусловно, могли бы, если б захотели, уж конечно же, смогли бы. И в глубине души вы по-своему тонко чувствуете юмор. Ну а многие не способны ни шутить, ни понимать острот, и когда видят, что другие шутят, то раздражаются и сердятся. Доводилось ли вам наблюдать, как ведет себя пожилой господин или дама, - одним словом, какая-нибудь почтенная особа, - когда замечает, что становится объектом шутки юного остряка? Не пробовали ли вы применять сарказм или сократовские уловки в разговоре с ребенком? Дитя в простоте душевной совершает глупую выходку или скажет что-нибудь вздорное, а вы тут же насмешливо обыгрываете это. И бедный малыш смутно догадывается, что над ним смеются, он мучительно страдает, краснеет, теряется и, наконец, заливается слезами. Уверяю вас, применять оружие смеха против юной, невинной жертвы недостойно. Да, он уже привык к жестоким попрекам. Но лучше, указав на его вину, обрисовать самыми мрачными красками возможные последствия его поведения, устроить ему основательную взбучку, чтобы он пережил душевное потрясение, - все, что угодно, только не прибегайте к саstigare ridendo Наказанию смехом (лат.).. Не делайте его посмешищем всего класса, когда он сгорает от стыда. Вспомните себя школьников, друг мой, когда, совершив оплошность, стояли вы у всех на виду, едва сдерживая слезы, - щеки пылают, уши горят, а учитель обрушивает на вас град своих грубоватых шуток, и вы смотрите на него сквозь набежавшие слезы, беспомощный маленький пленник! Лучше плаха или ликторы с пучками березовых розог - только не эта бесчеловечная пытка насмешками.
Так вот, если говорить о шутках, то многие, возможно даже большинство людей, - разумеется, за исключением присутствующих, - воспринимают их, как эти дети. Чувство юмора у них не развито, и шутки им не по душе. Когда они встречают в книгах добродушную насмешку, это вызывает в них раздражение и досаду. Насколько мне известно, мало кто из женщин ценит юмор Свифта и Фильдинга (и не только потому, что он грубоват). Их простодушные и чувствительные натуры восстают против смеха. Может быть, действительно, сатир всего-навсего грубиян с низменными страстями, и нет ничего удивительного, что дам шокируют его ухмылки, нагловатый взгляд, его рога, копыта, длинные уши? Fi done, le vilain monstre Фу, какое мерзкое чудовище (франц.)., как он гадко визжит, дурашливо вскидывая свои кривые ноги! Дайте ему пару черных шелковых чулок да подбейте их ватой, чтобы он спрятал в них свои ужасные конечности! И пусть прикроет одеждой шкуру и уберет торчащую козлиную бороду и не пожалеет лавандовой воды на свой батистовый платок! И чтобы навсегда оставил шутки и предавался грусти и слезам! Только тогда можно испытывать возвышенные чувства и говорить о благоухании истинной поэзии и о пышных цветах красноречия. А ноги выглядывать не должны, будь они неладны. Скройте-ка их под сутаной. Вынимайте свои платочки, милые дамы, и давайте вместе всхлипывать.
Итак, редакция, положа руку на сердце, публично заявляет, что вовсе не огонь критики пугает ее и лишает душевного покоя. Среди наших противников могут быть и справедливые критики, могут быть и негодяи, которые попросту точат на нас зубы, могут быть ослы, которые лягают и ревут, потому что так уж они устроены и предпочитают ананасам чертополох, а могут быть и превосходные судьи, добросовестные, обладающие широкими знаниями и острым умом, которые тотчас же откликаются на шутку и улавливают скрытый в ней глубокий смысл. Но любые суждения - основательные или невежественные, восторженные или совсем напротив - не принимаются нами близко к сердцу. Если мы слышим одобрение, нам приятно; если освистывают и атакуют нас с пером наперевес - мы не пытаемся оправдаться и запасаемся выдержкой. Конечно, и от самого низкого человека мне приятней услышать доброе слово, чем ругань, но чтобы обхаживать его и, добиваясь расположения или похвалы, приглашать на обед и превозносить его заслуги в некоем журнале в надежде, что он сменит гнев на милость и перестанет кусаться и брызгать слюной - allons donс! Нет уж, увольте! (франц.). Мы этим заниматься не будем. Лай, Цербер, сколько угодно! От нас ты ничего не получишь. Правда, если этот Цербер исключительно умный и добрый пес, то нам не обидно, когда он с лаем бросается на нас из соседской подворотни.
Помилуйте, слышу я, но о каком же, наконец, несчастье здесь идет речь о зубной боли лорд-мэра или все-таки об иголке в подушке редакторского стула? Вот именно. Ах! Она жалит меня и сейчас, когда я пишу. Почти с каждой утренней почтой я получаю эти иголки. Вечером я забираю письма домой, не решаясь вскрыть их, и прочитываю перед сном, а утром обнаруживаю в своей подушке две-три иголки. Вчера я извлек три, нынче утром нашел еще две. Не скажу, что они причиняют мне безумную боль, но я живой человек, и в конце концов их уколы очень коварны. Совсем нетрудно поместить в журнале объявление: "Желающим опубликовать у нас свои произведения следует высылать их не на имя редактора, а исключительно в адрес издателей Смита, Элдера и Кь". Нет, дорогой сэр, вы плохо знаете людей, если воображаете, что они последуют этому совету. Разбирая адресованные мне письма, разве угадаешь (хотя, у меня уже вырабатывается чутье), в каком конверте безобидное послание, а в каком - иголка. Однажды я ошибся и, опасаясь укола, оставил невскрытым письмо, которое содержало очень лестное для меня приглашение. Письмом-иголкой я называю, например, вот такое:
"Кэмберуэл, 4 июня.
Сэр!
Смею ли я надеяться и рассчитывать на то, что Вы соблаговолите просмотреть прилагаемые к сему стихи, которые, может быть, окажутся достойными опубликования на страницах "Корнхилл мэгэзнп"? Сэр, мы знавали лучшие времена. А сейчас у меня на руках овдовевшая больная мать и младшие братья и сестры, которые ждут от меня помощи. Я служу гувернанткой и делаю все, чтобы поставить их на ноги, работаю даже по ночам, когда все засыпают, и разум и руки мои уже слабеют от усталости. Если бы мне удалось заработать хоть немножко своим пером, то эта прибавка к нашему бюджету могла бы удовлетворить нужды нашей бедной больной матушки и принести ей желанный покой и облегчение. Бог свидетель, что не недостаток воли или желания виной тому, что у матушки подорвано здоровье, а наша несчастная семья не имеет, можно сказать, куска хлеба. Не откажите бросить свой благосклонный взгляд на мои стихи, и если Вы сможете помочь нам, то вдова и осиротевшие дети будут молиться за Вас.
Остаюсь, сэр, в страстном ожидании ответа, преданная Вам С. С. С."
К письму приложены несколько стихотворений и - боже милостивый! конверт с маркой за пенни и адресом для ответа.
Теперь вам ясно, что я понимаю под словом "иголки". В письме дело изложено с чисто женской логикой. Я бедна; я добродетельна; у меня слабое здоровье; я работаю, не жалея сил; на моем попечении больная мать и голодные братья и сестры. А в вашей воле помочь нам. Я читаю присланные стихи с отчаянной надеждой найти хотя бы крошечное основание для их напечатают. Нет, не могу найти. Да я и чувствовал, что они не подойдут. Так почему же эта бедная девушка решилась взывать к моему состраданию? Почему, отходя ко сну, суждено мне видеть перед собой ее несчастных малышей, на коленях умоляющих меня дать им хлеба, который они могут получить, стоит мне только пожелать? Дня не проходит, чтобы я не слышал новый призыв ad misericordiani К состраданию (лат.).. Денно и нощно звучит у меня в ушах отчаянная мольба о помощи. Вчера трижды я слышал этот голос. Сегодня он взывал ко мне дважды. И можно не сомневаться, что в конце дня на столике в прихожей меня будет ждать еще один голос, еще один умоляющий взгляд и голодающая семья. Женщины очень выгодно отличаются от нас, мужчин, еще и тем, что им, как это ни странно, доставляет удовольствие читать подобные письма. Получать удовольствие от писем? Бог с вами! Я и прежде, до того как стать редактором, не испытывал особой любви к почтальонам, а уж теперь-то!..
Просители имеют обыкновение начинать с цветистых фраз о высоких достоинствах и необычайной талантливости того, к кому они обращаются. Но я публично заявляю, что подобные ухищрения не достигают цели. Как только я ступаю в эти пышные словесные заросли, я догадываюсь, что в них скрывается змея, и тотчас вылавливаю ее, не дожидаясь, пока она меня ужалит. Прочь, мерзкое Пресмыкающееся, отправляйся-ка в корзину для бумаг, а оттуда - в огонь!
1 2 3 4 5
Я выходил еще на нескольких станциях и осматривал все вагоны в надежде увидеть мальчиков, но их нигде не было. И с тех самых пор я их больше не видел. Вот и вся моя история. Кто они, эти дети? Что могло с ними происходить? Как разгадать эту загадку? Почему мать оставила их? Почему при ней они были одеты богато и с удивительным изяществом, а через месяц в Венеции один из них был бос и грязен, а потом их видели и вовсе в лохмотьях? Или их отец проигрался в пух и прах и вынужден был продать их одежду? Но как случилось, что из рук благородной, с изысканными манерами, дамы (какой, несомненно, была их мать) они попали к грубой простолюдинке, которую я видел в Венеции?
Перед вами всего лишь одна глава этой жизненной повести, глава, открывшаяся мне, но полная странных загадок. Напишет ли кто последующие или предыдущие главы? Кому известны они? Эта таинственная история может иметь весьма простое объяснение. Ведь я видел только, как двух маленьких мальчиков, одетых с изяществом принцев, разлучили с матерью и заботу о них взяли на себя другие, а две недели спустя один из них бродил босой и выглядел как нищий. Так кто же разгадает эту загадку о Двух Мальчиках в Черном?
Иголки в подушке
Начиная издание "Корнхилл мэгэзин", мы в своем первом очерке сравнили наш журнал с кораблем, который отправляется в дальнее плавание. Капитан его произнес тогда проникновенную молитву о даровании успеха и благополучия, а на душе у него было тревожно: он думал о штормах и скалах, о том, как рискованно такое предприятие, а корабль и его содержимое - это целое состояние, и никогда не знаешь, где подстерегает опасность, которая угрожает собственности судовладельца. После шестимесячного плавания мы были счастливы признать, что судьба оказалась к нам благосклонна, и в духе "Заметок о разных разностях" дали волю своему воображению и описали устроенное в честь Журнала триумфальное шествие и Главнокомандующего, подъезжающего в сверкающей колеснице к Храму Победы, чтобы принести жертвы богам. Для улицы Корнхилл не в диковинку пышность и великолепие празднеств, и, вспомнив, как близко мы помещаемся от Мэншен-Хауса, читатель не удивится, что мне тотчас же пришла мысль о праздничных процессиях, колесницах, торжественных церемониях под звуки фанфар - о всем том, чему Корнхилл является свидетелем не первую сотню лет каждого 9 ноября, в день избрания нового лорд-мэра. Мне легко представить себе золоченую карету, запряженную восьмеркой буланых чистейшей пегасовой породы, ликующую толпу, скороходов, рыцарей в бряцающих доспехах, священника и меченосца в величественном головном уборе, важно наблюдающих из окна кареты, и, наконец, самого лордмэра, - малиновая мантия, отделанная мехом, золотая цепь и белоснежные ленты, - торжественно занимающего почетное место. Если отдаться и далее игре воображения, то перед нами возникнет картина праздничного банкета в Египетской зале Мэншен-Хауса: за столом - все правительство, высшие судейские чиновники и его милость среди их преосвященств, перед ними черепаховый суп и другие изысканные яства, и мистер Рупоре из-за кресла лордмэра выкрикивает, обращаясь к высоким гостям: "Милорд Такой-то, милорд Этакий, милорд Прочий, за ваше здоровье лорд-мэр поднимает круговую чашу!" Но вот величественная церемония обеда подходит к концу, лорд Хлюст предлагает выпить за здоровье дам, и почтенная компания поднимается из-за стола и переходит в комнату, где их ждут кофе и бисквиты. А там уж экипажи развозят знатных гостей по их дворцам. Египетская зала, сиявшая огнями, медленно погружается в полумрак, лакеи прибирают к рукам остатки десерта и пересчитывают серебряные ложки. Его милость с супругой отправляются в свои личные апартаменты. Ленты снимаются, отстегивается воротник, мэр избавляется от своего облачения и превращается в простого смертного. Он, конечно же, с тревогой думает о том, как будут восприняты его речи, и, вспоминая о них, вдруг обнаруживает, бедняга, что забыл сказать самое важное. Вместо сна его ждет головная боль, мрачные мысли, недовольство собой и, смею думать, доза некоего лекарства, прописанного его лекарем. А сколько людей в столице считают его счастливейшим человеком!
Вообразим теперь, что у его милости ревматизм и он разыгрался именно 9 ноября или он мучается зубной болью, а сам вынужден улыбаться и бормотать свои злосчастные речи. Стоит ли ему завидовать? Хотели бы вы быть на его месте? А вдруг слуга в золоченой ливрее подносил ему вовсе не мадеру с Канарских островов, а какое-нибудь мерзкое слабительное? Довольно! Убери прочь свой сверкающий кубок, коварный виночерпий! Теперь вы наверняка догадываетесь, какую мораль я намерен извлечь из этой печальной картины.
Месяц назад мы разъезжали под звуки хвалебных гимнов на триумфальной колеснице. Все было прекрасно. И было от чего ликовать и кричать: "Ура! Браво! Наша взяла!" Не скрою, нам было приятно еще и то, что этот успех обрадует Брауна, Джонса и Робинсона, наших преданных друзей. А сейчас, когда чествование уже позади, заглянем, уважаемый сэр, в мой кабинет, и там мы увидим, что победителей ждут не только восторги. Бросим взгляд на эти газеты, на эти письма. Посмотрим, что говорят критики по поводу наших отточенных острот, излюбленных шуток и безобидных намеков. Оказывается, вы просто слабоумны; вы несете какую-то дичь, вы давно уже, ни на что не способны; вас и всегда-то превозносили не по заслугам, а ныне вы так стремительно катитесь вниз, что... и т. п.
Да, это неприятно, но в конце концов даже не в этом дело. Может быть, прав не автор, а критик. Ведь случается, что последняя проповедь архиепископа не вызывает такого восторга, как те, что он произносил двадцать лет назад где-нибудь в Гренаде. Но может быть (утешительная мысль!), что критик глуп и не разбирается в том, о чем пишет. Кто бывал на художественных выставках, тот слышал, как посетители делятся мнениями о картинах. Один говорит: "Это превосходно!"; другой: "Это мазня, не заслуживающая внимания!", а третий восклицает: "О, это поистине шедевр!", - и у каждого есть свои основания. К примеру, на выставке в Королевской академии я был потрясен полотном одного художника, с которым я, насколько мне известно, никогда не встречался. Это картина мистера С. Соломона "Моисей" под номером триста сорок шесть. Мне казалось, что замысел ее превосходен, а композиция и рисунок великолепны. Смуглые евреи-рабы, на мой взгляд, изображены так вдохновенно, что поневоле проникаешься сочувствием к их печальной судьбе. А в газете я читаю: "Две до смешного безобразные женщины, склонившиеся над чумазым младенцем, представляют собой не очень-то приятное зрелище", - и конец мистеру Соломону! Разве не случается такое же и с нашими младенцами? Разве мистер Робинсон не считает херувимчика мистера Брауна мерзким капризным существом? А посему не падайте духом, мистер Соломон! Не исключено, что критик, оценивавший рожденное вами дитя, просто-напросто ничего не смыслит в детях. Когда дочь фараона, сжалившись, взяла к себе домой безродного младенца Моисея, начала выхаживать с любовью и нежностью и даже подыскала ему няньку, то, я думаю, и тогда тоже были люди, злобные накрашенные придворные или стареющие бездетные принцессы, которые восклицали: "Фу! Какой отвратительный уродец!" - и были уверены, что ничего путного из него не выйдет, и говорили: "Мы оказались правы!" - когда через много лет он выступил против египтян.
Поверьте мне, мистер Соломон, не стоит расстраиваться из-за того, что и вашего "Моисея", вашего любимца-найденыша, разнесли в пух и прах. Помните, как недавно один не по разуму ретивый критик в "Блеквуд мэгэзин" нападал на автора "Тома Джонса"? О, придирчивый судия! А ведь в свое время то же говорил и добряк Ричардсон, который сам писал романы! Но мы-то с вами, дорогой сэр, вместе с мистером Гиббоном не сомневаемся, что сей блестящий мастер достоин уважения, восхищения и преклонения.
Рассуждая обо всем этом, я предполагаю, что уважаемый читатель наделен некоторым чувством юмора, хотя, впрочем, он может быть и лишен его. Не секрет, что есть немало вполне достойных людей, для которых понять шутку так же трудно, как исполнить фиоритуру. Разумеется, вам-то, дорогой читатель, остроумия не занимать, - правда, вы не сыплете шутками на каждом шагу, но, безусловно, могли бы, если б захотели, уж конечно же, смогли бы. И в глубине души вы по-своему тонко чувствуете юмор. Ну а многие не способны ни шутить, ни понимать острот, и когда видят, что другие шутят, то раздражаются и сердятся. Доводилось ли вам наблюдать, как ведет себя пожилой господин или дама, - одним словом, какая-нибудь почтенная особа, - когда замечает, что становится объектом шутки юного остряка? Не пробовали ли вы применять сарказм или сократовские уловки в разговоре с ребенком? Дитя в простоте душевной совершает глупую выходку или скажет что-нибудь вздорное, а вы тут же насмешливо обыгрываете это. И бедный малыш смутно догадывается, что над ним смеются, он мучительно страдает, краснеет, теряется и, наконец, заливается слезами. Уверяю вас, применять оружие смеха против юной, невинной жертвы недостойно. Да, он уже привык к жестоким попрекам. Но лучше, указав на его вину, обрисовать самыми мрачными красками возможные последствия его поведения, устроить ему основательную взбучку, чтобы он пережил душевное потрясение, - все, что угодно, только не прибегайте к саstigare ridendo Наказанию смехом (лат.).. Не делайте его посмешищем всего класса, когда он сгорает от стыда. Вспомните себя школьников, друг мой, когда, совершив оплошность, стояли вы у всех на виду, едва сдерживая слезы, - щеки пылают, уши горят, а учитель обрушивает на вас град своих грубоватых шуток, и вы смотрите на него сквозь набежавшие слезы, беспомощный маленький пленник! Лучше плаха или ликторы с пучками березовых розог - только не эта бесчеловечная пытка насмешками.
Так вот, если говорить о шутках, то многие, возможно даже большинство людей, - разумеется, за исключением присутствующих, - воспринимают их, как эти дети. Чувство юмора у них не развито, и шутки им не по душе. Когда они встречают в книгах добродушную насмешку, это вызывает в них раздражение и досаду. Насколько мне известно, мало кто из женщин ценит юмор Свифта и Фильдинга (и не только потому, что он грубоват). Их простодушные и чувствительные натуры восстают против смеха. Может быть, действительно, сатир всего-навсего грубиян с низменными страстями, и нет ничего удивительного, что дам шокируют его ухмылки, нагловатый взгляд, его рога, копыта, длинные уши? Fi done, le vilain monstre Фу, какое мерзкое чудовище (франц.)., как он гадко визжит, дурашливо вскидывая свои кривые ноги! Дайте ему пару черных шелковых чулок да подбейте их ватой, чтобы он спрятал в них свои ужасные конечности! И пусть прикроет одеждой шкуру и уберет торчащую козлиную бороду и не пожалеет лавандовой воды на свой батистовый платок! И чтобы навсегда оставил шутки и предавался грусти и слезам! Только тогда можно испытывать возвышенные чувства и говорить о благоухании истинной поэзии и о пышных цветах красноречия. А ноги выглядывать не должны, будь они неладны. Скройте-ка их под сутаной. Вынимайте свои платочки, милые дамы, и давайте вместе всхлипывать.
Итак, редакция, положа руку на сердце, публично заявляет, что вовсе не огонь критики пугает ее и лишает душевного покоя. Среди наших противников могут быть и справедливые критики, могут быть и негодяи, которые попросту точат на нас зубы, могут быть ослы, которые лягают и ревут, потому что так уж они устроены и предпочитают ананасам чертополох, а могут быть и превосходные судьи, добросовестные, обладающие широкими знаниями и острым умом, которые тотчас же откликаются на шутку и улавливают скрытый в ней глубокий смысл. Но любые суждения - основательные или невежественные, восторженные или совсем напротив - не принимаются нами близко к сердцу. Если мы слышим одобрение, нам приятно; если освистывают и атакуют нас с пером наперевес - мы не пытаемся оправдаться и запасаемся выдержкой. Конечно, и от самого низкого человека мне приятней услышать доброе слово, чем ругань, но чтобы обхаживать его и, добиваясь расположения или похвалы, приглашать на обед и превозносить его заслуги в некоем журнале в надежде, что он сменит гнев на милость и перестанет кусаться и брызгать слюной - allons donс! Нет уж, увольте! (франц.). Мы этим заниматься не будем. Лай, Цербер, сколько угодно! От нас ты ничего не получишь. Правда, если этот Цербер исключительно умный и добрый пес, то нам не обидно, когда он с лаем бросается на нас из соседской подворотни.
Помилуйте, слышу я, но о каком же, наконец, несчастье здесь идет речь о зубной боли лорд-мэра или все-таки об иголке в подушке редакторского стула? Вот именно. Ах! Она жалит меня и сейчас, когда я пишу. Почти с каждой утренней почтой я получаю эти иголки. Вечером я забираю письма домой, не решаясь вскрыть их, и прочитываю перед сном, а утром обнаруживаю в своей подушке две-три иголки. Вчера я извлек три, нынче утром нашел еще две. Не скажу, что они причиняют мне безумную боль, но я живой человек, и в конце концов их уколы очень коварны. Совсем нетрудно поместить в журнале объявление: "Желающим опубликовать у нас свои произведения следует высылать их не на имя редактора, а исключительно в адрес издателей Смита, Элдера и Кь". Нет, дорогой сэр, вы плохо знаете людей, если воображаете, что они последуют этому совету. Разбирая адресованные мне письма, разве угадаешь (хотя, у меня уже вырабатывается чутье), в каком конверте безобидное послание, а в каком - иголка. Однажды я ошибся и, опасаясь укола, оставил невскрытым письмо, которое содержало очень лестное для меня приглашение. Письмом-иголкой я называю, например, вот такое:
"Кэмберуэл, 4 июня.
Сэр!
Смею ли я надеяться и рассчитывать на то, что Вы соблаговолите просмотреть прилагаемые к сему стихи, которые, может быть, окажутся достойными опубликования на страницах "Корнхилл мэгэзнп"? Сэр, мы знавали лучшие времена. А сейчас у меня на руках овдовевшая больная мать и младшие братья и сестры, которые ждут от меня помощи. Я служу гувернанткой и делаю все, чтобы поставить их на ноги, работаю даже по ночам, когда все засыпают, и разум и руки мои уже слабеют от усталости. Если бы мне удалось заработать хоть немножко своим пером, то эта прибавка к нашему бюджету могла бы удовлетворить нужды нашей бедной больной матушки и принести ей желанный покой и облегчение. Бог свидетель, что не недостаток воли или желания виной тому, что у матушки подорвано здоровье, а наша несчастная семья не имеет, можно сказать, куска хлеба. Не откажите бросить свой благосклонный взгляд на мои стихи, и если Вы сможете помочь нам, то вдова и осиротевшие дети будут молиться за Вас.
Остаюсь, сэр, в страстном ожидании ответа, преданная Вам С. С. С."
К письму приложены несколько стихотворений и - боже милостивый! конверт с маркой за пенни и адресом для ответа.
Теперь вам ясно, что я понимаю под словом "иголки". В письме дело изложено с чисто женской логикой. Я бедна; я добродетельна; у меня слабое здоровье; я работаю, не жалея сил; на моем попечении больная мать и голодные братья и сестры. А в вашей воле помочь нам. Я читаю присланные стихи с отчаянной надеждой найти хотя бы крошечное основание для их напечатают. Нет, не могу найти. Да я и чувствовал, что они не подойдут. Так почему же эта бедная девушка решилась взывать к моему состраданию? Почему, отходя ко сну, суждено мне видеть перед собой ее несчастных малышей, на коленях умоляющих меня дать им хлеба, который они могут получить, стоит мне только пожелать? Дня не проходит, чтобы я не слышал новый призыв ad misericordiani К состраданию (лат.).. Денно и нощно звучит у меня в ушах отчаянная мольба о помощи. Вчера трижды я слышал этот голос. Сегодня он взывал ко мне дважды. И можно не сомневаться, что в конце дня на столике в прихожей меня будет ждать еще один голос, еще один умоляющий взгляд и голодающая семья. Женщины очень выгодно отличаются от нас, мужчин, еще и тем, что им, как это ни странно, доставляет удовольствие читать подобные письма. Получать удовольствие от писем? Бог с вами! Я и прежде, до того как стать редактором, не испытывал особой любви к почтальонам, а уж теперь-то!..
Просители имеют обыкновение начинать с цветистых фраз о высоких достоинствах и необычайной талантливости того, к кому они обращаются. Но я публично заявляю, что подобные ухищрения не достигают цели. Как только я ступаю в эти пышные словесные заросли, я догадываюсь, что в них скрывается змея, и тотчас вылавливаю ее, не дожидаясь, пока она меня ужалит. Прочь, мерзкое Пресмыкающееся, отправляйся-ка в корзину для бумаг, а оттуда - в огонь!
1 2 3 4 5