престижную должность, квартиру вне очереди, путевки в дома отдыха и даже в цековский санаторий в Ялте. Правильно сказано, однако, что за все надо платить, и Валентина старалась.
Когда молодой Валерий Сорокин работал в школе, его, как и всех учителей, называли по имени-отчеству — Валерием Павловичем. Став потом завклубом, он незаметно потерял отчество, превратясь просто в Валеру. Шли годы, подрастали дети, набиралась партийной дородности жена, а завклубом так и оставался Валерой. Для ровесников, для старших и даже для
молодых — нагловатых завсегдатаев дискотеки. Впрочем, Валера не обижался, он уже знал, что не в имени счастье. Для него в этой жизни счастьем было не влипнуть в историю. Так вот же влип!
Черт возьми, неужто в самом деле ему отсюда не выбраться? Просто анекдот какой-то. И все по пьянке. А по пьянке чего только не происходит. Валере это более чем знакомо. Но знакомо на примере других, а когда пришлось самому, оказался полным балбесом. Не мог сообразить, в какую сторону двигаться. Все время казалось, то в ту, то в другую. Самый элементарный выбор — одного из двух — и тот оказался ему не по силам. Это для одного, отдельно взятого человека, а чего ждать от общества с его запутанной зависимостью причин и следствий, учено подумал Валера. Да еще такого сумбурного общества, как наше. Тут, чтобы разобраться, требуются мозги гения. А где его взять? Здесь даже Бог — не помощник, — бессилен. Видно, уж такая мы самобытная нация. Что ни сделаем, все не впрок. Все по-другому и во вред. Себе и другим.
Ну что, — снова надо кричать? Другого не остается. Да и устал Валера от этих дурацких метаний под землей в темной железной западне. Уперев подогнутые ноги в противоположный скат трубы, он принялся орать что-то несусветное, малосвязное. Однако это ему быстро надоело, потянуло хоть на какой-либо смысл в его спасительном крике жалобы и обиды.
— Эй, там, наверху! Тут засыпали! Замуровали в трубе! Слышите? Человек погибает! Вы погубите человека, люди вы или нет?!
Как ему казалось, кричал он вполне разумно и убедительно, но ответа с поверхности не последовало. И он, печально ухмыляясь в темноте, подумал: напрасно стараешься! Так они и кинутся тебе на выручку — пригонят бульдозеры, трактора, автоген, спецмашины, начнут копать, рушить сделанное, может даже и оплаченное. У них — государственной важности задача, интересы транснационального концерна, качающего для страны валюту, необходимую нищающей экономике, разорившего ее ВПК. Всем надо доллары, доллары, доллары, а тут какой-то неудачник, по пьянке вляпавшийся в происшествие завклубом Сорокин.
Значит, здесь ему и загибаться?
Значит, загибаться, если он этакое, ничего не значащее ничтожество. Хорошо, если скоро пустят газ и он не долго будет страдать, сразу отбросит копыта. А если станут медлить, тянуть с испытаниями, да еще торговаться с тарифами, — сколько тогда ему тут доходить? Сколько вообще может выдержать человек под землей без воды и пищи? Сколько он может обитать в космосе — мы знаем, этому обучают и тренируют особо отобранных героев-космонавтов. А вот под землей? Да в тесной железной трубе? Этого, наверно, не знает никто. Целые народы столетиями обходятся без хлеба и свободы и вроде пока не вымерли. Но где предел их живучести? Ни у кого нет ответа. Вот почему марксизм — навряд ли наука. Будь он наукой, его бы прежде, чем внедрять в массы, смоделировали на компьютерах или проверили на мышах. А эти сразу — без пробы на миллионах людей, вот ничего и не вышло, грустно размышлял терявший уже надежду Валера.
То, что из такой ненаучной затеи ничего путного выйти не может, Валера чувствовал едва ли не со студенческих лет. Было странно, однако, что этого не понимали другие — все эти доктора и академики, кандидаты и секретари, всю дорогу только и знавшие, что одобрять и поддерживать все, что идет сверху. Некоторые уповали на народ, который, мол, разберется, нутром почует, как надо. И народ разобрался, всякий раз голосуя на 99 процентов, тем и демонстрируя невиданную сплоченность блока коммунистов и беспартийных. И как результат, единственное средство добыть на бутылку — сдача пустой бутылки. Не сдашь, не на что купить ни хлеба, ни курева. Странно, но бутылки находились всегда, словно камни, которые росли из земли. Сколько их ни убирай, меньше на полях не становится. Так и бутылки.
— Эй, люди! Вы слышите? Подлые ваши души, что же вы делаете? Спасите, не то я взорву всю вашу трассу. Весь газопровод! У меня взрывчатка! — перешел на угрозы Валера. Так, ему показалось, будет доходчивее для онемевших газовиков, может, хоть угроза аварии проймет их.
Но все было тщетно.
От крика запершило в горле, он закашлялся. Спичек или взрывчатки, конечно, у него не было, в свое время бросил курить. Это когда случился пожар в клубной кинобудке, сгорел замечательный советский кинофильм “Кавказская пленница” и едва не сгорел клуб. Если по правде, то загорелось во время выпивки от небрежно оброненного им окурка, но об этом никто не узнал. Присланная из района комиссия оказалась на высоте и, распив две поллитровки, подписала акт, что всему причиной — неисправная электропроводка. Пришлось менять в общем не старую еще проводку, ухлопав на это семь тысяч рублей. Но его тайный грех иногда тихонько саднил душу, особенно с похмелья. Все Валерины грехи с похмелья имели обыкновение обостряться, и тогда требовалось утихомирить уязвленную совесть — бежать за бутылкой. Что, в общем, понятно.
Засосало под ложечкой, и Валера вспомнил о своей брошенной где-то сумке. Может, стоило поискать ее, подкрепиться. Все-таки там хлеб, а хлебом кидаться негоже. Да и сколько ему торчать здесь, кто знает.
Неспешно шаря по дну трубы подсохшими от грязи сапогами, он прошел сотню метров и действительно наткнулся на сумку. От измятой зачерствевшей буханки отломал ладный кусок и сжевал его. Разумом Бог, может, и обидел его за несомненные прегрешения, но аппетита пока не лишил, и Валера даже подумал: кабы еще и бутылку. Или хоть чекушку, может, стало бы не так тоскливо, может, и скрасил бы завклубом свой нелепый конец. Но о чекушке пока не приходилось мечтать. Как и о многом другом, нелепо и безвозвратно для него утраченном.
Интересно, какая там сегодня погода, не в лад со своим горестным настроением поинтересовался Валера. Выглянуло солнце или все еще идет дождь? Если дождь, совсем зальет площадку перед входом в клуб, не пробраться будет к крыльцу. За лето он так и не собрался подвезти самосвал щебенки, засыпать лужу, чтобы, собираясь в клуб, не надо было надевать сапоги. Разгильдяй он, а не заведующий, покаянно размышлял о себе Валера.
Полбуханки он все-таки умял, обойдясь без чекушки, мог бы съесть и больше, но остановился. Еду следовало экономить, отсюда в лавку не сбегаешь даже с полной бутылок сумкой. Сушки пока оставил. Если что — ребятам…
Если что… А если ничего? Скорее всего, именно ничего. Что еще он мог здесь предпринять? Разве снова кричать. И он опять завопил заметно осевшим голосом:
— Э-э-э-эй! Вы там, строители газопровода, капитализма или социализма — черт вас разберет! Вы слышите? Я не шучу, я действительно погибаю!..
Как и прежде, ответом ему была непроницаемая немая тишина. Скорее всего, наверху поблизости просто никого не было.
По тому, как его все настойчивее одолевала усталость, Валера понял, что, видимо, день переходил в ночь, клонило ко сну. Что ж, здесь, в трубе, время текло иначе, чем на поверхности, может, там давно уже ночь? Тем хуже — ночью он наверняка ни до кого не докричится. Но как тут угадать, когда ночь, а когда день?
Хорошо, что в общем было не холодно, провонявший битумом воздух в трубе неподвижен, иначе Валера живо бы почувствовал, откуда тянет. Но, похоже, ниоткуда не тянуло, похоже, трубу основательно замуровали, закупорили задвижками-заслонками. Может, в самом деле собираются испытать на герметичность? Не могут же они допустить, чтобы их драгоценный газ бесплатно уходил в атмосферу. Тогда ему уже точно крышка.
Что ж, он был готов ко всему.
Недолго посидев на дне трубы, Валера задремал и, похоже, наконец заснул. Особенных снов не увидел, приснилось что-то из детства — и мать. Всякий раз, когда он видел ее во сне, встревоженно просыпался, — мать была укором, его больной совестью. С этим горестным чувством он жил все последние годы, отчетливо сознавая свой грех, не в состоянии его замолить. Хотел и не мог. Валера был единственным сыном старенькой пенсионерки-учительницы, вся жизнь которой с молодых лет заключалась в нем, ее малоудачливом сыне, его судьбе. Из-за него она страдала и радовалась, больше, однако, страдала — радости он ей доставлял немного. Последние десять лет жила одна в селе за двадцать километров от его “Пути к коммунизму”, часто болела; иногда звонила по телефону, но домашнего телефона у него не было, а в клубе не всегда можно застать его в кабинете. Давно следовало забрать маму к себе, в свою семью, он чувствовал это непрестанно (хотя она никогда не просила его о том), может, со внуками ей было бы лучше. Но жена, Валентина Ивановна… За десять лет их совместной жизни Валера так и не решился заговорить с ней о матери, хотя та, может, и не отказала бы свекрови в приюте и хлебе. Но подкоркой Валера чувствовал, что ничем хорошим эта его затея не кончится, как хорошим не кончалась ни одна его затея в семье. Уж очень разные они были, эти две сельские учительницы — одна воспитанница местечкового педтехникума тридцатых годов и другая — выученица не столько столичного пединститута, сколько общественных и партийных органов, в которых ее угораздило перебывать. Так повелось, что вовсе не просвещение ребятишек стало увлечением жены, а, скорее, ревностное исполнение партийных ритуалов. Отработав половину дня в школе, Валентина Ивановна заседала — то на колхозном партбюро, то в какой-либо из многочисленных общественных комиссий, то на семинаре политагитаторов. В выходной обязательно отправлялась либо на предвыборное совещание в райцентр, либо для подведения итогов соцсоревнования в соседний колхоз. Несколько раз в квартал уезжала на сессию областного совета, депутаткой которого состояла без малого пять лет. Валентина активно продолжала традицию сельской активистки давних годов и тем немало гордилась. Валера же оттого немало страдал, периодически и бесплодно возмущаясь, когда, придя поздно из клуба, не находил чего-либо поесть, не имел чистой сорочки к смотру клубной самодеятельности, когда вечером не на что было выпить и не у кого занять на бутылку. Кошелек жены давно уже для него под запретом. Но за годы он постепенно привык к своей незавидной участи раба коммунизма, как втайне называл себя.
Его же старенькая мама, выйдя на пенсию, перестала признавать советскую власть вообще, которую и до того ненавидела, особенно за безвременную гибель мужа в тридцатые годы, разговаривала с деревенцами по-белорусски и ходила по праздникам в католический костел за отсутствием в округе униатского. Валентина Ивановна только в прошлом году забросила свои измятые конспекты по научному атеизму, с которыми выступала в районе, и вслед за районным руководством на Пасху со свечой в руках направилась в отремонтированную церковь. “Нельзя отрываться от народа”, — объяснила она свою внезапную религиозность. Валера лишь криво усмехнулся, в церковь он не пошел. Во-первых, к тому времени стал беспартийным, а во-вторых, с него хватало и клуба с портретом сурово насупленного президента, который обязали его водрузить над сценой. Такие же портреты висели в каждом классе школы, о чем позаботилась член бюро райкома КПБ (или ПКБ) его Валентина Ивановна.
На трезвую голову нетрудно было понять, что по-настоящему Валера попал в западню не вчерашней ночью или на днях, и даже не в годы перестройки, а гораздо раньше. По молодости или недомыслию им был совершен поступок, который в то время мог даже показаться удачей, но со временем стал давить на него незримой чугунной плитой. Особенно в последние, перестроечные годы, когда гражданские пороки прошлого были названы своими именами. Не все, кого это касалось, прониклись раскаянием, но вряд ли кто и возгордился своим прошлым хотя бы из страха перед возможными последствиями. Некоторым перестала помогать и водка.
В канун отбытия на работу после окончания пединститута секретарша декана как-то позвала его в кабинет — заглянуть на минутку. Дело происходило вечером, он задержался в учебном корпусе по какой-то надобности и удивился неурочной встрече — думалось, декан давно уже должен быть дома. Слегка заинтригованный, зашел в приемную, оттуда в кабинет, где за чисто прибранным от бумажных завалов столом сидел вовсе не декан, а незнакомый молодой человек с высокими залысинами в светлых, аккуратно причесанных волосах. С радужным, прямо-таки сияющим от встречи лицом он пожал Валере руку и предложил сесть. Тут же поинтересовался, как Валерий Сорокин сдал госэкзамены, какие у него дальнейшие планы, доволен ли своим распределением. Валеру распределили к черту на куличики, удовлетворения у молодого выпускника не было, что, наверно, и отразилось на его настороженном лице. Незнакомец все понял сразу и сердечно ему посочувствовал. А посочувствовав, вызвался помочь. Как можно было это сделать, Валера не понимал: студенческие списки уже утверждены и, может, разосланы по областям. Незнакомца же данное обстоятельство ничуть не смутило, он усмехнулся и сказал, что, если потребуется, все можно устроить. “Госкомиссия, конечно, власть, но есть власть и повыше. Надеюсь, вы понимаете, о какой я говорю власти?” — “Понимаю”, — выдавил из себя Валера, пока еще мало что понимая. “От вас требуется помощь. Не очень большая, но важная для органов. Вы — согласны?” — незнакомец не отрывал глаз от лица смущенного выпускника. Кажется, только теперь тот стал соображать, в чем дело.
В случайных разговорах с людьми ему приходилось слышать о работе этих таинственных органов. Кое-что он уже читал в газетах и книгах. Но главное — вспомнил сейчас скупые рассказы матери об отце, — как его взяли неизвестно за что и он пропал, даже не подав вести о себе. Некоторое время Валера опасался последствий, но, видно, переживал напрасно. Его приняли в комсомол, он легко поступил в институт, никто никогда ему не напоминал о репрессированном отце. Да в институте мало кто и знал об этом факте его биографии. За четыре года учебы Валера привык чувствовать себя наравне со всеми, с органами ни разу ни в чем не сталкивался и в общем полагал, что их работа к нему не относится. Все его друзья в группе и на курсе были хорошие ребята сплошь трудового происхождения, никто не занимался ни спекуляцией, ни фарцовкой; в низкопоклонстве перед загнивающим Западом также никого невозможно было заподозрить. Хотя, как оказалось, теперь от него и не требовалось кого-либо подозревать или выслеживать. Просто надлежало дать в общем-то формальное согласие на сотрудничество, подписать соответствующее обязательство и выбрать псевдоним. Любой, по своему усмотрению. Хоть “Толстой”, хоть “Пушкин”. Недолго поколебавшись, Валера подписал бумажку и, взглянув в окно на развесистые ветви клена, нерешительно предложил: “Кленов”. — “Ну и хорошо, пусть будет Кленов, так и запишем, — согласился незнакомец. — Теперь вы в нашем активе. Если что, мы с вами свяжемся”. — “А как же с распределением?” — хотел спросить Валера. Но его шеф будто позабыл, с чего начал разговор, и Валера не решился спросить. Может, действительно еще позовут и благополучно перераспределят.
Увы, больше не позвали и ничего не перераспределили. Моложавого человека с залысинами он никогда больше не видел, а к назначенному сроку уехал в школьную семилетку на краю болота, где и проработал четыре года. Там женился на разведенной, постарше его учительнице Валентине Ивановне. За пять лет, минувших после памятного разговора, у него не было ни одного контакта с кем-либо из органов, похоже, никакого интереса к нему у них не появилось. Но от других, более опытных людей он уже знал, что эта служба — не загс, развода никому не дает. Так что листки с его подписью и псевдонимом будут где-то лежать, украшенные грифом “Совершенно секретно” и “Хранить вечно”. Сознание своей причастности к делу столь огромной и устрашающей важности порой зимним холодом обдавало Валеру — и в минуты благостные, и особенно в минуты трудные. Это не раз удерживало его от легкомысленных по молодости поступков, но и немало сковывало волю, подчиняя ее неведомой грозной силе. Разве только когда выпьет, расслабится и попытается излить душу в доверительном разговоре с собутыльником. Не забывая, однако, о пределах откровенности, то и дело гадая, кто перед тобой — какой-нибудь Кленов или Березин, а возможно, и Дубов. Сексотов повсюду хватало, как деревьев в лесу.
1 2 3 4
Когда молодой Валерий Сорокин работал в школе, его, как и всех учителей, называли по имени-отчеству — Валерием Павловичем. Став потом завклубом, он незаметно потерял отчество, превратясь просто в Валеру. Шли годы, подрастали дети, набиралась партийной дородности жена, а завклубом так и оставался Валерой. Для ровесников, для старших и даже для
молодых — нагловатых завсегдатаев дискотеки. Впрочем, Валера не обижался, он уже знал, что не в имени счастье. Для него в этой жизни счастьем было не влипнуть в историю. Так вот же влип!
Черт возьми, неужто в самом деле ему отсюда не выбраться? Просто анекдот какой-то. И все по пьянке. А по пьянке чего только не происходит. Валере это более чем знакомо. Но знакомо на примере других, а когда пришлось самому, оказался полным балбесом. Не мог сообразить, в какую сторону двигаться. Все время казалось, то в ту, то в другую. Самый элементарный выбор — одного из двух — и тот оказался ему не по силам. Это для одного, отдельно взятого человека, а чего ждать от общества с его запутанной зависимостью причин и следствий, учено подумал Валера. Да еще такого сумбурного общества, как наше. Тут, чтобы разобраться, требуются мозги гения. А где его взять? Здесь даже Бог — не помощник, — бессилен. Видно, уж такая мы самобытная нация. Что ни сделаем, все не впрок. Все по-другому и во вред. Себе и другим.
Ну что, — снова надо кричать? Другого не остается. Да и устал Валера от этих дурацких метаний под землей в темной железной западне. Уперев подогнутые ноги в противоположный скат трубы, он принялся орать что-то несусветное, малосвязное. Однако это ему быстро надоело, потянуло хоть на какой-либо смысл в его спасительном крике жалобы и обиды.
— Эй, там, наверху! Тут засыпали! Замуровали в трубе! Слышите? Человек погибает! Вы погубите человека, люди вы или нет?!
Как ему казалось, кричал он вполне разумно и убедительно, но ответа с поверхности не последовало. И он, печально ухмыляясь в темноте, подумал: напрасно стараешься! Так они и кинутся тебе на выручку — пригонят бульдозеры, трактора, автоген, спецмашины, начнут копать, рушить сделанное, может даже и оплаченное. У них — государственной важности задача, интересы транснационального концерна, качающего для страны валюту, необходимую нищающей экономике, разорившего ее ВПК. Всем надо доллары, доллары, доллары, а тут какой-то неудачник, по пьянке вляпавшийся в происшествие завклубом Сорокин.
Значит, здесь ему и загибаться?
Значит, загибаться, если он этакое, ничего не значащее ничтожество. Хорошо, если скоро пустят газ и он не долго будет страдать, сразу отбросит копыта. А если станут медлить, тянуть с испытаниями, да еще торговаться с тарифами, — сколько тогда ему тут доходить? Сколько вообще может выдержать человек под землей без воды и пищи? Сколько он может обитать в космосе — мы знаем, этому обучают и тренируют особо отобранных героев-космонавтов. А вот под землей? Да в тесной железной трубе? Этого, наверно, не знает никто. Целые народы столетиями обходятся без хлеба и свободы и вроде пока не вымерли. Но где предел их живучести? Ни у кого нет ответа. Вот почему марксизм — навряд ли наука. Будь он наукой, его бы прежде, чем внедрять в массы, смоделировали на компьютерах или проверили на мышах. А эти сразу — без пробы на миллионах людей, вот ничего и не вышло, грустно размышлял терявший уже надежду Валера.
То, что из такой ненаучной затеи ничего путного выйти не может, Валера чувствовал едва ли не со студенческих лет. Было странно, однако, что этого не понимали другие — все эти доктора и академики, кандидаты и секретари, всю дорогу только и знавшие, что одобрять и поддерживать все, что идет сверху. Некоторые уповали на народ, который, мол, разберется, нутром почует, как надо. И народ разобрался, всякий раз голосуя на 99 процентов, тем и демонстрируя невиданную сплоченность блока коммунистов и беспартийных. И как результат, единственное средство добыть на бутылку — сдача пустой бутылки. Не сдашь, не на что купить ни хлеба, ни курева. Странно, но бутылки находились всегда, словно камни, которые росли из земли. Сколько их ни убирай, меньше на полях не становится. Так и бутылки.
— Эй, люди! Вы слышите? Подлые ваши души, что же вы делаете? Спасите, не то я взорву всю вашу трассу. Весь газопровод! У меня взрывчатка! — перешел на угрозы Валера. Так, ему показалось, будет доходчивее для онемевших газовиков, может, хоть угроза аварии проймет их.
Но все было тщетно.
От крика запершило в горле, он закашлялся. Спичек или взрывчатки, конечно, у него не было, в свое время бросил курить. Это когда случился пожар в клубной кинобудке, сгорел замечательный советский кинофильм “Кавказская пленница” и едва не сгорел клуб. Если по правде, то загорелось во время выпивки от небрежно оброненного им окурка, но об этом никто не узнал. Присланная из района комиссия оказалась на высоте и, распив две поллитровки, подписала акт, что всему причиной — неисправная электропроводка. Пришлось менять в общем не старую еще проводку, ухлопав на это семь тысяч рублей. Но его тайный грех иногда тихонько саднил душу, особенно с похмелья. Все Валерины грехи с похмелья имели обыкновение обостряться, и тогда требовалось утихомирить уязвленную совесть — бежать за бутылкой. Что, в общем, понятно.
Засосало под ложечкой, и Валера вспомнил о своей брошенной где-то сумке. Может, стоило поискать ее, подкрепиться. Все-таки там хлеб, а хлебом кидаться негоже. Да и сколько ему торчать здесь, кто знает.
Неспешно шаря по дну трубы подсохшими от грязи сапогами, он прошел сотню метров и действительно наткнулся на сумку. От измятой зачерствевшей буханки отломал ладный кусок и сжевал его. Разумом Бог, может, и обидел его за несомненные прегрешения, но аппетита пока не лишил, и Валера даже подумал: кабы еще и бутылку. Или хоть чекушку, может, стало бы не так тоскливо, может, и скрасил бы завклубом свой нелепый конец. Но о чекушке пока не приходилось мечтать. Как и о многом другом, нелепо и безвозвратно для него утраченном.
Интересно, какая там сегодня погода, не в лад со своим горестным настроением поинтересовался Валера. Выглянуло солнце или все еще идет дождь? Если дождь, совсем зальет площадку перед входом в клуб, не пробраться будет к крыльцу. За лето он так и не собрался подвезти самосвал щебенки, засыпать лужу, чтобы, собираясь в клуб, не надо было надевать сапоги. Разгильдяй он, а не заведующий, покаянно размышлял о себе Валера.
Полбуханки он все-таки умял, обойдясь без чекушки, мог бы съесть и больше, но остановился. Еду следовало экономить, отсюда в лавку не сбегаешь даже с полной бутылок сумкой. Сушки пока оставил. Если что — ребятам…
Если что… А если ничего? Скорее всего, именно ничего. Что еще он мог здесь предпринять? Разве снова кричать. И он опять завопил заметно осевшим голосом:
— Э-э-э-эй! Вы там, строители газопровода, капитализма или социализма — черт вас разберет! Вы слышите? Я не шучу, я действительно погибаю!..
Как и прежде, ответом ему была непроницаемая немая тишина. Скорее всего, наверху поблизости просто никого не было.
По тому, как его все настойчивее одолевала усталость, Валера понял, что, видимо, день переходил в ночь, клонило ко сну. Что ж, здесь, в трубе, время текло иначе, чем на поверхности, может, там давно уже ночь? Тем хуже — ночью он наверняка ни до кого не докричится. Но как тут угадать, когда ночь, а когда день?
Хорошо, что в общем было не холодно, провонявший битумом воздух в трубе неподвижен, иначе Валера живо бы почувствовал, откуда тянет. Но, похоже, ниоткуда не тянуло, похоже, трубу основательно замуровали, закупорили задвижками-заслонками. Может, в самом деле собираются испытать на герметичность? Не могут же они допустить, чтобы их драгоценный газ бесплатно уходил в атмосферу. Тогда ему уже точно крышка.
Что ж, он был готов ко всему.
Недолго посидев на дне трубы, Валера задремал и, похоже, наконец заснул. Особенных снов не увидел, приснилось что-то из детства — и мать. Всякий раз, когда он видел ее во сне, встревоженно просыпался, — мать была укором, его больной совестью. С этим горестным чувством он жил все последние годы, отчетливо сознавая свой грех, не в состоянии его замолить. Хотел и не мог. Валера был единственным сыном старенькой пенсионерки-учительницы, вся жизнь которой с молодых лет заключалась в нем, ее малоудачливом сыне, его судьбе. Из-за него она страдала и радовалась, больше, однако, страдала — радости он ей доставлял немного. Последние десять лет жила одна в селе за двадцать километров от его “Пути к коммунизму”, часто болела; иногда звонила по телефону, но домашнего телефона у него не было, а в клубе не всегда можно застать его в кабинете. Давно следовало забрать маму к себе, в свою семью, он чувствовал это непрестанно (хотя она никогда не просила его о том), может, со внуками ей было бы лучше. Но жена, Валентина Ивановна… За десять лет их совместной жизни Валера так и не решился заговорить с ней о матери, хотя та, может, и не отказала бы свекрови в приюте и хлебе. Но подкоркой Валера чувствовал, что ничем хорошим эта его затея не кончится, как хорошим не кончалась ни одна его затея в семье. Уж очень разные они были, эти две сельские учительницы — одна воспитанница местечкового педтехникума тридцатых годов и другая — выученица не столько столичного пединститута, сколько общественных и партийных органов, в которых ее угораздило перебывать. Так повелось, что вовсе не просвещение ребятишек стало увлечением жены, а, скорее, ревностное исполнение партийных ритуалов. Отработав половину дня в школе, Валентина Ивановна заседала — то на колхозном партбюро, то в какой-либо из многочисленных общественных комиссий, то на семинаре политагитаторов. В выходной обязательно отправлялась либо на предвыборное совещание в райцентр, либо для подведения итогов соцсоревнования в соседний колхоз. Несколько раз в квартал уезжала на сессию областного совета, депутаткой которого состояла без малого пять лет. Валентина активно продолжала традицию сельской активистки давних годов и тем немало гордилась. Валера же оттого немало страдал, периодически и бесплодно возмущаясь, когда, придя поздно из клуба, не находил чего-либо поесть, не имел чистой сорочки к смотру клубной самодеятельности, когда вечером не на что было выпить и не у кого занять на бутылку. Кошелек жены давно уже для него под запретом. Но за годы он постепенно привык к своей незавидной участи раба коммунизма, как втайне называл себя.
Его же старенькая мама, выйдя на пенсию, перестала признавать советскую власть вообще, которую и до того ненавидела, особенно за безвременную гибель мужа в тридцатые годы, разговаривала с деревенцами по-белорусски и ходила по праздникам в католический костел за отсутствием в округе униатского. Валентина Ивановна только в прошлом году забросила свои измятые конспекты по научному атеизму, с которыми выступала в районе, и вслед за районным руководством на Пасху со свечой в руках направилась в отремонтированную церковь. “Нельзя отрываться от народа”, — объяснила она свою внезапную религиозность. Валера лишь криво усмехнулся, в церковь он не пошел. Во-первых, к тому времени стал беспартийным, а во-вторых, с него хватало и клуба с портретом сурово насупленного президента, который обязали его водрузить над сценой. Такие же портреты висели в каждом классе школы, о чем позаботилась член бюро райкома КПБ (или ПКБ) его Валентина Ивановна.
На трезвую голову нетрудно было понять, что по-настоящему Валера попал в западню не вчерашней ночью или на днях, и даже не в годы перестройки, а гораздо раньше. По молодости или недомыслию им был совершен поступок, который в то время мог даже показаться удачей, но со временем стал давить на него незримой чугунной плитой. Особенно в последние, перестроечные годы, когда гражданские пороки прошлого были названы своими именами. Не все, кого это касалось, прониклись раскаянием, но вряд ли кто и возгордился своим прошлым хотя бы из страха перед возможными последствиями. Некоторым перестала помогать и водка.
В канун отбытия на работу после окончания пединститута секретарша декана как-то позвала его в кабинет — заглянуть на минутку. Дело происходило вечером, он задержался в учебном корпусе по какой-то надобности и удивился неурочной встрече — думалось, декан давно уже должен быть дома. Слегка заинтригованный, зашел в приемную, оттуда в кабинет, где за чисто прибранным от бумажных завалов столом сидел вовсе не декан, а незнакомый молодой человек с высокими залысинами в светлых, аккуратно причесанных волосах. С радужным, прямо-таки сияющим от встречи лицом он пожал Валере руку и предложил сесть. Тут же поинтересовался, как Валерий Сорокин сдал госэкзамены, какие у него дальнейшие планы, доволен ли своим распределением. Валеру распределили к черту на куличики, удовлетворения у молодого выпускника не было, что, наверно, и отразилось на его настороженном лице. Незнакомец все понял сразу и сердечно ему посочувствовал. А посочувствовав, вызвался помочь. Как можно было это сделать, Валера не понимал: студенческие списки уже утверждены и, может, разосланы по областям. Незнакомца же данное обстоятельство ничуть не смутило, он усмехнулся и сказал, что, если потребуется, все можно устроить. “Госкомиссия, конечно, власть, но есть власть и повыше. Надеюсь, вы понимаете, о какой я говорю власти?” — “Понимаю”, — выдавил из себя Валера, пока еще мало что понимая. “От вас требуется помощь. Не очень большая, но важная для органов. Вы — согласны?” — незнакомец не отрывал глаз от лица смущенного выпускника. Кажется, только теперь тот стал соображать, в чем дело.
В случайных разговорах с людьми ему приходилось слышать о работе этих таинственных органов. Кое-что он уже читал в газетах и книгах. Но главное — вспомнил сейчас скупые рассказы матери об отце, — как его взяли неизвестно за что и он пропал, даже не подав вести о себе. Некоторое время Валера опасался последствий, но, видно, переживал напрасно. Его приняли в комсомол, он легко поступил в институт, никто никогда ему не напоминал о репрессированном отце. Да в институте мало кто и знал об этом факте его биографии. За четыре года учебы Валера привык чувствовать себя наравне со всеми, с органами ни разу ни в чем не сталкивался и в общем полагал, что их работа к нему не относится. Все его друзья в группе и на курсе были хорошие ребята сплошь трудового происхождения, никто не занимался ни спекуляцией, ни фарцовкой; в низкопоклонстве перед загнивающим Западом также никого невозможно было заподозрить. Хотя, как оказалось, теперь от него и не требовалось кого-либо подозревать или выслеживать. Просто надлежало дать в общем-то формальное согласие на сотрудничество, подписать соответствующее обязательство и выбрать псевдоним. Любой, по своему усмотрению. Хоть “Толстой”, хоть “Пушкин”. Недолго поколебавшись, Валера подписал бумажку и, взглянув в окно на развесистые ветви клена, нерешительно предложил: “Кленов”. — “Ну и хорошо, пусть будет Кленов, так и запишем, — согласился незнакомец. — Теперь вы в нашем активе. Если что, мы с вами свяжемся”. — “А как же с распределением?” — хотел спросить Валера. Но его шеф будто позабыл, с чего начал разговор, и Валера не решился спросить. Может, действительно еще позовут и благополучно перераспределят.
Увы, больше не позвали и ничего не перераспределили. Моложавого человека с залысинами он никогда больше не видел, а к назначенному сроку уехал в школьную семилетку на краю болота, где и проработал четыре года. Там женился на разведенной, постарше его учительнице Валентине Ивановне. За пять лет, минувших после памятного разговора, у него не было ни одного контакта с кем-либо из органов, похоже, никакого интереса к нему у них не появилось. Но от других, более опытных людей он уже знал, что эта служба — не загс, развода никому не дает. Так что листки с его подписью и псевдонимом будут где-то лежать, украшенные грифом “Совершенно секретно” и “Хранить вечно”. Сознание своей причастности к делу столь огромной и устрашающей важности порой зимним холодом обдавало Валеру — и в минуты благостные, и особенно в минуты трудные. Это не раз удерживало его от легкомысленных по молодости поступков, но и немало сковывало волю, подчиняя ее неведомой грозной силе. Разве только когда выпьет, расслабится и попытается излить душу в доверительном разговоре с собутыльником. Не забывая, однако, о пределах откровенности, то и дело гадая, кто перед тобой — какой-нибудь Кленов или Березин, а возможно, и Дубов. Сексотов повсюду хватало, как деревьев в лесу.
1 2 3 4