– Потом повернулся к Берте и спросил деловито: – Говорить будете?
И тогда из кучки пожилых незнакомых женщин, стоящих слева от Берты, отделилась одна и надрывно-уверенно произнесла:
– Дорогие товарищи! Все сотрудники нашей кафедры поручили мне выразить глубокое соболезнование…
И, несмотря на то что женщина роняла в могилу круглые, привычно катящиеся слова и с детства знакомые, слышанные, читанные фразы, все вновь почувствовали горе и сладостную жалость ко всему на свете. Женщины заплакали, тоненько заголосила теща, припав к плечу своей старшей дочери Любы, мужчины тискали и мяли руками лица.
Карцева трясло, и он даже не пытался унять дрожь, только смотрел поверх голов в черные безлистые ветки старой облезлой березы, и в глазах у него стоял Мишка, удивленный, замурзанный, с просвечивающей бледно-голубой жилкой на левой щеке. Потом гроб опускали в могилу, и Карцев снова запачкал пиджак и брюки. Трое с лопатами быстро и ловко засыпали могилу и установили «раковину» с высеченными золотыми буквами.
Ах какая жестокая штука – поминки! Ах страшная штука!..
Будто держат человека на весу за шиворот и мотают его из стороны в сторону – то дадут ему под винегретик забыть про покойника, то под стакан водочки вспомнить заставят. И все вразнобой, вразнобой… Один рассказывает, что ему сказала покойница в прошлом году «вот почти в это самое время», другой тихим приличным голосом жалуется, что лето на исходе «и на юг уже не выберешься»…
А потом вдруг все замолкнут разом, послушают, как в кухне мать покойницы пьяненько соседкам тоску свою прокричит, покачают головами, и снова пойдет нелепая путаница настроения и слов.
Соседки по квартире, чистые, прибранные, будут гостям селедочку предлагать и уговаривать быстрее масло в картошечку класть, а то «картошечка остынет и маслице в ней нипочем не разойдется»…
И хорошо, что Люба сидит рядом и за руку держит. И хорошо, что Любе сейчас так же плохо, как и ему, Карцеву, от всего этого. Самый близкий сейчас человек – Люба. Сестра. Их здесь только двое близких – он и Люба.
– Ты не слушай, не слушай… – шепчет Люба и по руке гладит. – Ты про Мишеньку думай. Ты про Мишеньку думай… Ты теперь должен всем для него быть…
– Люба… Люба…
Карцев низко наклоняется и целует Любину руку. И нет у него сил поднять голову. Сейчас никто из этих не должен видеть лица Карцева…
А Люба все гладит его, спичку подносит.
– Ты подумай, Шуренька, может, не стоит тебе увозить его?.. Как ты там с ним один будешь?.. Он же маленький… Вот уйдешь из цирка, начнешь жизнь нормальную, оседлую, тогда и… А пока…
И тут Карцев почувствовал, как далека от него Люба, как она ничего не поняла в нем и как ей теперь совсем нет до него никакого дела.
Он один. Он за этим столом один. Нет у него близких. Нет у него никаких сестер! И братьев нет!.. Никого… Сын у него есть – Мишка. Его сын. И все.
– Не пей больше, Шуренька, – шепчет Люба.
«А провалитесь вы!..» – думает Карцев, и в уши его вползает чей-то голос:
– … И долг наш, сидящих за этим столом, помочь матери незабвенной Верочки, Ангелине Петровне, воспитать своего внука Мишеньку и поставить его на ноги…
Карцев вскочил бешено, опрокинул стул, рванул на себя скатерть:
– Раскаркались!.. Сволочи!!
На вокзал Карцева и Мишку провожали теща и Большая Берта. Люба еще третьего дня улетела в Ялту, одарив мать деньгами, а Мишку сладостями и очень красивым пластмассовым пароходом. С Карцевым Люба разговаривала сдержанно и тихо, как с тяжелобольным, и просила на будущее лето привезти Мишку к ней. Они будут снимать под Москвой дачу, а так как Карцев из цирка в цирк ездит все равно через Москву, то он сможет видеть Мишку когда ему вздумается. Карцев поблагодарил и не отказался, но Люба поняла, что Карцев этого не сделает, и махнула рукой.
В такси теща и Берта сидели сзади, и теща тихонько рассказывала Берте, как хоронили Сережу Рагозина. Сама она на похоронах не была, но мать и отец Сережи, которые приехали из Костромы, приходили к ней и даже ночевали у нее две ночи.
– Не хотели у невестки, – сказала теща. – Одну ночь провели, а больше не хотели.
А потом, рассказывая, как хоккеисты посадили у могилы Рагозина березку и какой хороший участок им выделили, рядом с оградой, у самой аллеи, теща дважды принималась плакать, и Карцев понимал, что все это говорится для него и в упрек ему, и поделать ничего не мог, а только прижимал к себе сонного Мишку и был рад, что Мишка всего этого не слышит.
– Говорили, к зиме сложатся и мраморный памятник ставить будут… – всхлипнула теща. – Конечно, им легко… Их вон сколько…
Карцев прижимал к губам мягкие Мишкины пальцы и тоскливо ждал вокзальную площадь. Почему-то он вспомнил Тима Чернова, с которым ездил в Лугу за Мишкой. Они были давно знакомы, еще с тех пор, когда Тим учился в электротехническом институте. Потом Тим стал очень известным эстрадным писателем, и самые неприступные конферансье разговаривали с ним, искательно заглядывая в голубые веселые Тимовы глаза. Тима это всегда очень смешило.
Мягко раскатывая букву «р», Тим пел свои песни слабым приятным голоском, аккомпанируя себе на гитаре. Он не был «сатириком», как его называли в эстраде. Впрочем, всех пишущих для эстрады называют «сатириками». Тим был лирик, он был влюблен во всех, даже в самых случайных женщин, и обаяние его песен было его внутренним обаянием, и это чувствовали все, кто хоть один раз видел Тима.
Последние годы он много зарабатывал и легко тратил. Каким образом он умудрился купить машину, никому не было ясно. Тим говорил, что сам этого не понимает. На самом деле все было просто: Тим тяжело заболел облитерирующим эндартериитом, его долго лечили и, наконец, ампутировали пальцы левой ноги. Несколько месяцев он пролежал в клинике и не успел истратить деньги. Вот и машина…
Когда Карцев позвонил ему и попросил съездить с ним в Лугу за Мишкой, Тим немедленно согласился и сказал, что приедет за ним в девять часов утра. Тим, наверное, знал все и ни о чем не спрашивал.
Спустя несколько часов, ночью, Тим позвонил Карцеву.
– Слушай, Шурка, – сказал Тим. – А что, если я сейчас за тобой приеду и двинем в Лугу?.. К утру там будем.
– Давай подкатывай, – сказал Карцев.
– Только ты меня у ворот жди, – сказал Тим и повесил трубку.
Через двадцать минут Тим подкатил, и Карцев, усевшись в машину, увидел, что Тим сидит за рулем, поджав левую ногу под себя. Тим рванул с места, и машина понеслась по набережной. Правой ногой Тим привычно управлялся и с тормозом, и со сцеплением, и с акселератором.
– Что с тобой? – спросил Карцев.
Тим улыбнулся, вытащил сигареты и попросил:
– Прикури мне, пожалуйста… Понимаешь, дрянь какая: замучила проклятая!.. – И Тим показал на левую ногу. – Болит и болит! Я подумал, что всв равно не спать, и позвонил тебе…
Машина мчалась по светлым пустынным улицам.
– Мне еще в прошлый раз предложили ампутацию до колена, а я не согласился… А потом, когда полстопы отхватили…
– Какие полстопы?! – спросил Карцев. – У тебя же только пальцев нет!..
– Пальцы в первый раз отрезали. А я еще потом лежал там же. Ну да, тебя же давно не было! Ты же ни черта не знаешь… Слушай, Шурка, я для цирка несколько репризочек написал. Я тебе список дам, а ты будешь в Москве, посмотри в репертуарном отделе, что в работе, а что не пошло. Ладно?
– Ладно. Хочешь, я за руль сяду?..
– Нет, Шурик, не надо… Так я хоть чем-то, кроме боли, занят.
Потом, когда уже возвращались из Луги, Тиму стало немного легче, и оставшуюся дорогу они с Мишкой пели «На далеком севере эскимосы бега-ли…» и еще какую-то песню с нескончаемым количеством куплетов. Мишка эту песню не знал, и Тим его учил.
Приехали на Васильевский. Мишка попрощался с Тимом и помчался наверх, а Карцев пожал Тиму руку. Не отпуская руку Карцева, Тим прикурил у него и сказал:
– Ты счастливый, Карцев… У тебя сын есть. Знаешь, как я тебе завидую?..
– Женись, Тим, и у тебя сын будет.
– Ты меня не понял, старик, – грустно улыбнулся Тим и отпустил руку Карцева. – Я не хочу жениться. Я хочу сына…
Мишка не знал, что Веры нет в живых. Карцев с самого начала жестко и неумолимо потребовал от тещи и Любы молчания. Была выработана ложь, которой неизвестно сколько придется пичкать Мишку. На любой его вопрос о матери нужно было говорить, что мама далеко, в командировке, и приедет не скоро. Потом когда-нибудь сказать, конечно, придется… Но только потом! И теща и Люба согласились, чему Карцев был удивлен и обрадован…
Поэтому сейчас, сидя в такси, Карцев нервничал и боялся, что Мишка услышит все, о чем говорила теща. Но Мишка, утомленный последними неясно тревожными днями, находившийся в состоянии нервного перевозбуждения оттого, что он снова едет с папой в цирк, уснул еще дома, в ожидании такси, и теперь сон его становился все глубже и глубже…
На вокзал приехали рано. Уложив Мишку спать в крайнем двухместном купе, Карцев, теща и Берта долго стояли в тамбуре. Теща плакала, просила Карцева беречь Мишеньку и писать ей часто и подробно. Берта курила, стряхивая пепел в большую, пухлую согнутую ладонь.
За пять минут до отхода поезда теща прошла в купе и долго смотрела на Мишку. Подбородок у нее трясся, и дрожащие пальцы все поправляли и поправляли на Мишке толстое мохнатое железнодорожное одеяло. А потом вышла на перрон и сказала Карцеву:
– Хорошо, что вдвоем только поедете… Ты уж не кури там, Шуренька… Потерпи, а то в коридорчик выйди…
И тогда Карцев обнял тещу и стал целовать ее старое, мокрое лицо, а Большая Берта стояла в стороне, так и держа в одной руке пепел, а в другой давно погасшую сигарету. Она стояла в центре перрона, и поток бегущих людей плавно рассекался перед ней и, миновав ее, снова смыкался в одну торопливую струю…
А потом перрон тронулся и медленно потянулся назад, к вокзалу. Карцев стоял за спиной проводницы и, как в детстве, махал рукой. С каждым взмахом он чувствовал, что силы, которыми он сдерживал себя все эти дни, стали покидать его; будто на пол с неслышным лязгом падали одна за другой части кованых лат, защищавшие его от всего на свете…
Перрон кончился, проводница закрыла дверь, и Карцев прошел в свое купе.
Мишка спал на боку. Одеяло с него сползло, и голая Мишкина нога свесилась с узкого вагонного диванчика. Карцев снял пиджак, повесил его у двери, погасил верхний свет и зажег синюю контрольную лампочку. Затем сел у Мишки в ногах и, уже сидя, стал поправлять на Мишке одеяло. Он осторожно уложил Мишкину ногу в постель, и Мишка от прикосновения перевернулся на спину.
Карцев сидел, бессильно забившись в угол, и смотрел на бледное лицо Мишки, и не было сейчас на Карцеве ни одного защищенного места. Горячими сильными толчками подступил кипящий комок слез, и Карцев сжался в последнем усилии сдержать себя. Но дыхание с хрипом рвалось из груди, и стон, переполнявший все существо Карцева, выплеснулся в его руки, очень сильные руки, яростно зажавшие собственный рот жесткими от трапеции пальцами…
Он долго плакал, обхватив руками голову, подняв колени до подбородка, съежившись и закрываясь висящим пиджаком, а поезд постукивал колесами, изредка и на мгновение вбирая в себя желтый свет станционных фонарей. И тогда лицо спящего Мишки на долю секунды несильно вспыхивало, и Карцев видел в его лице лицо Веры, ее излом бровей, ее вздернутую верхнюю губу, и был счастлив, что Мишка так на нее похож…
А когда мимо пронеслась запоздалая электричка и пронзила ночь своим птичьим криком, Мишка открыл глаза и сонно сказал:
– Папа…
Карцев вытер лицо полой пиджака и промолчал. Ждал, что Мишка снова уснет.
– Папа, – тревожно повторил Мишка и приподнял голову.
– Что, сынок? – ровно спросил Карцев.
– Папа, я пить хочу… – сказал Мишка.
1 2 3 4 5
И тогда из кучки пожилых незнакомых женщин, стоящих слева от Берты, отделилась одна и надрывно-уверенно произнесла:
– Дорогие товарищи! Все сотрудники нашей кафедры поручили мне выразить глубокое соболезнование…
И, несмотря на то что женщина роняла в могилу круглые, привычно катящиеся слова и с детства знакомые, слышанные, читанные фразы, все вновь почувствовали горе и сладостную жалость ко всему на свете. Женщины заплакали, тоненько заголосила теща, припав к плечу своей старшей дочери Любы, мужчины тискали и мяли руками лица.
Карцева трясло, и он даже не пытался унять дрожь, только смотрел поверх голов в черные безлистые ветки старой облезлой березы, и в глазах у него стоял Мишка, удивленный, замурзанный, с просвечивающей бледно-голубой жилкой на левой щеке. Потом гроб опускали в могилу, и Карцев снова запачкал пиджак и брюки. Трое с лопатами быстро и ловко засыпали могилу и установили «раковину» с высеченными золотыми буквами.
Ах какая жестокая штука – поминки! Ах страшная штука!..
Будто держат человека на весу за шиворот и мотают его из стороны в сторону – то дадут ему под винегретик забыть про покойника, то под стакан водочки вспомнить заставят. И все вразнобой, вразнобой… Один рассказывает, что ему сказала покойница в прошлом году «вот почти в это самое время», другой тихим приличным голосом жалуется, что лето на исходе «и на юг уже не выберешься»…
А потом вдруг все замолкнут разом, послушают, как в кухне мать покойницы пьяненько соседкам тоску свою прокричит, покачают головами, и снова пойдет нелепая путаница настроения и слов.
Соседки по квартире, чистые, прибранные, будут гостям селедочку предлагать и уговаривать быстрее масло в картошечку класть, а то «картошечка остынет и маслице в ней нипочем не разойдется»…
И хорошо, что Люба сидит рядом и за руку держит. И хорошо, что Любе сейчас так же плохо, как и ему, Карцеву, от всего этого. Самый близкий сейчас человек – Люба. Сестра. Их здесь только двое близких – он и Люба.
– Ты не слушай, не слушай… – шепчет Люба и по руке гладит. – Ты про Мишеньку думай. Ты про Мишеньку думай… Ты теперь должен всем для него быть…
– Люба… Люба…
Карцев низко наклоняется и целует Любину руку. И нет у него сил поднять голову. Сейчас никто из этих не должен видеть лица Карцева…
А Люба все гладит его, спичку подносит.
– Ты подумай, Шуренька, может, не стоит тебе увозить его?.. Как ты там с ним один будешь?.. Он же маленький… Вот уйдешь из цирка, начнешь жизнь нормальную, оседлую, тогда и… А пока…
И тут Карцев почувствовал, как далека от него Люба, как она ничего не поняла в нем и как ей теперь совсем нет до него никакого дела.
Он один. Он за этим столом один. Нет у него близких. Нет у него никаких сестер! И братьев нет!.. Никого… Сын у него есть – Мишка. Его сын. И все.
– Не пей больше, Шуренька, – шепчет Люба.
«А провалитесь вы!..» – думает Карцев, и в уши его вползает чей-то голос:
– … И долг наш, сидящих за этим столом, помочь матери незабвенной Верочки, Ангелине Петровне, воспитать своего внука Мишеньку и поставить его на ноги…
Карцев вскочил бешено, опрокинул стул, рванул на себя скатерть:
– Раскаркались!.. Сволочи!!
На вокзал Карцева и Мишку провожали теща и Большая Берта. Люба еще третьего дня улетела в Ялту, одарив мать деньгами, а Мишку сладостями и очень красивым пластмассовым пароходом. С Карцевым Люба разговаривала сдержанно и тихо, как с тяжелобольным, и просила на будущее лето привезти Мишку к ней. Они будут снимать под Москвой дачу, а так как Карцев из цирка в цирк ездит все равно через Москву, то он сможет видеть Мишку когда ему вздумается. Карцев поблагодарил и не отказался, но Люба поняла, что Карцев этого не сделает, и махнула рукой.
В такси теща и Берта сидели сзади, и теща тихонько рассказывала Берте, как хоронили Сережу Рагозина. Сама она на похоронах не была, но мать и отец Сережи, которые приехали из Костромы, приходили к ней и даже ночевали у нее две ночи.
– Не хотели у невестки, – сказала теща. – Одну ночь провели, а больше не хотели.
А потом, рассказывая, как хоккеисты посадили у могилы Рагозина березку и какой хороший участок им выделили, рядом с оградой, у самой аллеи, теща дважды принималась плакать, и Карцев понимал, что все это говорится для него и в упрек ему, и поделать ничего не мог, а только прижимал к себе сонного Мишку и был рад, что Мишка всего этого не слышит.
– Говорили, к зиме сложатся и мраморный памятник ставить будут… – всхлипнула теща. – Конечно, им легко… Их вон сколько…
Карцев прижимал к губам мягкие Мишкины пальцы и тоскливо ждал вокзальную площадь. Почему-то он вспомнил Тима Чернова, с которым ездил в Лугу за Мишкой. Они были давно знакомы, еще с тех пор, когда Тим учился в электротехническом институте. Потом Тим стал очень известным эстрадным писателем, и самые неприступные конферансье разговаривали с ним, искательно заглядывая в голубые веселые Тимовы глаза. Тима это всегда очень смешило.
Мягко раскатывая букву «р», Тим пел свои песни слабым приятным голоском, аккомпанируя себе на гитаре. Он не был «сатириком», как его называли в эстраде. Впрочем, всех пишущих для эстрады называют «сатириками». Тим был лирик, он был влюблен во всех, даже в самых случайных женщин, и обаяние его песен было его внутренним обаянием, и это чувствовали все, кто хоть один раз видел Тима.
Последние годы он много зарабатывал и легко тратил. Каким образом он умудрился купить машину, никому не было ясно. Тим говорил, что сам этого не понимает. На самом деле все было просто: Тим тяжело заболел облитерирующим эндартериитом, его долго лечили и, наконец, ампутировали пальцы левой ноги. Несколько месяцев он пролежал в клинике и не успел истратить деньги. Вот и машина…
Когда Карцев позвонил ему и попросил съездить с ним в Лугу за Мишкой, Тим немедленно согласился и сказал, что приедет за ним в девять часов утра. Тим, наверное, знал все и ни о чем не спрашивал.
Спустя несколько часов, ночью, Тим позвонил Карцеву.
– Слушай, Шурка, – сказал Тим. – А что, если я сейчас за тобой приеду и двинем в Лугу?.. К утру там будем.
– Давай подкатывай, – сказал Карцев.
– Только ты меня у ворот жди, – сказал Тим и повесил трубку.
Через двадцать минут Тим подкатил, и Карцев, усевшись в машину, увидел, что Тим сидит за рулем, поджав левую ногу под себя. Тим рванул с места, и машина понеслась по набережной. Правой ногой Тим привычно управлялся и с тормозом, и со сцеплением, и с акселератором.
– Что с тобой? – спросил Карцев.
Тим улыбнулся, вытащил сигареты и попросил:
– Прикури мне, пожалуйста… Понимаешь, дрянь какая: замучила проклятая!.. – И Тим показал на левую ногу. – Болит и болит! Я подумал, что всв равно не спать, и позвонил тебе…
Машина мчалась по светлым пустынным улицам.
– Мне еще в прошлый раз предложили ампутацию до колена, а я не согласился… А потом, когда полстопы отхватили…
– Какие полстопы?! – спросил Карцев. – У тебя же только пальцев нет!..
– Пальцы в первый раз отрезали. А я еще потом лежал там же. Ну да, тебя же давно не было! Ты же ни черта не знаешь… Слушай, Шурка, я для цирка несколько репризочек написал. Я тебе список дам, а ты будешь в Москве, посмотри в репертуарном отделе, что в работе, а что не пошло. Ладно?
– Ладно. Хочешь, я за руль сяду?..
– Нет, Шурик, не надо… Так я хоть чем-то, кроме боли, занят.
Потом, когда уже возвращались из Луги, Тиму стало немного легче, и оставшуюся дорогу они с Мишкой пели «На далеком севере эскимосы бега-ли…» и еще какую-то песню с нескончаемым количеством куплетов. Мишка эту песню не знал, и Тим его учил.
Приехали на Васильевский. Мишка попрощался с Тимом и помчался наверх, а Карцев пожал Тиму руку. Не отпуская руку Карцева, Тим прикурил у него и сказал:
– Ты счастливый, Карцев… У тебя сын есть. Знаешь, как я тебе завидую?..
– Женись, Тим, и у тебя сын будет.
– Ты меня не понял, старик, – грустно улыбнулся Тим и отпустил руку Карцева. – Я не хочу жениться. Я хочу сына…
Мишка не знал, что Веры нет в живых. Карцев с самого начала жестко и неумолимо потребовал от тещи и Любы молчания. Была выработана ложь, которой неизвестно сколько придется пичкать Мишку. На любой его вопрос о матери нужно было говорить, что мама далеко, в командировке, и приедет не скоро. Потом когда-нибудь сказать, конечно, придется… Но только потом! И теща и Люба согласились, чему Карцев был удивлен и обрадован…
Поэтому сейчас, сидя в такси, Карцев нервничал и боялся, что Мишка услышит все, о чем говорила теща. Но Мишка, утомленный последними неясно тревожными днями, находившийся в состоянии нервного перевозбуждения оттого, что он снова едет с папой в цирк, уснул еще дома, в ожидании такси, и теперь сон его становился все глубже и глубже…
На вокзал приехали рано. Уложив Мишку спать в крайнем двухместном купе, Карцев, теща и Берта долго стояли в тамбуре. Теща плакала, просила Карцева беречь Мишеньку и писать ей часто и подробно. Берта курила, стряхивая пепел в большую, пухлую согнутую ладонь.
За пять минут до отхода поезда теща прошла в купе и долго смотрела на Мишку. Подбородок у нее трясся, и дрожащие пальцы все поправляли и поправляли на Мишке толстое мохнатое железнодорожное одеяло. А потом вышла на перрон и сказала Карцеву:
– Хорошо, что вдвоем только поедете… Ты уж не кури там, Шуренька… Потерпи, а то в коридорчик выйди…
И тогда Карцев обнял тещу и стал целовать ее старое, мокрое лицо, а Большая Берта стояла в стороне, так и держа в одной руке пепел, а в другой давно погасшую сигарету. Она стояла в центре перрона, и поток бегущих людей плавно рассекался перед ней и, миновав ее, снова смыкался в одну торопливую струю…
А потом перрон тронулся и медленно потянулся назад, к вокзалу. Карцев стоял за спиной проводницы и, как в детстве, махал рукой. С каждым взмахом он чувствовал, что силы, которыми он сдерживал себя все эти дни, стали покидать его; будто на пол с неслышным лязгом падали одна за другой части кованых лат, защищавшие его от всего на свете…
Перрон кончился, проводница закрыла дверь, и Карцев прошел в свое купе.
Мишка спал на боку. Одеяло с него сползло, и голая Мишкина нога свесилась с узкого вагонного диванчика. Карцев снял пиджак, повесил его у двери, погасил верхний свет и зажег синюю контрольную лампочку. Затем сел у Мишки в ногах и, уже сидя, стал поправлять на Мишке одеяло. Он осторожно уложил Мишкину ногу в постель, и Мишка от прикосновения перевернулся на спину.
Карцев сидел, бессильно забившись в угол, и смотрел на бледное лицо Мишки, и не было сейчас на Карцеве ни одного защищенного места. Горячими сильными толчками подступил кипящий комок слез, и Карцев сжался в последнем усилии сдержать себя. Но дыхание с хрипом рвалось из груди, и стон, переполнявший все существо Карцева, выплеснулся в его руки, очень сильные руки, яростно зажавшие собственный рот жесткими от трапеции пальцами…
Он долго плакал, обхватив руками голову, подняв колени до подбородка, съежившись и закрываясь висящим пиджаком, а поезд постукивал колесами, изредка и на мгновение вбирая в себя желтый свет станционных фонарей. И тогда лицо спящего Мишки на долю секунды несильно вспыхивало, и Карцев видел в его лице лицо Веры, ее излом бровей, ее вздернутую верхнюю губу, и был счастлив, что Мишка так на нее похож…
А когда мимо пронеслась запоздалая электричка и пронзила ночь своим птичьим криком, Мишка открыл глаза и сонно сказал:
– Папа…
Карцев вытер лицо полой пиджака и промолчал. Ждал, что Мишка снова уснет.
– Папа, – тревожно повторил Мишка и приподнял голову.
– Что, сынок? – ровно спросил Карцев.
– Папа, я пить хочу… – сказал Мишка.
1 2 3 4 5