Все ждет, когда их вывезут через Ладогу на Большую землю, а уже потом на поезде они с папой поедут навстречу Микочке в Алма-Ату. Там тепло, и, может быть, там она и поправится...
Юра Коптев – человечек небольшого роста, с тихим голосом, мягкий, ласковый, женственный – все норовил прижаться к Мике или к кому-нибудь из мальчишек, погладить...
В последнюю ночь перед отъездом Мики в Алма-Ату старшие пацаны где-то спроворили две бутылки мутного самогона со слегка керосиновым запашком и неподалеку от барака, в баньке, стоящей отдельным срубом, устроили Мике проводы.
Мика хватанул полстакана этой гадости, чем-то зажевал и позвал Сашку Райта на воздух – покурить.
До курева дело не дошло. Мику стало мучительно выворачивать наизнанку, и Сашка Райт увел его в барак – отлеживаться. А Юра Коптев остался со старшими ребятами в баньке догуливать и продолжать проводы.
Ранним утром, когда все еще спали, Мику разбудил все тот же Сашка Райт. На нижних нарах Юра Коптев суетливо и нервно перевязывал свой чемодан веревкой и допаковывал Микин рюкзак. Под глазом у него светился красно-лиловый фингал.
– Быстрее, быстрее! – раздраженно сказал он Мике. – Сейчас на станцию пойдет водовозка и нас подбросят к поезду...
– Поссать можно? – вызывающе спросил Сашка у Юры Коптева.
– Можно, можно... Только, пожалуйста, умоляю, быстрее!
Мика и Сашка выскочили из барака, доскакали по холоду до дощатого туалета на десять «очков», и там, справляя малую нужду, Сашка Райт тихо и быстро сказал Мике:
– Ты, Минька, с этим хером голландским поосторожней!..
– С кем? – не понял Мика.
– «С кем, с кем»!.. С Юркой с этим, ассистентом твоего папашки. Он же, сука, педик, каких свет не видывал!..
– Кончай звонить, свистуля! – не поверил Мика. Он много раз слышал про педерастов, но никогда не мог поверить в то, что такое бывает.
– Ты мудак или притворяешься? – презрительно спросил его Сашка Райт. – Ты пока дрых в бараке, он там в баньке по пьяному делу пятерым пацанам отсосал!.. А потом Леший его в жопу отшворил, да еще и морду набил. Видал, какой у него бланш слева?
– Е-мое!.. – только и вымолвил Мика. – А такой вежливый, ласковый...
– Вот-вот... – криво ухмыльнулся Сашка. – Он как начнет к тебе вежливо да ласково в штаны лезть, ты ему сразу же прямого между глаз и ногой по яйцам. И все. Понял? А то запросто оприходует...
* * *
Ехали тесно и долго, через Пензу, через Казань, через Уральск.
По полсуток стояли на каждой узловой – пропускали с востока на запад встречные воинские эшелоны с танками на платформах, с тоскливыми песнями и гармошечными всхлипами из теплушек.
На разъездах ждали, когда их состав обгонят тихие, с красными крестами санитарные поезда, скорбно двигавшиеся с запада на восток.
Двое суток Юра Коптев помалкивал. На станциях, прихрамывая, бегал за кипятком с собственным эмалированным чайником. На пристанционных базарчиках покупал для себя и для Мики печеную рыбу, горячую вареную картошку с чесноком, холодные соленые огурцы и зеленые помидоры из бочек, подернутых утренним ледком, граненые стаканы топленой ряженки с нежно-коричневой запекшейся корочкой сверху...
Кормил Мику, сам ел – чистенько, аккуратно. Очень по-женски. Тихохонько рассказывал Мике про его отца – Сергея Аркадьевича Полякова. Как он, Юра, ему благодарен, что тот взял его в свою съемочную группу. Никто не брал, как зачумленного, а Сергей Аркадьевич пожалел и взял!.. А ведь точно знал, что Юра «не такой, как все». Понял Сергей Аркадьевич, что это вроде болезни. Причем от роду. И такое не лечится. И никто в этом не виноват.
– Рождаются же шестипалые люди? – шептал Юра. – Или даже с двумя головами! Что же, за это их надо в морду бить?! Или по тюрьмам прятать? Так тюрьмы не для этого строены! Они для ворья разного, для шпионов, для врагов народа... А не для больных людей, вовсе и не виноватых в своей болезни...
А еще Юра поведал Мике, что все деньги Поляковых, выданные ему на содержание Мики, все его документы у него зашиты в кальсонах, а старые золотые сережки, оставшиеся Юре от его покойной матери, ее колечко с небольшим бриллиантиком и цепочка с золотым нательным крестиком вшиты в воротник рубашки. И даже дал Мике пощупать свои драгоценности сквозь грязный, пропахший давно немытым телом воротник полосатой рубахи. Мика брезгливо пощупал и спросил:
– А если стирать?
– А что с этим станет? – удивился Юра. – Выстирал, отжал и надел на себя. Быстрее высохнет. Ты, Мишенька, не бойся – со мной не пропадешь!
Мика слушал, молчал и все ждал, когда (и главное – каким образом?!) этот, как сказал Сашка Райт, «хер голландский» к нему полезет...
А тот все не лез и не лез. И Мика успокоился. И даже стал переглядываться с одной московской девочкой. Она тоже, как и Мика, в седьмой перешла.
Не то к Саранску, не то к Пензе, когда фингал под глазом у Юры совсем исчез, он вдруг заговорил громко. Не с Микой, а вообще с вагоном. Со старухами при внуках, с проводниками, с молодухами, стыдливо пихающими в ротики своих младенцев набухшие белые груди с темными, как пленочка от ряженки, сосками.
Врал, что он кинорежиссер, возмущался тем, что по недосмотру железнодорожного начальства вынужден ехать в общем вагоне, сокрушался, что его ранило в ногу еще в Финскую кампанию и он теперь не сможет больше защищать родину... Хотя сам накануне жаловался Мике на врожденный дефект коленного сустава – дескать, может, от этого дефекта он и «не такой, как все».
Говорил, женственно поводя плечами, поминутно поправляя волосы. Вел себя шумно, курил, изящно отставив «беломорину» в длинных, тонких и нервных пальцах. А при разговорах с мужиками, случайно подсевшими на короткий перегон, заглядывал им в глаза, нижнюю губу прикусывал. И мужики в разговоре с Юрой Коптевым очень даже смущались. Не знали, куда руки-ноги девать. И Мика это отчетливо видел, и ему было жутко стыдно за Юру, за себя, за тех мужиков...
Когда же проехали Кзыл-Орду и уже подгребали к Чимкенту, за грязными оконными стеклами вагона появились юрты, знакомые Мике только по рисункам в учебнике географии.
Вокруг юрт паслись живые симпатичные замшевые ослики и вытерто-плюшевые верблюды.
Мика увидел, как доят лошадь и что-то варят прямо на земле в черном от копоти полукруглом казане, а неподалеку, спиной к стоящему на разъезде поезду, на Микиных глазах по естественной надобности присела старуха казашка, задрав на голову свой чапан...
В Микин вагон вошли три милиционера – два казаха и русский.
Вот они не смутились от разговора с Юрой Коптевым. Наоборот, разболтались с ним весело и участливо. И даже позвали его в гости, в свой вагон.
Звали с собой и Мику. Но тому так осточертело общество Юры, так надоела его безудержная болтовня и беспардонное вранье, что Мика с удовольствием отказался от приглашения.
– Ну, смотри, байстрюк, тебе жить. Была бы честь предложена, – рассмеялся русский милиционер.
* * *
... Ночью в темном тамбуре Мика до одури, по-взрослому, взасос целовался с московской девочкой. Все лез к ней под платье, упрашивал, умолял, тыкался своими каменными причиндалами в девчоночьи трусики, мокрые от трусливого и нестерпимого желания.
Хрипел Мика в распаленной, неукротимой похоти, постанывал от тупой боли, разливавшейся по всему низу живота и дальше, к промежности...
Даже и не слышал, как открылась дверь тамбура, как ворвалось в тамбур железное лязганье рифленых вагонных переходов, как усилился перестук колес на рельсовых стыках.
Только когда рванули за шиворот, заломили руки за спину, фонарь – прямо в глаза, пистолет – к виску, только тогда и очнулся.
– Ах ты ж, ебарь кошачий! – злобно проговорил чей-то голос. – Нашел место, поганец говняный!.. Отпусти ему руки, Савчук. Нехай сам свои муди заправляет! За им тут лакеев нету...
Фонарь бил светом в глаза, Мика не видел говорящего. Трясущимися пальцами застегнул ширинку и услышал другой голос, уже обращенный к московской девочке:
– А ты, поблядушка сраная, марш в вагон! Ишь расщеперилась, тварь малолетняя...
На ходу одергивая платьишко, московская девчонка шмыгнула в вагон.
– Я пока подержу его на мушке, а ты, Савчук, обшмонай этого артиста на предмет... Сам понимаешь, – уже спокойнее сказал первый.
Невидимый Савчук грубо обшарил Мику, ничего не нашел и огорченно доложил:
– Два-ни-хуя и мешок дыма.
– А в заднем кармане?
– Вошь на аркане.
– Где документы?! – злобно рявкнул на Мику первый и спрятал пистолет во внутренний карман пиджака.
... Документов у Мики не было. Все бумаги, подтверждавшие законное существование М. С. Полякова на этом свете, были отобраны у него Юрой Коптевым и надежно спрятаны вместе с их общими деньгами во внутренний карман Юриных кальсон. И свидетельство о рождении, и справка об окончании шестого класса средней художественной школы, и бесценное эвакуационное удостоверение, и заверенная киностудией доверенность родителей Мики, выданная Ю. Коптеву на право сопровождения их сына к месту эвакуации предприятия, на котором служил отец «сопровождаемого».
В рюкзаке у Мики оставались только похвальная грамота за участие в районной выставке детского творчества и диплом Ленинградского городского комитета физкультуры и спорта, выданный Михаилу Полякову как чемпиону Ленинграда по спортивной гимнастике среди мальчиков. И все.
– Ишь, чемпион гребаный... – проворчал один, разглядывая диплом и грамоту при свете ручного фонаря. – А почему без фотки? Откуда я должен знать, что ты эти фитюльки не спи... не спер где-то?!
– На такие награды фотографии не клеят, – слегка оправившись от первого испуга, попытался объяснить Мика.
Потом вспомнил всякие разговоры с участковым милиционером Васей о правах и обязанностях советских граждан, осмелел и спросил:
– А почему вы не показываете мне свои документы? Вы не в форме... Откуда я знаю, кто вы? По закону вы...
– А вот счас я тебе покажу – кто мы! – Он даже задохнулся от злости. – Савчук! Волоки этого законника в купейный! Счас мы тебе, сучонок, кой-чего почище документов предъявим... Ты у нас враз закрутишься, как уж на сковородке!!!
* * *
... Горло у Юры Коптева было перерезано, что называется, от уха до уха.
Он лежал на нижней полке купе, и его голова, почти отделенная от худенького тельца, неестественно-уродливо запрокинулась назад и свисала с полки прямо под столик с остатками немудрящей закуски и выпивки.
Юра лежал голый, даже не прикрытый ничем. Только грязненькая полосатая рубашка в уже побуревших кровавых пятнах, без воротничка, где было зашито наследство от покойной Юриной мамы, да еще на тощеньких, забрызганных кровью бело-желтых ногах Юры – старые толстые штопаные вигоневые носки...
И все. Ни его пижонских клетчатых брючишек, ни сиреневых кальсон с деньгами и документами.
При свете двух проводницких керосиновых фонарей на противоположной полке сидел пожилой милиционер-казах в форме, держал на коленях брезентовую полевую сумку и, положив на нее обычную ученическую тетрадку в косую линейку, составлял протокол «осмотра происшествия», тщательно и неторопливо выводя каждую букву.
А под ногами хлюпала застывающая Юрина кровь. Подошвы прилипали к линолеуму, а при малейшем движении отклеивались, потрескивая.
И вот это потрескивание отлипающих от пола подошв привело Мику в состояние невиданного ужаса! Он ничего не слышал, ни на что не мог ответить – его трясло в жесточайшем ознобе, и он слегка пришел в себя только тогда, когда пожилой милиционер-казах заставил его выпить теплой воды, а второй, в штатском, крепко встряхнул за шиворот:
– Ну, чего скис, законник? Гляди, гляди, как твоего корешка уделали... А то документ ему подавай! Говори, кто за ним приходил?
Спотыкаясь на каждом слове, Мика рассказал все, что знал и видел. На вопрос, как выглядели те «милиционеры», сказал, что помнит только двоих – русского и одного казаха. Третий все в окошко глядел и к Мике так ни разу и не повернулся.
– Ну, давай про тех говори, кого помнишь. Как выглядели, в чем одеты? – с сильным акцентом приказал пожилой милиционер.
– Ну, обычные... Веселые, – растерялся Мика. – В такой же форме, как и вы... Давайте я вам их лучше нарисую.
– Можешь? – недоверчиво спросил милиционер-казах.
– Он может! – заржал один в штатском и протянул пожилому казаху Микин диплом чемпиона и грамоту художественной выставки. – Он у нас все может! Ты, Кенжетай Нартаевич, не гляди, что он несовершеннолетний – у него мотовило, как у твоего ишака. Ежели бы мы его в тамбуре от какой-то посикухи не оттащили, он бы ее насквозь, как шашлык на шампур, натянул! Тут тебе и второй труп...
– Тьфу, шайтан! – сплюнул пожилой казах. – Зачем такой грязный язык имеешь?! Замолчи, пожалуйста. А ты... – Он заглянул в диплом и грамоту, прочитал Микино имя. – А ты, Михаил, не слушай его. Рисуй.
Протянул Мике полевую сумку и тетрадку с карандашом и рявкнул на тех двоих в штатском:
– Да прикройте вы этого-то чем-нибудь, аккенаузен сегейн! Пошуруйте у проводников – может, какой-нибудь мешковина найдется! А ты рисуй, рисуй, сынок... Не смотри туда.
Мика сел рядом с ним, поджал ноги, чтобы не касаться подошвами липкого от Юриной крови пола, и стал рисовать по памяти...
* * *
Спустя минут десять пожилой милиционер ткнул пальцем в один Микин рисунок и уверенно сказал:
– Равиль Шаяхметов – сын свиньи и собаки!..
Так же убежденно потыкал во второй рисунок.
– А это, епи мать, извиняюсь, шайтан попутал, Краснов! Только кличка забыл... Ой-бояй, сынок! Как живые... Полгода в розыске!
* * *
«...молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели...» – с тупой настойчивостью, непрошено и неотступно эта строчка почему-то ворвалась в Микино сознание. Что это были за стихи, он и понятия не имел... Может быть, отец когда-нибудь их читал Мике?..
Но тогда почему «зеленые», что за «желтые и синие»?..
Бред какой-то...
И Юру – этого хромого, тощенького, нелепого, с постыдными, нечистыми и болезненными отклонениями, которые иначе чем ругательством и не выразишь, – жалко было до комка в горле, до непролитых слез, до дрожащего и прыгающего расплывчатого света фонарей в мокрых глазах.
В замкнутом вагонном пространстве, где ты напрочь связан с другим человеком одним направлением движения, одной железнодорожной судьбой, когда вместе с ним за грязными вагонными стеклами вы открываете для себя новые города и, хотя бы со стороны, на ходу, постигаете новые и чужие жизни, – этот человек за восемь томительных суток вагонного бытия становится тебе дорог, порой даже незаменим. Особенно если в этом временном мире он был для тебя единственным другом, нянькой и беспредельно доверял тебе, шепча на ухо то, в чем, может быть, никогда не признался бы никому из посторонних...
Полночи прочесывали спящие вагоны. Мику взяли с собой – для досконального опознания.
– Стой за мной, – сказал ему пожилой милиционер-казах. – А то они быстро стреляют. И ножиком, сам видел, очень хорошо могут. Увидел – молчи. Только сзади наступи мне на ногу два раза.
– А почему два раза? – удивился Мика.
– В темноте споткнуться можешь – наступишь один раз, а я выстрелю. Ошибка мал-мал будет. Хорошего человека могу застрелить. А два раза наступишь, я точно буду знать, что ты хочешь этим мне говорить, – объяснил Мике пожилой милиционер и переложил наган из кобуры в карман шинели.
* * *
Так никого и не нашли. Проводник восьмого вагона говорил, что два милиционера в начале ночи спрыгнули из его вагона на каком-то разъезде. А казахи они были или русские – в темноте не разобрал...
Измотанные бессонницей, уставшие от бесполезных поисков трое настоящих милиционеров и Мика мрачно возвращались в тот жуткий купейный вагон – закончить формальности. В Джамбуле стоянка долгая – можно и труп в морг отправить, и все остальное доделать, что положено в таких случаях...
Впереди шел пожилой казах в милицейской форме, за ним Мика, а уже за Микой – те двое в штатском.
Мика шел и плакал. Шел и очень горько плакал...
Без всхлипываний, без причитаний, без истерики. Плакал как-то внутри. Только слезы были снаружи.
Плакал о маме, которую любил гораздо меньше отца и в болезнь которой так и не сумел поверить до конца...
Плакал об отце, которого любил гораздо сильнее, чем мать. Все вспоминал его дрожащие пальцы и нелепые, неумелые попытки взбодрить Мику, маму, да, наверное, и самого себя на запасных путях Московского вокзала. Хотя Мика видел, что папе просто хотелось завыть от горя...
Плакал Мика и о домработнице Миле, которая была старше Мики чуть ли не вдвое, а так нежно, так заботливо, так целомудренно приоткрыла ему ту прекрасную и таинственную сторону человеческой жизни, которую почему-то нужно было всегда считать постыдной и грязной...
Плакал Мика и о Юре Коптеве – страшно, чудовищно и дико закончившем свою странную и не очень счастливую жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8
Юра Коптев – человечек небольшого роста, с тихим голосом, мягкий, ласковый, женственный – все норовил прижаться к Мике или к кому-нибудь из мальчишек, погладить...
В последнюю ночь перед отъездом Мики в Алма-Ату старшие пацаны где-то спроворили две бутылки мутного самогона со слегка керосиновым запашком и неподалеку от барака, в баньке, стоящей отдельным срубом, устроили Мике проводы.
Мика хватанул полстакана этой гадости, чем-то зажевал и позвал Сашку Райта на воздух – покурить.
До курева дело не дошло. Мику стало мучительно выворачивать наизнанку, и Сашка Райт увел его в барак – отлеживаться. А Юра Коптев остался со старшими ребятами в баньке догуливать и продолжать проводы.
Ранним утром, когда все еще спали, Мику разбудил все тот же Сашка Райт. На нижних нарах Юра Коптев суетливо и нервно перевязывал свой чемодан веревкой и допаковывал Микин рюкзак. Под глазом у него светился красно-лиловый фингал.
– Быстрее, быстрее! – раздраженно сказал он Мике. – Сейчас на станцию пойдет водовозка и нас подбросят к поезду...
– Поссать можно? – вызывающе спросил Сашка у Юры Коптева.
– Можно, можно... Только, пожалуйста, умоляю, быстрее!
Мика и Сашка выскочили из барака, доскакали по холоду до дощатого туалета на десять «очков», и там, справляя малую нужду, Сашка Райт тихо и быстро сказал Мике:
– Ты, Минька, с этим хером голландским поосторожней!..
– С кем? – не понял Мика.
– «С кем, с кем»!.. С Юркой с этим, ассистентом твоего папашки. Он же, сука, педик, каких свет не видывал!..
– Кончай звонить, свистуля! – не поверил Мика. Он много раз слышал про педерастов, но никогда не мог поверить в то, что такое бывает.
– Ты мудак или притворяешься? – презрительно спросил его Сашка Райт. – Ты пока дрых в бараке, он там в баньке по пьяному делу пятерым пацанам отсосал!.. А потом Леший его в жопу отшворил, да еще и морду набил. Видал, какой у него бланш слева?
– Е-мое!.. – только и вымолвил Мика. – А такой вежливый, ласковый...
– Вот-вот... – криво ухмыльнулся Сашка. – Он как начнет к тебе вежливо да ласково в штаны лезть, ты ему сразу же прямого между глаз и ногой по яйцам. И все. Понял? А то запросто оприходует...
* * *
Ехали тесно и долго, через Пензу, через Казань, через Уральск.
По полсуток стояли на каждой узловой – пропускали с востока на запад встречные воинские эшелоны с танками на платформах, с тоскливыми песнями и гармошечными всхлипами из теплушек.
На разъездах ждали, когда их состав обгонят тихие, с красными крестами санитарные поезда, скорбно двигавшиеся с запада на восток.
Двое суток Юра Коптев помалкивал. На станциях, прихрамывая, бегал за кипятком с собственным эмалированным чайником. На пристанционных базарчиках покупал для себя и для Мики печеную рыбу, горячую вареную картошку с чесноком, холодные соленые огурцы и зеленые помидоры из бочек, подернутых утренним ледком, граненые стаканы топленой ряженки с нежно-коричневой запекшейся корочкой сверху...
Кормил Мику, сам ел – чистенько, аккуратно. Очень по-женски. Тихохонько рассказывал Мике про его отца – Сергея Аркадьевича Полякова. Как он, Юра, ему благодарен, что тот взял его в свою съемочную группу. Никто не брал, как зачумленного, а Сергей Аркадьевич пожалел и взял!.. А ведь точно знал, что Юра «не такой, как все». Понял Сергей Аркадьевич, что это вроде болезни. Причем от роду. И такое не лечится. И никто в этом не виноват.
– Рождаются же шестипалые люди? – шептал Юра. – Или даже с двумя головами! Что же, за это их надо в морду бить?! Или по тюрьмам прятать? Так тюрьмы не для этого строены! Они для ворья разного, для шпионов, для врагов народа... А не для больных людей, вовсе и не виноватых в своей болезни...
А еще Юра поведал Мике, что все деньги Поляковых, выданные ему на содержание Мики, все его документы у него зашиты в кальсонах, а старые золотые сережки, оставшиеся Юре от его покойной матери, ее колечко с небольшим бриллиантиком и цепочка с золотым нательным крестиком вшиты в воротник рубашки. И даже дал Мике пощупать свои драгоценности сквозь грязный, пропахший давно немытым телом воротник полосатой рубахи. Мика брезгливо пощупал и спросил:
– А если стирать?
– А что с этим станет? – удивился Юра. – Выстирал, отжал и надел на себя. Быстрее высохнет. Ты, Мишенька, не бойся – со мной не пропадешь!
Мика слушал, молчал и все ждал, когда (и главное – каким образом?!) этот, как сказал Сашка Райт, «хер голландский» к нему полезет...
А тот все не лез и не лез. И Мика успокоился. И даже стал переглядываться с одной московской девочкой. Она тоже, как и Мика, в седьмой перешла.
Не то к Саранску, не то к Пензе, когда фингал под глазом у Юры совсем исчез, он вдруг заговорил громко. Не с Микой, а вообще с вагоном. Со старухами при внуках, с проводниками, с молодухами, стыдливо пихающими в ротики своих младенцев набухшие белые груди с темными, как пленочка от ряженки, сосками.
Врал, что он кинорежиссер, возмущался тем, что по недосмотру железнодорожного начальства вынужден ехать в общем вагоне, сокрушался, что его ранило в ногу еще в Финскую кампанию и он теперь не сможет больше защищать родину... Хотя сам накануне жаловался Мике на врожденный дефект коленного сустава – дескать, может, от этого дефекта он и «не такой, как все».
Говорил, женственно поводя плечами, поминутно поправляя волосы. Вел себя шумно, курил, изящно отставив «беломорину» в длинных, тонких и нервных пальцах. А при разговорах с мужиками, случайно подсевшими на короткий перегон, заглядывал им в глаза, нижнюю губу прикусывал. И мужики в разговоре с Юрой Коптевым очень даже смущались. Не знали, куда руки-ноги девать. И Мика это отчетливо видел, и ему было жутко стыдно за Юру, за себя, за тех мужиков...
Когда же проехали Кзыл-Орду и уже подгребали к Чимкенту, за грязными оконными стеклами вагона появились юрты, знакомые Мике только по рисункам в учебнике географии.
Вокруг юрт паслись живые симпатичные замшевые ослики и вытерто-плюшевые верблюды.
Мика увидел, как доят лошадь и что-то варят прямо на земле в черном от копоти полукруглом казане, а неподалеку, спиной к стоящему на разъезде поезду, на Микиных глазах по естественной надобности присела старуха казашка, задрав на голову свой чапан...
В Микин вагон вошли три милиционера – два казаха и русский.
Вот они не смутились от разговора с Юрой Коптевым. Наоборот, разболтались с ним весело и участливо. И даже позвали его в гости, в свой вагон.
Звали с собой и Мику. Но тому так осточертело общество Юры, так надоела его безудержная болтовня и беспардонное вранье, что Мика с удовольствием отказался от приглашения.
– Ну, смотри, байстрюк, тебе жить. Была бы честь предложена, – рассмеялся русский милиционер.
* * *
... Ночью в темном тамбуре Мика до одури, по-взрослому, взасос целовался с московской девочкой. Все лез к ней под платье, упрашивал, умолял, тыкался своими каменными причиндалами в девчоночьи трусики, мокрые от трусливого и нестерпимого желания.
Хрипел Мика в распаленной, неукротимой похоти, постанывал от тупой боли, разливавшейся по всему низу живота и дальше, к промежности...
Даже и не слышал, как открылась дверь тамбура, как ворвалось в тамбур железное лязганье рифленых вагонных переходов, как усилился перестук колес на рельсовых стыках.
Только когда рванули за шиворот, заломили руки за спину, фонарь – прямо в глаза, пистолет – к виску, только тогда и очнулся.
– Ах ты ж, ебарь кошачий! – злобно проговорил чей-то голос. – Нашел место, поганец говняный!.. Отпусти ему руки, Савчук. Нехай сам свои муди заправляет! За им тут лакеев нету...
Фонарь бил светом в глаза, Мика не видел говорящего. Трясущимися пальцами застегнул ширинку и услышал другой голос, уже обращенный к московской девочке:
– А ты, поблядушка сраная, марш в вагон! Ишь расщеперилась, тварь малолетняя...
На ходу одергивая платьишко, московская девчонка шмыгнула в вагон.
– Я пока подержу его на мушке, а ты, Савчук, обшмонай этого артиста на предмет... Сам понимаешь, – уже спокойнее сказал первый.
Невидимый Савчук грубо обшарил Мику, ничего не нашел и огорченно доложил:
– Два-ни-хуя и мешок дыма.
– А в заднем кармане?
– Вошь на аркане.
– Где документы?! – злобно рявкнул на Мику первый и спрятал пистолет во внутренний карман пиджака.
... Документов у Мики не было. Все бумаги, подтверждавшие законное существование М. С. Полякова на этом свете, были отобраны у него Юрой Коптевым и надежно спрятаны вместе с их общими деньгами во внутренний карман Юриных кальсон. И свидетельство о рождении, и справка об окончании шестого класса средней художественной школы, и бесценное эвакуационное удостоверение, и заверенная киностудией доверенность родителей Мики, выданная Ю. Коптеву на право сопровождения их сына к месту эвакуации предприятия, на котором служил отец «сопровождаемого».
В рюкзаке у Мики оставались только похвальная грамота за участие в районной выставке детского творчества и диплом Ленинградского городского комитета физкультуры и спорта, выданный Михаилу Полякову как чемпиону Ленинграда по спортивной гимнастике среди мальчиков. И все.
– Ишь, чемпион гребаный... – проворчал один, разглядывая диплом и грамоту при свете ручного фонаря. – А почему без фотки? Откуда я должен знать, что ты эти фитюльки не спи... не спер где-то?!
– На такие награды фотографии не клеят, – слегка оправившись от первого испуга, попытался объяснить Мика.
Потом вспомнил всякие разговоры с участковым милиционером Васей о правах и обязанностях советских граждан, осмелел и спросил:
– А почему вы не показываете мне свои документы? Вы не в форме... Откуда я знаю, кто вы? По закону вы...
– А вот счас я тебе покажу – кто мы! – Он даже задохнулся от злости. – Савчук! Волоки этого законника в купейный! Счас мы тебе, сучонок, кой-чего почище документов предъявим... Ты у нас враз закрутишься, как уж на сковородке!!!
* * *
... Горло у Юры Коптева было перерезано, что называется, от уха до уха.
Он лежал на нижней полке купе, и его голова, почти отделенная от худенького тельца, неестественно-уродливо запрокинулась назад и свисала с полки прямо под столик с остатками немудрящей закуски и выпивки.
Юра лежал голый, даже не прикрытый ничем. Только грязненькая полосатая рубашка в уже побуревших кровавых пятнах, без воротничка, где было зашито наследство от покойной Юриной мамы, да еще на тощеньких, забрызганных кровью бело-желтых ногах Юры – старые толстые штопаные вигоневые носки...
И все. Ни его пижонских клетчатых брючишек, ни сиреневых кальсон с деньгами и документами.
При свете двух проводницких керосиновых фонарей на противоположной полке сидел пожилой милиционер-казах в форме, держал на коленях брезентовую полевую сумку и, положив на нее обычную ученическую тетрадку в косую линейку, составлял протокол «осмотра происшествия», тщательно и неторопливо выводя каждую букву.
А под ногами хлюпала застывающая Юрина кровь. Подошвы прилипали к линолеуму, а при малейшем движении отклеивались, потрескивая.
И вот это потрескивание отлипающих от пола подошв привело Мику в состояние невиданного ужаса! Он ничего не слышал, ни на что не мог ответить – его трясло в жесточайшем ознобе, и он слегка пришел в себя только тогда, когда пожилой милиционер-казах заставил его выпить теплой воды, а второй, в штатском, крепко встряхнул за шиворот:
– Ну, чего скис, законник? Гляди, гляди, как твоего корешка уделали... А то документ ему подавай! Говори, кто за ним приходил?
Спотыкаясь на каждом слове, Мика рассказал все, что знал и видел. На вопрос, как выглядели те «милиционеры», сказал, что помнит только двоих – русского и одного казаха. Третий все в окошко глядел и к Мике так ни разу и не повернулся.
– Ну, давай про тех говори, кого помнишь. Как выглядели, в чем одеты? – с сильным акцентом приказал пожилой милиционер.
– Ну, обычные... Веселые, – растерялся Мика. – В такой же форме, как и вы... Давайте я вам их лучше нарисую.
– Можешь? – недоверчиво спросил милиционер-казах.
– Он может! – заржал один в штатском и протянул пожилому казаху Микин диплом чемпиона и грамоту художественной выставки. – Он у нас все может! Ты, Кенжетай Нартаевич, не гляди, что он несовершеннолетний – у него мотовило, как у твоего ишака. Ежели бы мы его в тамбуре от какой-то посикухи не оттащили, он бы ее насквозь, как шашлык на шампур, натянул! Тут тебе и второй труп...
– Тьфу, шайтан! – сплюнул пожилой казах. – Зачем такой грязный язык имеешь?! Замолчи, пожалуйста. А ты... – Он заглянул в диплом и грамоту, прочитал Микино имя. – А ты, Михаил, не слушай его. Рисуй.
Протянул Мике полевую сумку и тетрадку с карандашом и рявкнул на тех двоих в штатском:
– Да прикройте вы этого-то чем-нибудь, аккенаузен сегейн! Пошуруйте у проводников – может, какой-нибудь мешковина найдется! А ты рисуй, рисуй, сынок... Не смотри туда.
Мика сел рядом с ним, поджал ноги, чтобы не касаться подошвами липкого от Юриной крови пола, и стал рисовать по памяти...
* * *
Спустя минут десять пожилой милиционер ткнул пальцем в один Микин рисунок и уверенно сказал:
– Равиль Шаяхметов – сын свиньи и собаки!..
Так же убежденно потыкал во второй рисунок.
– А это, епи мать, извиняюсь, шайтан попутал, Краснов! Только кличка забыл... Ой-бояй, сынок! Как живые... Полгода в розыске!
* * *
«...молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели...» – с тупой настойчивостью, непрошено и неотступно эта строчка почему-то ворвалась в Микино сознание. Что это были за стихи, он и понятия не имел... Может быть, отец когда-нибудь их читал Мике?..
Но тогда почему «зеленые», что за «желтые и синие»?..
Бред какой-то...
И Юру – этого хромого, тощенького, нелепого, с постыдными, нечистыми и болезненными отклонениями, которые иначе чем ругательством и не выразишь, – жалко было до комка в горле, до непролитых слез, до дрожащего и прыгающего расплывчатого света фонарей в мокрых глазах.
В замкнутом вагонном пространстве, где ты напрочь связан с другим человеком одним направлением движения, одной железнодорожной судьбой, когда вместе с ним за грязными вагонными стеклами вы открываете для себя новые города и, хотя бы со стороны, на ходу, постигаете новые и чужие жизни, – этот человек за восемь томительных суток вагонного бытия становится тебе дорог, порой даже незаменим. Особенно если в этом временном мире он был для тебя единственным другом, нянькой и беспредельно доверял тебе, шепча на ухо то, в чем, может быть, никогда не признался бы никому из посторонних...
Полночи прочесывали спящие вагоны. Мику взяли с собой – для досконального опознания.
– Стой за мной, – сказал ему пожилой милиционер-казах. – А то они быстро стреляют. И ножиком, сам видел, очень хорошо могут. Увидел – молчи. Только сзади наступи мне на ногу два раза.
– А почему два раза? – удивился Мика.
– В темноте споткнуться можешь – наступишь один раз, а я выстрелю. Ошибка мал-мал будет. Хорошего человека могу застрелить. А два раза наступишь, я точно буду знать, что ты хочешь этим мне говорить, – объяснил Мике пожилой милиционер и переложил наган из кобуры в карман шинели.
* * *
Так никого и не нашли. Проводник восьмого вагона говорил, что два милиционера в начале ночи спрыгнули из его вагона на каком-то разъезде. А казахи они были или русские – в темноте не разобрал...
Измотанные бессонницей, уставшие от бесполезных поисков трое настоящих милиционеров и Мика мрачно возвращались в тот жуткий купейный вагон – закончить формальности. В Джамбуле стоянка долгая – можно и труп в морг отправить, и все остальное доделать, что положено в таких случаях...
Впереди шел пожилой казах в милицейской форме, за ним Мика, а уже за Микой – те двое в штатском.
Мика шел и плакал. Шел и очень горько плакал...
Без всхлипываний, без причитаний, без истерики. Плакал как-то внутри. Только слезы были снаружи.
Плакал о маме, которую любил гораздо меньше отца и в болезнь которой так и не сумел поверить до конца...
Плакал об отце, которого любил гораздо сильнее, чем мать. Все вспоминал его дрожащие пальцы и нелепые, неумелые попытки взбодрить Мику, маму, да, наверное, и самого себя на запасных путях Московского вокзала. Хотя Мика видел, что папе просто хотелось завыть от горя...
Плакал Мика и о домработнице Миле, которая была старше Мики чуть ли не вдвое, а так нежно, так заботливо, так целомудренно приоткрыла ему ту прекрасную и таинственную сторону человеческой жизни, которую почему-то нужно было всегда считать постыдной и грязной...
Плакал Мика и о Юре Коптеве – страшно, чудовищно и дико закончившем свою странную и не очень счастливую жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8