А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


OCR zrcadlo
«Голдинг Уильям. Собрание сочинений. Т.4. Зримая тьма. Ритуалы плавания.»: Симпозиум; СПб; 2000
ISBN 5-89091-109-0
Оригинал: William Golding, “Rites of Passage”
Перевод: М. Шерешевская, Н. Роговская
Аннотация
Уильям Джеральд Голдинг (1911-1993), один из крупнейших представителей послевоенной британской прозы, лауреат Нобелевской премии (1983), писатель, еще при жизни признанный классиком, хорошо известен русскому читателю.
Уильям Голдинг
Ритуалы плавания.
(1)
Почтеннейший мой крестный!
Вот такими словами начинаю дневник, который взялся вести для Вас, — и лучших слов мне не найти!
Итак, почин сделан. Место действия — на борту корабля, куда я наконец прибыл. Год — Вам он известен. День? В данном случае важно лишь то, что это первый день моего плавания на другой конец света, в ознаменование чего ставлю на верхнем поле страницы цифру (один), потому что то, чем собираюсь заполнить ее, — рассказ о событиях первого дня. А какой это месяц или день недели, вряд ли имеет значение: ведь за долгое плавание от южных берегов старушки Англии до далеких антиподов нам предстоит пройти через геометрию всех четырех времен года!
Еще сегодня утром я, прежде чем шагнуть через порог родного дома, поднялся к моим младшим братьям, и они, как могли, подвергли испытанию терпение «старшенького»! Братец Лайонел исполнил то, что, по его представлениям, было военным танцем дикарей. Братец Перси улегся на спину и стал потирать живот, испуская неистовые стоны — последствия того, что он мною позавтракал! Пришлось задать обоим трепку, заставив принять надлежащий случаю вид. Затем я спустился к отцу и матушке. Матушка… Уронила для виду слезинку-другую? О нет, она отнюдь не скрывала своих истинных чувств, да я и сам ощутил стеснение в груди, что вряд ли можно считать проявлением суровой мужественности. Даже отец… что тут скажешь. Словом, мы, полагаю, отдали большую дань сентиментальности Голдсмита и Ричардсона, нежели жизнерадостности Фиддинга и Смоллета! Ваша светлость, без сомнения, убедились бы в моей исключительной ценности, если услышали бы, как надо мной причитали — словно провожали не юного джентльмена, отправляющегося помогать губернатору в управлении одной из колоний Его Величества, а закованного в кандалы каторжника! Но я не жалел, что родители дали полную волю своим чувствам, а я своим. Ваш крестник неплохой — в глубине души — малый. И весь путь по подъездной аллее, мимо сторожки привратника и вплоть до поворота у мельницы, печаль не покидала его.
Но как бы там ни было, в итоге я на борту. Я вскарабкался по трапу, подвешенному к крутому, просмоленному боку судна, которое некогда, в дни своей юности, служило Великобритании одним из ее грозных деревянных щитов. Шагнув в нечто вроде низкого дверного проема и оказавшись в темноте палубы — верхней? средней? нижней? — я чуть не задохнулся при первом же вдохе. Боже милостивый, что за тяжелый, тлетворный дух! Вокруг меня, в искусственном полумраке, не прекращалась суетня и беготня. Какой-то малый, назвавшись моим слугой, отвел меня к конуре в боковой части судна, заверив, что это — моя каюта. Малый сей порядком в летах, прихрамывает, у него острое лицо, окаймленное по обе стороны густой порослью поседелых волос. От лба до макушки тянется блестящая лысина.
— Голубчик, откуда здесь такая вонь? — спросил я. Он выставил острый нос и повел вокруг глазами, пристально всматриваясь, словно в этой мгле вонь было легче увидеть, чем унюхать.
— Вонь, сэр? Какая вонь, сэр?
— Именно вонь! — задыхался я, прикрывая рот и нос ладонями. — Смрад, зловоние или как это еще называется!
Веселый малый этот Виллер. Улыбнулся мне так, словно палуба над нашими головами разомкнулась, пропустив к нам луч света.
— Господи, сэр! Вы скоро привыкнете, сэр!
— Я вовсе не хочу привыкать! Где капитан?
Солнечную улыбку смыло с физиономии Виллера, и он распахнул передо мной дверцу в мою конуру.
— Так ведь капитан тут тоже ничего не поделает, — заявил он. — Песок это и гравий, сэр. На новых судах балласт — железный, а наше тогда еще строили, когда ничего подобного не было. Будь оно в среднем, как говорится, возрасте, может, кладь эту и выгребли бы. Атак что же… Больно старая она, посудина наша. Не захотят ковырять ее там, внутри.
— Что же у вас там вроде кладбища, что ли?
— Насчет этого не знаю. Потому как прежде меня здесь не было. Вы посидите здесь немножко, а я принесу вам бренди.
С этими словами он исчез прежде, чем я успел открыть рот, поневоле глотнув еще межпалубного духа.
Позвольте описать помещение, которое будет моим приютом, пока я не сумею обеспечить себе что-нибудь поуютнее. В конуре имеется койка — этакий длинный желоб, прикрепленный к боковой стене судна, с двумя выдвижными ящиками, встроенными внизу. В одном конце конуры расположена откидная доска, которая может служить письменным столом, в другом — парусиновый таз, а под ним ведро. Впрочем, сдается мне, на корабле есть апартаменты и попросторнее, где можно справить естественные нужды! Над тазом нашлось место для зеркала, а у изножья койки — для двух книжных полок. Единственный свободно передвигаемый в сем аристократическом жилище предмет мебели — это парусиновый стул. В двери на уровне глаз проделано довольно большое отверстие, через которое просачивается немного дневного света, а на стене в обоих концах вбиты крюки. Пол — палуба, как мне следует его называть, — прочерчен бороздами, достаточно глубокими, чтобы свихнуть себе лодыжку. Впадины эти, надо думать, проложены колесами пушек в те далекие дни, когда наш корабль был в расцвете лет и сил, неся на себе полный набор положенных дальнобойных орудий! Каюта — сооружение новое, но потолок — или палубная крыша? — да и стенка над моей койкой старые-престарые, облупленные и сильно латанные. Подумать только, что мне предложено жить в таком курятнике! В таком стойле! Ладно уж, наберусь смирения и потерплю до разговора с капитаном. Впрочем, мне уже легче дышится и я меньше чувствую вонь, а добрый стакан бренди, который принес мне Виллер, почти примирил меня с нею.
Но до чего же на этой деревянной посудине шумно! Гудит и свистит в снастях зюйд-вест, из-за которого мы не можем сняться с якоря, и громыхает над ее — нет, нашими (поскольку я твердо решил воспользоваться долгим вояжем, чтобы овладеть морским делом) — над нашими свернутыми парусами. Порывистый дождь барабанит и барабанит по каждому дюйму застрявшего на рейде судна. И словно этого мало, по всей палубе раскатывается доносящееся откуда-то спереди блеянье овец, мычанье коров и быков, громкие голоса мужчин и… да-да! верещание женщин. Да и здесь звуков хватает. Моя конура — или хлев — только одна из дюжины теснящихся по эту сторону палубы, и столько же смотрят на них с противоположной. Оба ряда разделяет коридор с голыми стенами, через который проходит уходящий вверх огромный цилиндр бизань-мачты. В кормовом конце коридора, по словам Виллера, находится обеденный салон для пассажиров, с туалетными комнатами с обеих сторон. В коридоре то и дело появляются смутные фигуры — одни проходят вперед или назад, другие жмутся в нем кучками. Все они — то есть мы — пассажиры, надо полагать; а зачем допотопное военное судно такого рода, как это, понадобилось переделывать в транспортное дальнего плавания с помещениями для многомесячных запасов, скота и пассажиров, можно объяснить лишь стесненными обстоятельствами лордов Адмиралтейства, чересчур угнетенных грузом ответственности за шесть с лишком сотен военных кораблей.
Только что Виллер доложил мне, что через час, то есть в четыре пополудни, мы обедаем. На мое замечание, что я намереваюсь просить каюту попросторнее, он на мгновение задумался и возразил, что это дело трудное и он советует мне повременить. А когда я высказал возмущение тем, что старую развалину снарядили в такое дальнее плавание, он, стоя в дверях моего курятника с перекинутой через руку салфеткой, оделил меня, в меру своих возможностей, перлами морской премудрости: мол, Господи, сэр, корабль, он ходит в море, пока не потонет; и, Господи, сэр, для того его и строят, чтобы он потоп, а когда он «на приколе», так кроме боцмана и плотника на борту никого и не надо, и куда лучше, когда его «по старинке» держат у причала тросы, а не мерзкие железные цепи, которые гремят и лязгают, как скелет на виселице, — и своими аксиомами так смягчил мое сердце, что примирил его со зловонным балластом. А уж как он ругал обшитые медью днища! Словом, наше сокровище, как положено старейшему судну, укреплено лучше некуда — и внутри, и снаружи, а первым его командиром был никто иной как сам капитан Ной! И еще, на прощание, Виллер ободрил меня сообщением, что уверен — на нашей посудине «надежнее, чем на многих покрепче нашей». Надежнее! «А потому, — заявил он, — что, попади мы в шторм, она все выдюжит, как добрый старый башмак». После столь положительных уверений я счел необходимым заняться моими сундуками, прежде чем их спустят в трюм ! На борту адская неразбериха, и я так и не смог отыскать человека, во власти которого отменить сей дурацкий приказ. Пришлось смириться, и я использовал Виллера, поручив ему вынуть из сундуков те вещи, какие понадобятся в дальнем плавании. Книги я расставил сам и сам распоряжался матросами, пожаловавшими за сундуками. Не будь ситуация столь комичной, я дал бы себе волю и сильно их отчехвостил. А так даже получил удовольствие, слушая, как разговаривали друг с другом пришедшие за сундуками матросы — сплошные морские словечки. Я тут же положил словарь Фальконера поближе к подушке: я не я буду, если не выучусь говорить на этом просмоленном жаргоне не хуже, чем двое моих рыкающих молодцев.
Позднее
Мы пообедали при свете, падающем из достаточно большого кормового окна, за двумя длинными столами. Кругом царил тот же хаос и кавардак. Офицеры отсутствовали, прислуга вела себя нервозно, еда была скудной, пассажиры — мои товарищи по дальновояжному плаванию — были сильно не в духе, а их дамы близки к истерике. Только зрелище стоящего на якоре судна, которое виднелось за окном, вызывало интерес. По словам Виллера, моей опоры и гида, это останки конвойного судна. Он уверяет, что кавардак на борту уляжется, а мы, пассажиры, как он выражается, утрясемся — надо полагать, так же, как утряслись песок и гравий, — и от нас, если судить по некоторым, станет разить, как от самого судна. Ваша светлость, пожалуй, усмотрит в моих словах оттенок раздражения. Каюсь, если бы не вино — оно оказалось пристойным, — я сильно бы распалился. Наш Ной, некий капитан Андерсон, не изволил появиться. Я сам представлюсь ему при первой возможности, но не сейчас: уже стемнело. Завтра утром я полагаю заняться исследованием топографии нашего судна и завязать знакомства с лучшими представителями офицерства — коль скоро таковые найдутся. Среди пассажиров есть дамы — молодые, средних лет, старые. Есть несколько пожилых джентльменов и один, младший по сану, священник. Этот бедняга не преминул испросить у Всевышнего благословение нашей трапезе и лишь затем, смущаясь, как новобрачная, принялся за еду. Я еще не успел разыскать мистера Преттимена, но, полагаю, он на борту.
По словам Виллера, за ночь ветер поменяет направление и с приливом мы снимемся с якоря, поднимем паруса, отчалим и пустимся в вояж. Я сказал ему, что не подвержен морской болезни, и увидел, как по его лицу скользнула — нет, не улыбка, а ухмылка невольно вырвавшегося недоверия. Придется при первом удобном случае дать наглецу урок хороших манер… А сейчас, пока я пишу эти слова, в нашем деревянном мирке происходят какие-то перемены. Сверху доносятся залпы и громы — должно быть, развертывают паруса. Пронзительно свистят дудки. А это еще что? Неужели человеческая глотка способна издавать такой гром? Нет, это, должно быть, сигнальные пушки! У моей каюты упал пассажир и, обозленный, не стесняется в выражениях. Верещат дамы, ревут быки и коровы, блеют овцы. Невероятный кавардак. Все перемешалось. Может, это коровы ревут, овцы блеют, а дамы клянут на чем свет стоит наше судно, посылая его со всеми шпангоутами в преисподнюю? Парусиновый таз, куда Виллер налил для меня немного воды, соскочил с шпеньков и сильно накренился.
Вот уже вытаскивают наш якорь из песка и гравия доброй старой Англии. Теперь года три, а то все четыре, если не пять, я буду полностью отрезан от родной почвы. И хотя впереди у меня интересные и полезные занятия, мысль о серьезности этой минуты не покидает меня.
Так могу ли в эту минуту, серьезность которой для нас непреложна, завершить рассказ о моем первом дне на море иначе чем выражением благодарности? Вы поставили мою ногу на ступень этой лестницы, и, как бы высоко я по ней ни взобрался — а, должен предостеречь Вашу светлость, честолюбие мое безгранично! — я никогда не забуду, чья дружеская рука помогла моему движению вверх. Пусть никогда не окажется он недостойным этой руки! Вот о чем молится и чего желает Вашей светлости Ваш признательный крестник
Эдмунд Тальбот
(2)
Я поставил цифру «2» в начале записи, хотя не знаю, много ли внесу сегодня в мой дневник. Обстоятельства явно противостоят тщательному изложению событий. Руки-ноги мои ужасно ослабели… А нужник, клозет — прошу прощения, не знаю, как назвать это учреждение; то, что в носовой части судна, на чисто морском языке именуется «гальюн»; младшие по рангу джентльмены посещают «кормовую рубку», а старшие — нет, не знаю, куда следует ходить старшим. От постоянного движения судна и постоянной необходимости приспосабливать к этому движению мое тело я…
Вашей светлости было угодно предложить, чтобы я ничего не утаивал. Помните, мы вышли из библиотеки и Вы, обняв меня за плечи, с присущей Вам живостью воскликнули: «Рассказывай мне обо всем, мой мальчик! Ничего не таи про себя! Дай мне прожить жизнь заново, слушая тебя!» Но не иначе как тут замешался дьявол: меня ужасно укачало и я не вылезаю из койки. В конце концов, разве Сенека, когда он покинул Неаполь, не попал в такое же тяжкое положение? Ведь так? Вы же помните! Ну а если даже стоика укачало несколько миль плавания по тихим водам, что же станется с нами, простыми смертными, в разбушевавшихся волнах океана. Каюсь, болезнь уже исторгла из меня соленые слезы и женская слабость была обнаружена Виллером! Он, однако, достойный малый. Я сослался на болезнь, и он охотно согласился.
— Посудите сами, сэр, — сказал он. — В конце плавания, сэр, будете в силах целый день провести в седле, охотиться, а ночь напролет плясать. Посади вы меня — да почти любого нашего мореходца — в седло, так у нас все кишки повытрясло бы.
Я что-то простонал в ответ и услышал, как Виллер раскупоривает бутылку.
— Ничего особенного, сэр, — продолжал он, — надо только научиться ездить на корабле! Вот уж чему вы очень скоро научитесь, сэр.
Эта мысль взбодрила меня, но далеко не так, как взбодрил усладительный запах, который, словно дуновение южного ветерка, сразу поднял мой дух . Я открыл глаза и… вот не ожидал… Виллер предлагал мне стакан маковой настойки. Упоительный вкус этого напитка немедленно перенес меня в детскую, и на этот раз воспоминанию не сопутствовала тоска по ушедшим нежным годам и дому!
Отпустив Виллера, я впал в дрему, а потом и в крепкий сон. Право, мак куда лучше помог бы Сенеке, чем вся его философия!
Я очнулся от странного сна, кругом была непроницаемая тьма, и я не сразу понял, где я; однако усилившаяся качка быстро оживила мою память. Я кликнул Виллера. На третий мой зов, сопровождавшийся, сознаюсь, много большим числом бранных слов, чем я обыкновенно считаю сообразным здравому смыслу и поведению джентльмена, он открыл дверь моей каюты.
— Помоги мне выйти, Виллер! Мне необходимо на свежий воздух!
— Вы лучше еще чуток полежите, сэр, и будете как огурчик. А уж устойчивы — как треножник. Я подам вам таз.
Ну можно ли придумать что-нибудь глупее и менее утешительное? Идиотское сравнение — с треножником! Я мысленно представил себе сей предмет — самоуверенный и самодовольный, как сонм фанатиков-методистов. И откровенно высказал Виллеру, чего он стоит. Тем не менее в следующую минуту выяснилось, что слуга мой говорил дело. Оказывается, разыгрался шторм. А, как он объяснил, моя шинель с тройным капюшоном слишком хороша, чтобы подставлять ее под фонтан соленых брызг. И почему-то таинственно добавил, что мне вовсе не к чему выглядеть судовым священником. Кстати, у него залежался новый, ни разу не надеванный дождевик. Он купил его для одного пассажира, а тот — такая вот незадача! — не явился к отплытию. Плащ как раз на меня, и я могу приобрести его по той же цене, какую Виллер платил сам, а по окончании плавания вернуть, если пожелаю, и получить за него как за ношеный. Я, не задумываясь, принял это выгодное предложение; спертый воздух душил меня, и я рвался наружу.
1 2 3 4 5