А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Замерил – двенадцать получается. Я еще раз – получается восемь. Я еще раз – двадцать два.
Эдуард Львович молчит, меня не торопит, не ругается. Только видно по его затылку, как весь он напряжен и как ему совершенно необходимо услышать от меня характеристику этого огня. Справа нас ледяное поле поджимает, слева – стамуха под берегом сидит, и «стоп» давать нельзя: судно руля не слушает.
– Эдуард Львович, – говорю я. – Очевидно, секундомер испортился или огни в створе. Все разные получаются характеристики.
– Дайте, – говорит, – секундомер мне, побыстрее, пожалуйста!
Дал я ему секундомер. Он вынимает изо рта сигарету (после случая с закрытым окном Эдуард Львович опять на сигареты перешел) и той же рукой, которой держит сигарету, выхватывает у меня секундомер. И – знаешь, как отсчитывают секунды опытные люди – каждую секунду вместе с секундомером рукой сверху вниз: «Раз! Два! Три! Четыре! Пять!»
– Пять! – и широким жестом выкидывает за борт секундомер.
Это, как я уже потом догадался, он хотел выкинуть окурок сигаретный, а от напряжения и лютой ненависти ко мне выкинул с окурком и секундомер. Выплеснул, как говорится, ребенка вместе с водой. Выплеснул – и уставился себе в руку: что, мол, такое – только что в руке секундомер тикал, и вдруг ничего больше не тикает. Честно говоря, здесь его ледяное хладнокровие лопнуло. Мне даже показалось, что оно дало широкую трещину.
И я от кошмара происходящего машинально говорю:
– Зачем вы, товарищ капитан, секундомер за борт выкинули? Он восемьдесят рублей стоит и за мной числится.
– Знаете, – говорит Эдуард Львович как-то задумчиво, – я сам не знаю, зачем его выкинул. – И как заорет: – Вон отсюда, олух набитый! Вон с мостика, акула! Вон!!
Пока все это происходило, мы продолжаем машинами работать. И вдруг – трах! – летим все вместе куда-то вперед по курсу. Кто спиной летит, кто боком, а кому повезло, тот задом вперед летит.
Самое интересное, что Эдуард Львович в этот момент влетел в историю человечества и обрел бессмертие. Потому что банка, на которую мы тогда сели, теперь официально на всех картах называется его именем: банка Саг-Сагайло.
Ну-с, дальше все происходит так, как на каждом порядочном судне происходить должно, когда оно село на мель. Экипаж продолжает спать, а капитан прими мает решение спустить катер и сделать промеры, чтобы выбрать направление отхода на глубину.
Мороз сильный, и мотор катера, конечно, замерз – не заводится. Нужна горячая вода. Чтобы принести воду, нужно ведро. Ведро у боцмана в кладовке, а ключи он со сна найти не может; буфетчица свое ведро не дает и так далее, и тому подобное.
Я эти мелкие, незначительные подробности запомнил, потому что мастер с мостика меня выгнал, а спать мне как-то не хотелось.
С мели нас спихнуло шедшее навстречу ледяное поле: как жахнуло по скуле, так мы и вздохнули опять легко и спокойно. Все вздохнули, кроме меня, конечно.
Подходит срок на очередную вахту идти, а я не могу, и все! Сижу, валерьянку пью. Курю. Элениума тогда еще не было. Стук в дверь.
– Кого еще несет?! – ору я. – Пошли вы к такой-то и такой-то матери!
Входит Эдуард Львович.
Я только рукой махнул, и со стула не встал, и не извинился.
– Мне доктор сказал, – говорит Эдуард Львович, – у вас бутыль с валерьянкой. Накапайте и мне сколько там положено и еще немного сверх нормы.
Накапал я ему с четверть стакана. Он тяпнул, говорит;
– Я безобразно вел себя на мостике, простите. И вам на вахту пора.
Еще немного – и зарыдал бы я в голос.
И представляешь выдержку этого человека, если до самого Мурманска он ни разу не заглянул мне через плечо в карту.
Капитаны бывают двух видов. Один вид беспрерывно орет: «Штурман, точку!» И все время дышит тебе в затылок, смотрит, как ты транспортир вверх ногами к линейке прикладываешь. А другой специально глаза в сторону отводит, когда ты над картой склонился, чтобы не мешать даже взглядом. И вот Эдуард Львович был, конечно, второго вида. И в благодарность за всю его деликатность, когда мы уже швартовались в Мурманске, я защемил ему большой палец правой руки в машинном телеграфе. А судно «полным назад» отрабатывало, и высвободить палец из рукоятной защелки Эдуард Львович не мог, пока мы полностью инерцию не погасили. И его на санитарной машине сразу же увезли в больницу…
Вот желают нам, морякам, люди «счастливого плавания», подумал уже я, а не Петя Ниточкин. Из этих «счастливых плаваний» самый захудалый моряк может трехкомнатную квартиру соорудить – такое количество пожеланий за жизнь приходится услышать. Ежели каждое «счастливого плавания» представить в виде кирпича, то, пожалуй, и дачу можно построить. Но когда добрые люди желают нам счастья в рейсе, они подразумевают под этим счастьем отсутствие штормов, туманов и айсбергов на курсе и знаменитые три фута чистой воды под килем. А все шторма и айсберги – чепуха и ерунда рядом с психическими барьерами, которые на каждом новом судне снова, и снова, и снова преодолеваешь, как скаковая лошадь на ипподроме…

Начало конца комедии
(рассказ)

Я работал над кинокомедией в подмосковном писательском доме творчества в обществе двух собак и одного литературоведа.
Некоторые симпатичные черточки для положительных героев я брал у этих собак – Шалопая и Рыжего. Дело в том, что собаки, как и мои герои, дружили, были закадычными приятелями и полными противоположностями.
Рыжий был флегма и поэт, еще молодой, узкий в кости и изящный. Одно ухо, перешибленное или перекусанное, висело на глазу бархатным клоком, лоб широкий, глаза светлые, брови темные, соболиные, седина только появлялась на загривке.
Шалопай был уже в возрасте, сугубый практик, умудривший свой дух не поэтическими размышлениями, а бесчисленными драками. Он имел мощную грудь, длинную шерсть, густую и жесткую, с сильной проседью, особенно заметной на шрамах.
Оба были чистокровными дворнягами и не имели официального статута, жили при доме творчества – и все тут.
Шалопай вечно хотел есть и потому иногда подхалимничал.
Рыжий ради куска не ударял пальцем о палец. Даже по утрам встречал с равной флегматичностью, – покажись я с едой или с пустыми руками, – Рыжий продолжал лежать в соломенном кресле на летней веранде, свернувшись, туго укутав себя в себя, мелко дрожа (была поздняя осень, заморозки), и даже ухом не вел в сторону бутерброда. Можно было подумать, что пес вовсе не проголодался за ночь, можно было принять его за избалованную дамочку, которая согласна откушать кофю только в постели. И действительно, кусок приходилось подавать ему прямо в пасть, иначе кусок перехватил бы Шалопай. Этот-то с совсем различным пылом прыгал и изгалялся по утрам в зависимости от того, вышел я с бутербродом или без.
Рыжий, проглотив кусок, наконец слезал с кресла, длительно и длинно потягивался, удлиняясь до полутора метров и слабо повиливая еще сонным хвостом. Шалопай валялся на спине в расчете на чесание брюха, но чесать его по утрам мне лень было.
Затем давалось благодарное представление.
Это были радостные минуты прыжков, верчений и неожиданных окаменевших поз-пауз, когда собаки вдруг с лета пытались выкусить блоху в самых своих недоступных и невероятных местах.
Если я брал палку и предлагал прогуляться, то псы в восторге прыгали на меня, пачкая плащ тяжелыми лапами и мокрыми мордами, а затем изображали схватку гладиаторов, вероятно давно и с другими временными хозяевами отрепетированную.
Шалопай и Рыжий знали, что людям нравится наблюдать чужие драки. И вот они хватали друг друга за шеи, рвали в клочья сонные артерии, валились на спины; обнимались, пытаясь задушить приятеля двойным нельсоном; и клацали клыками со стальным звоном.
Потом мы шли гулять в позднюю подмосковную осень.
Иногда с нами отправлялся знаменитый литературовед, знаток западноевропейских культур, автор тонкой и умной книги об особенностях современного поэтического мышления – хилый, как в народе говорят, «соплей перешибешь» старичок лет шестидесяти пяти.
При первом знакомстве он долго взывал к моей скромности, просил не поднимать на смех, не судить строго, извинить за неурочное вторжение, за несвойственную ему навязчивость и т. д. и т. п. Оказалось, он придумал страшное оружие. Побледнев от волнения и понизив голос, литературовед спросил, слышал ли я о случаях распространения звука в океанских толщах на гигантские расстояния? Я про это слышал. Тогда он рассказал, что ему пришла идея – сводить экипажи вражеских субмарин с ума с помощью мощного берегового звукоизлучателя.
Сперва я решил, что он шутник, но скоро понял, что старикан просто маньяк-физиоман, то есть мужчина без технического образования, но с неудержимой тягой к изобретательству. Вообще-то, у всех знаменитостей ныне есть хобби. Я знаю, например, что Луи де Фюнес в свободное от кино время с головой уходит в изобретательство и потому получил прозвище «технокомика». Одна из новинок актера называется «тяни-толкай» – это симбиоз морского катера с автомобилем марки «ситроен», который прикреплен к палубе катера вверх колесами. Де Фюнес в процессе изобретательства не теряет юмор, а у литературоведа, хотя внешне он своей суетливостью несколько напоминал Фюнеса, никакого юмора не было. И потому, когда мы с ним пошли гулять в сопровождении Рыжего и Шалопая, я со всевозможной деликатностью и осторожностью объяснил, что подлодки имеют корпус, который не только противостоит забортному давлению, но еще должен не выпускать из лодки звуки, дабы не демаскироваться, и потому пробить шкуру лодки наружным звуком – дело опасное: Генератор звука будет такой мощности, что своим излучением в первую очередь уничтожит сам себя и свою обслугу и т.д. и т.п. Гуманитарий смотрел нeдоверчиво и ухмылялся мягкой ухмылкой детоубийцы.
Конечно, он изобретал оружие против врагов – подводников, но в моем подсознании хранились команды: «В носу! В корме! В отсеках! На койках лежать! Слушать!» И я хорошо помнил мертвый шорох распираемых внутренним давлением консервных банок аварийного запаса; и бесшумность, с которой течет с торпеды ее торпедный холодный пот в твою койку; и ниагарский шабаш, с которым за жестким корпусом бушует океан, врываясь в балластные цистерны. И моя память о погибших подводниках каждые пять лет обновлялась в минуты молчания на юбилейных сборищах однокашников. И я видел, как поднимают затонувшую лодку, и как ведут ее на понтонах, и вводят в док, и как уходит из дока вода, а из лодки она все продолжает литься и падать на дно дока с монотонностью и скорбью глухонемого мычания; и люди в масках опускаются в мокрые отсеки и выдают в люки то, что осталось от Степанов и Петь, чтобы похоронить их там, куда не ступает нога непосвященного, и подводники возносятся над морем и лежат под ранжирными плитами и под своими застывшими званиями – вечные матросы, старшины и лейтенанты… И так как все это хранилось в моем подсознании, то направление изобретательства литературоведа мне не очень понравилось. Но я не показал этого. И правильно сделал, ибо оказалось, что палитра его интересов шире и разнообразнее.
Мы бродили в поздней подмосковной осени, и я слушал о задуманном литературоведом водомете, который будет поражать сухопутную пехоту на огромных площадях.
К струе водомета будет подключаться источник электрического тока. Гигантская лужа, образуемая водометом, будет изолироваться от земли с помощью специальных присадок в составе воды – например, асбеста. Асбест будет осаждаться на дно, изолировать воду от земли; электрический ток в гигантской луже будет продолжать циркулировать, и любой супостат, если он без калош, законтачится и погибнет в конвульсиях…
Господи, какое наслаждение, какое счастье глядеть на двух дворняг, трусящих впереди по обочине шоссе, когда рядом идет такой изобретатель! И ведь это умный, большой человек! И его два раза в неделю на казенной машине возят в университет, где он читает лекции о поэзии…
Разделяется ли где-нибудь разум от знаний? Или они связаны, как время с пространством? Возможно ли использовать интеллект умного от природы человека, если он не имеет специального образования в данной области? – вот о чем я размышлял, глядя на трусящих впереди сквозь рыжую осень двух дворняг…
От Шалопая и Рыжего в мою душу источался успокоительный бальзам. Мне милы были все их плебейские повадки. Вот, например, дворняги при передвижении по гладкой поверхности мелкой трусцой (скорость которой соответствует нашему среднему шаганию), во-первых, вывешивают язык набок, чтобы потеть через него. Во-вторых, их зад несколько заносится на сторону. Причем сторона зада противоположна стороне языка.
Обычно по рассеянности отставал, исчезал из видимости лопоухий и грустный Рыжий. Шалопай же никогда не бросал меня, не отвлекал своей пропажей от философских дум, не заставлял свистеть, то есть брызгаться слюной, ибо свистеть на пальцах я не умею, что мучает с детства.
Неумение свистеть и веснушки – два детских мучения. За веснушки меня тоже звали Рыжим. Таким образом, мы были тезками с грустным поэтическим псом.
Когда-то я страдал по поводу веснушек, как Прометей за человечество. И вдруг спохватился: а где они? Их нет уже давно, и я не помню и не знаю, когда потерял молодой крест. Веснушки опали бесшумно и незаметно, как опадает с берез последняя рыжая листва. И вот уже не до романов с красивыми женщинами и мечта только о доброй домработнице, которая не воровала бы у меня старинные памятные вещицы…
Я глядел на трусящих впереди собак или беспокоился о пропавшем Рыжем и слушал о том, как просто можно обезопасить египтян от неожиданного вторжения израильтян, если поместить под Суэцким каналом цистерны с нефтью, а ее-то, как известно, у арабов пруд пруди. В момент, когда израильтяне начнут неспровоцированное форсирование канала, нефть из цистерн следует выпустить и поджечь – пока израильтяне будут ее тушить, они утратят элемент внезапности нападения…
Ну что ты на это скажешь?
Я покорно слушал – а только этого литературоведу и не хватало. Он был переполнен подобной чушью. Ему надо было выливаться. И он выливался. А я даже был в какой-то степени благодарен ему. Суетливый литературовед-изобретатель подарил мне Фюнеса. Когда сочиняешь комедию, чрезвычайно важно видеть за каждым героем актера. Потом, если сценарий запустят в производство, очень полезно брать на роль как раз какого-нибудь другого. Но пока сочиняешь, важно видеть определенного артиста. И за одним из героев у меня замаячил Фюнес. И я этому тихо радовался, слушая кровожадного литературоведа на прогулках и наблюдая, как радуются псы, когда отставший Рыжий находится и Шалопай тычется ему носом под перебитое ухо. Там, под ухом, наверное хорошо консервировались интересные запахи канав, заборов и свалок. Псы обменивались информацией и грубовато ластились ко мне. Еще они начинали прижиматься ко мне, если замечали людей, одетых в грязную рабочую одежду. Они не любили и боялись таких. И правильно делали.
В подмосковном дачном поселке настоящих рабочих людей нет.
Есть выжиги и рвачи, застойно пьяные с утра на нечестно полученные деньги за халтурный ремонт крыши, бессовестно проведенный газ или гнусно поштукатуренный потолок. Такие подонки собак ненавидят на всех широтах. Они убили подругу Шалопая и Рыжего – Машку. И собаки знали убийцу и облаивали его. Это был водопроводчик. Он говорил мне, что не убивал собаку и что псы не лают, когда он одет в чистое, а не в рабочее платье. Он врал.
Мы часто ходили на кладбище, где бывали плохо одетые люди, но ни Рыжий, ни Шалопай не боялись их и не лаяли на них. А оборванца-сторожа даже любили. И когда дед со старухой копали картошку возле шоссе под осенним дождичком, то мои товарищи валялись под кладбищенским забором и любовались на чужой труд. А когда дед садился на перекур, они тоже принимали сидячее положение и делали виноватый вид: мол, мы знаем, что плохо не трудиться, позорно даже и испытываем муки совести, но что поделаешь?
Как и все собаки мира, они отрабатывали хлеб ночным лаем. Еще Шалопай считал святым долгом атаковать мотоциклы и грузовики.
Заметив в перспективе лесного шоссе машину, Шалопай делал отсутствующий, ленивый, типично хулиганский вид. Как та шпана с лохмами, которая пугает вас вечером возле подъезда.
Отлично зная из опыта, что пес не послушает, я все-таки орал: «Не смей!», «Я те дам, сукин сын!», «Замри, бандит!», «Это плохо кончится, дурак!» и т.д.
Тем временем шерсть на загривке Шалопая вставала осокой, а в грудной клетке рождалось тонкое, жалобное стенание. Он как бы жаловался на то, что ненависть к приближающемуся грузовику выше его сил, и он даже не может выражать ее нормальным собачьим лаем.
Шофер замечал приготовления Шалопая и притормаживал.
1 2 3 4 5 6 7