Поменьше, но понадёжней.
— Да, не во-время болеет Гоу, — проговорил Рузвельт после паузы. — Мне очень нужны люди!
— Ничего, он ещё встанет.
Рузвельт покачал головой.
— Нет… Он уже заставил и меня привыкнуть к мысли, что я должен буду обходиться без него!
— Мужественный человек.
— Но в последнее время сильно сдал. Форменная мания преследования. — Рузвельт через силу усмехнулся, но усмешка вышла горькой. — Совершенно как у Шекспира: норовит обменяться со мной стаканами, тарелкой. Не верит никому… Пойдёмте к нему, Уильям. Бедняга любит сыграть вечерком роббер бриджа.
Рузвельт поднялся при помощи Додда и пошёл с балкона.
— Гоу, старина, готовьтесь-ка к хорошей схватке! — крикнул он с порога. — Додд вам сейчас покажет, что такое профессорский бридж…
Он не договорил: Гоу лежал, вытянувшись в качалке. Плед сбился к ногам, пальцы рук судорожно вцепились в ворот рубашки, словно стремясь его разорвать. Голова Гоу была откинута назад, и на мёртвом лице застыла гримаса страдания.
2
Голые деревья стояли ровными шеренгами, как арестанты, — безнадёжно серые, унылые, все на одно лицо.
Сквозь строй стволов была далеко видна тёмная, влажная почва. Она была уже взрыхлена граблями. Следы железной гребёнки тянулись справа и слева вдоль дорожек Тиргартена.
От влажной земли поднимался острый запах. Из чёрной неровной поверхности куртин лишь кое-где выбивались первые, едва заметные травинки.
Шагая за генералом, Отто старался думать о пустяках. Глупо! Все то лёгкое и приятное, что обычно составляло тему его размышлений во время предобеденной прогулки, сегодня не держалось в голове. Чтобы заглушить мысли о предстоящем вечере, он готов был думать о чём угодно, даже о самом неприятном, — хотя бы о вчерашней ссоре с отцом. Старик не дал ему ни пфеннига. Придётся просить у Сюзанн. Но вместо Сюзанн представление о надвигающейся ночи ассоциировалось с чем-то совсем другим, неприятным. Избежать, увернуться?.. Чорта с два!..
Узкая длинная спина Гаусса вздрагивала в такт его деревянному шагу. Сколько раз Отто казалось, что старик должен сдать хотя бы здесь, на прогулке, когда вблизи не бывало никого, кроме него, адъютанта Отто. Вот-вот исчезнет выправка, согнётся спина, ноги перестанут мерно отбивать шаг, и, по-стариковски кряхтя, генерал опустится на первую попавшуюся скамью. Может быть, рядом с тою вон старухой в старомодной траурной шляпке. И попросту заговорит с нею о своей больной печени, о подагре… Или около того инвалида, с таким страшно дёргающимся лицом. И с ним Гауссу было бы о чём потолковать: о Вердене, где генерал потерял почти весь личный состав своего корпуса, или о Марне, стоившей ему перевода в генштаб… Как бы не так! Голова генерала оставалась неподвижной. Седина короткой солдатской стрижки поблёскивала между околышем и воротником шинели. Одна рука была за спиною, другая наполовину засунута в карман пальто. Всегда одинаково — до третьей фаланги пальцев, ни на сантиметр больше или меньше. Перчатки скрывали синие жгуты склеротических вен. Непосвящённым эти руки должны были представляться такими же сильными, какими всегда казались немцам руки германских генералов.
Все было, как всегда. Все было в совершенном порядке. Прогулка!.. Старик нагуливал аппетит, а ему, Отто, кажется, предстояло из-за этого вымокнуть. Совершенно очевидно: через несколько минут будет дождь. Уж очень низко нависли тучи. Кажется, этот серый свод прогнулся, как парусина палатки под тяжестью скопившейся в ней воды, и вот-вот разорвётся. И польёт, польёт…
В прежнее время, даже вчера ещё, Отто, не стесняясь, указал бы генералу на угрозу дождя. Разве это не было обязанностью адъютанта? Так почему же он не говорил об этом сегодня? Почему сегодня каждая фраза старика, каждый взгляд заставляли его вздрагивать?
Отто поймал себя на том, что, вероятно, впервые за четыре года своего адъютантства шёл за генералом именно так, как предписывает устав: шаг сзади, полшага влево. Уж не боялся ли он попасться старику на глаза? Нет, генерал и не думал на него смотреть. Он уставился в землю, предпочитая видеть жёлтый песок аллеи и попеременно появляющиеся перед глазами носки собственных сапог. Идя так, не нужно было отвечать на приветствия встречных.
Это называлось у Гаусса «побыть в одиночестве». Достаточно было не смотреть по сторонам. Ноги сами повёрнут налево, вон там, у памятника Фридриху-Вильгельму. Короткий почтительный взгляд на бронзового короля. От него двести семьдесят шесть шагов до статуи королевы Луизы. Затем — к старому Фрицу. Здесь голова генерала впервые повернётся: дружеская усмешка, кивок королю. Точно оба знали секрет, которого не хотели выдавать. Кажется, король-капрал даже пристукивал бронзовой тростью: смотри не проговорись!
Но вот и Фридрих остался влево. На повороте генерал оглянулся, чтобы ещё раз посмотреть на него. Теперь — вдоль последнего ряда деревьев. Сквозь них чернел асфальт Тиргартенштрассе. Тут нужно было поднять глаза: на улице шумел поток автомобилей. Полицейские уже обменялись коротким, отрывистым свистком. Тот, что торчал посреди асфальта, поднял руку, но все же за рулями сидели неизвестные штатские. Нужно было глядеть в оба.
Одиночество кончилось. Голова генерала была поднята. Он смотрел перед собою поверх прохожих, поверх автомобилей. Для немцев, сидящих в машинах, этот старик был армией. Отто шагал за ним также с поднятой головой. Вот бы ввести правило: гражданские лица приветствуют господ офицеров снятием головного убора…
Скотина, а не шуцман! Опустил руку, как только генерал ступил на тротуар, и поток автомобилей ринулся вдоль улицы.
Вот и церковь святого Матфея. Кривая Маргаретенштрассе. Почему, собственно говоря, генерал предпочитал старый неуютный дом казённой квартире? Или он не был уверен в прочности своего положения? Может быть, он чуял что-нибудь старческим носом? Ерунда! Разве он не был одним из тех, кому армия обязана примирением с наци?..
Первые капли дождя упали, когда до подъезда оставалось несколько шагов. В прихожей, сбросив шинель на руки вестовому, Гаусс в упор посмотрел на Отто:
— Ты мне не нравишься. Что-нибудь случилось?
— Никак нет.
— Может быть, дома что-нибудь?
— О, все в порядке!
— Что отец?
Стоило ли отвечать? За шутливой приветливостью Гаусса была скрыта непримиримая вражда к Швереру. Отто знал: Гаусс не мог простить Швереру отказ присоединиться к группировавшимся вокруг него недовольным. Гаусс считал Шверера трусом. Сразу по возвращении из Китая его запихнули в академию — читать историю военного искусства.
— Старая перечница! — усмехнулся генерал. — Не хочет понять главного: за эти двадцать лет русские выросли на два столетия.
Отто не слушал. Он знал наперёд всё, что скажет Гаусс. Знал, что тот кончит фразой: «Я бы предпочёл оставить этот орешек вашему поколению!» Может быть, он ещё постучит согнутым пальцем по лбу Отто: «Если у вашего брата здесь будет все в порядке».
Отто не слушал генерала. Хотелось одного: улизнуть. У него были дела поважнее.
Генерал подошёл к барометру и ногтем стукнул по стеклу.
— Ты не забыл о сегодняшнем вечере? — спросил он.
— Никак нет.
— Надо присмотреть, чтобы не попал никто, кроме приглашённых.
— Так точно.
Генерал покосился на Отто.
— Заплесневел ты тут со мною. Поезжай-ка обедать куда-нибудь, где собираются офицеры.
— М-мм…
— Сидишь на мели? — усмехнулся Гаусс. — Ну, ну, я же понимаю. Небось, и я не родился с этой седою щетиной.
Генерал посмотрел в каминное зеркало и провёл рукою по стриженной бобриком голове.
— Н-да-с, позавидовать нечему. — Он с улыбкой обернулся к Отто. — Небось, глядишь на меня и думаешь: «Какого чорта пристал ко мне, старая образина?» Не воображай, будто и ты будешь вечно вот таким петухом. — И вдруг резко оборвал: — Иди!
Отто отказался от казённой машины. Таксомотор он отпустил, не доезжая цели. Целью этой был уединённый дом в одном из кварталов Вестена. Плотные шторы делали его окна слепыми. Ни вывески на карнизе, ни дощечки на дверях. Немногие жители могли бы сказать, кем был занят дом. Отто уверенно нажал кнопку звонка.
Он знал каждую чёрточку в лице человека, который сейчас отворит дверь и молча пропустит его мимо себя. Он знал, в какой позе будет сидеть Кроне; знал жест, которым тот подвинет ему сигары. В этом жесте уже не будет любезности, с какою Кроне предложил ему первую сигару четыре года тому назад. Да, с тех пор Кроне порядочно изменился. Один только раз он был так же обворожителен, как на первом свидании: при встрече после своего выздоровления.
Гаусс лежал, не включая свет. В тишине было слышно, как поскрипывала кожа дивана под его большим телом. Погруженный в темноту кабинет казался огромным. Отсвет уличного фонаря вырвал одно единственное красное пятно на тёмном холсте портрета. Определить его форму было невозможно. Но генерал хорошо знал: это был воротник военного сюртука. Он отчётливо представлял себе и черты лица над этим воротником. Ленбах изобразил это лицо именно таким, каким запечатлела его память Гаусса. Живым Гаусс видел этого человека всего несколько раз. Гаусс был тогда слишком молод и незначителен, чтобы иметь частые встречи с генерал-фельдмаршалом графом Мольтке. Тому не было дела до молодого офицера, только что поступившего в академию. Если бы старик знал, что этот офицер сидит теперь в главном штабе, он, может быть, глядел бы на него со стены не так сурово!
Гаусс угадывал в темноте холодный взгляд старческих глаз; сердитая складка лежала вокруг тонких выбритых губ; прядь лёгкой, как пух, седины колыхалась между ухом и краем лакированной каски.
Генерал услышал дребезжащий голос Мольтке:
— Затруднения надо преодолеть. Главенство армии должно быть сохранено.
— Боюсь, что я не родился с талантом организатора, ваше высокопревосходительство, — скромно ответил Гаусс.
Мохнатые брови Мольтке сердито задвигались.
— Талант — это работа. Извольте работать. Вы полагаете, что я победил в семьдесят первом году так, между делом? Нет-с, молодой человек, я полвека работал для этой победы. Один из ваших товарищей, полковник Шлиффен, сказал верно: «Славе предшествуют труд и пот».
Мысль Гаусса вдруг раздвоилась, и в то время как одна её половина продолжала следить за словами Мольтке, другая поспешно рылась в памяти: «Кто-то ещё говорил о славе нечто подобное. Кто же?.. Кто-то из французов: „Слава — это непрерывное усилие“.
— Бывает, что ни одно из положений стратегии неприменимо, — робко заметил Гаусс.
Мольтке медленно обернулся куда-то в темноту:
— Послушайте, молодой человек. Скажите этому капитану, что всякий желающий достигнуть решающей победы, должен стать над законами стратегии и морали. Нужно решать: какие из этих условностей можно нарушить, чтобы обмануть противника, и какие должно использовать, чтобы связать его свободу.
Голос Шлиффена ответил из темноты:
— Позвольте мне повторить слова вашего высокопревосходительства: «Стратегия представляет собою умение находить выход из любого положения». Вот и все… Извольте проснуться!
Гаусс почувствовал лёгкое прикосновение к плечу.
— Извольте проснуться!
— Да, да… — Генерал быстро сел и опустил ноги с дивана. Ноги в красных шерстяных носках беспомощно шарили вдоль дивана.
Денщик нагнулся и придвинул туфли.
— Телефон, экселенц.
Генерал, шаркая, подошёл к столу.
— Август?.. Да, да… Отлично… Через четверть часа?.. Жду, жду.
Он потянулся: «Я, кажется, умудрился видеть сон?» Он силился представить виденное и не мог. Но взглянув на портреты Мольтке и Шлиффена, вспомнил все.
Он вышел в зал и повернул выключатель. Со стен на него смотрело несколько поколений руководителей армии. Гаусс мог напамять восстановить каждую деталь старых полотен.
Зейдлиц, Дерфлингер… Дальше Шарнгорст, Гнейзенау… Вот снова победитель при Кенигреце и Седане, по сторонам от него — старый разбойник Бисмарк и Вильгельм I, приведённый им к воротам Вены и во дворец французских королей. Генерал не любил этого портрета. А вот и младшие: Фалькенгайн, Макензен. Эти ловкачи ускользнули от необходимости расхлёбывать заваренную ими кашу. Нагадили всему свету, а расплачиваться «молодым людям» вроде Гаусса!
«Славе предшествуют труд и пот!» Гаусс усмехнулся: «Наивные времена! В наши дни славе сопутствует риск получить пулю в затылок…»
Генерал сердито выключил свет. Полководцы послушно исчезли. Сразу хоп — и нет никого. Направо кругом! Если бы его так же слушались в жизни! Но жизнь — не то. Вот она течёт там, за окнами, — тёмная и не всегда понятная.
Даже его родная Маргаретенштрассе казалась таинственной в этой мокрой черноте. А ведь здесь прошла почти вся жизнь Гаусса. Он помнил ещё те времена, когда улицу перегораживала большая вилла с парком, там, где теперь проходит Викториаштрассе. Это были милые, тихие времена. Он приезжал домой кадетом, потом юнкером и молодым офицером. Большая квартира, всегда немного пахнувшая скипидаром и воском и ещё чем-то таким же старомодным. Холодные камины; скользкий паркет; тусклый свет даже в солнечные дни. Отец не считал нужным прорубать широкие окна, ломать стены и лестницы, как делали другие. По его мнению, дом и так не был худшим на этой старой улице.
Но вот снесли дом в конце Маргаретенштрассе, и она сделалась сквозной. Старые дома стали ломать один за другим. На их месте вырастали новые. Архитекторы изощрялись в их украшении. Церковь святого Матфея перестала быть гордостью квартала. В новые дома приходили чужие, непонятные люди. Это не были крупные чиновники или помещики, приезжавшие на зиму из своих имений, чтобы побывать при дворе. Промышленники средней руки и коммерсанты явились, как равные. Среди них многие разбогатели во время мировой войны. Только в ту часть улицы, что прилегает к Маттеикирхштрассе, шиберы не решались некоторое время совать нос. Но вот и на скрещении этих улиц появились новые люди. Великолепная вилла Ульштейна стала резиденцией Рема. Он облюбовал этот дом, похожий на старинный французский замок, под штаб-квартиру своей коричневой шайки. Наступили шумные времена. День и ночь сновали автомобили. Ярко горели фонари, освещая подъезд и сад с бронзой Функа и Шиллинга. О том, что творилось в роскошных залах и глубоких подвалах виллы, осторожно шептался Берлин…
Преломляя свет далёких, ещё не видимых Гауссу автомобильных фар, дождевые капли крупными светящимися бусинками скатывались по чёрному стеклу. Одна за другою, поодиночке и целыми рядами, появлялись они из-за рамы. «Словно солдаты в ночной атаке, выталкиваемые из своих окопов и бесследно исчезающие в траншеях врага», — пришло в голову Гауссу.
У дома остановилась машина. Из-за руля вылез коренастый человек. В подъезде вспыхнул свет. Генерал узнал брата Августа.
Тот вошёл, немного прихрамывая.
— До сих пор не могу привыкнуть к твоему штатскому костюму, — сказал генерал, заботливо усаживая гостя.
— Прежде всего прикажи-ка дать чего-нибудь… — Август прищёлкнул пальцами и предупредил: — Только не твоей лечебной бурды!
— Прошлые привычки уживаются с твоим саном?
— Профессия священника — примирять непримиримое.
— Я хотел с тобою посоветоваться.
— В наше время священник не такой уж надёжный советчик, — насмешливо ответил Август. — Речь идёт о церкви?
— Нет, о войне. Теперь уже ясно: мы сможем начать войну.
В глазах священника загорелся весёлый огонёк.
— Ого!
— Да, наконец-то!
— Немцы оторвут вам голову…
Генерал отмахнулся обеими руками и, видимо, не на шутку рассердившись, крикнул:
— Не говори пустяков!
— Ты же сам хотел посоветоваться.
— Не думаю, чтобы такова была точка зрения церкви. Она всегда благословляла оружие тех, кто сражался за наше дело.
— Тут ты, конечно, не прав. Церковь во многих случаях благословляла оружие обеих сторон!
— Раньше ты не был циником, — с удивлением произнёс генерал.
— Это только трезвый взгляд на политику. — Август потянулся к бутылке. — Позволишь?
— Наливай сам, — скороговоркой бросил генерал и раздражённо продолжал: — Что даёт тебе основание думать, будто мы не сможем повести немцев на войну?
Август расхохотался:
— Ты же не дал мне договорить! Я хотел сказать, что немцы поддержат вас во всякой войне…
— Вот, вот!
— Кроме войны с коммунистами.
— А о какой другой цели стоит говорить?.. Именно потому, что эта цель является главной и определяющей все остальные, мы и обязаны относиться к достижению её с величайшей бережностью. Мы недаром едим свой довольно чёрствый хлеб, — с усмешкой сказал генерал. — Мы начнём с Австрии. Это будет сделано чисто и быстро: трик-трак!
— Ты воображаешь, будто никто не догадывается, как это будет выглядеть? Перебросками поездов вы создадите иллюзию движения миллионной армии, которой нет!
— Для проведения аншлюсса нам не нужны такие силы.
1 2 3 4 5 6 7 8
— Да, не во-время болеет Гоу, — проговорил Рузвельт после паузы. — Мне очень нужны люди!
— Ничего, он ещё встанет.
Рузвельт покачал головой.
— Нет… Он уже заставил и меня привыкнуть к мысли, что я должен буду обходиться без него!
— Мужественный человек.
— Но в последнее время сильно сдал. Форменная мания преследования. — Рузвельт через силу усмехнулся, но усмешка вышла горькой. — Совершенно как у Шекспира: норовит обменяться со мной стаканами, тарелкой. Не верит никому… Пойдёмте к нему, Уильям. Бедняга любит сыграть вечерком роббер бриджа.
Рузвельт поднялся при помощи Додда и пошёл с балкона.
— Гоу, старина, готовьтесь-ка к хорошей схватке! — крикнул он с порога. — Додд вам сейчас покажет, что такое профессорский бридж…
Он не договорил: Гоу лежал, вытянувшись в качалке. Плед сбился к ногам, пальцы рук судорожно вцепились в ворот рубашки, словно стремясь его разорвать. Голова Гоу была откинута назад, и на мёртвом лице застыла гримаса страдания.
2
Голые деревья стояли ровными шеренгами, как арестанты, — безнадёжно серые, унылые, все на одно лицо.
Сквозь строй стволов была далеко видна тёмная, влажная почва. Она была уже взрыхлена граблями. Следы железной гребёнки тянулись справа и слева вдоль дорожек Тиргартена.
От влажной земли поднимался острый запах. Из чёрной неровной поверхности куртин лишь кое-где выбивались первые, едва заметные травинки.
Шагая за генералом, Отто старался думать о пустяках. Глупо! Все то лёгкое и приятное, что обычно составляло тему его размышлений во время предобеденной прогулки, сегодня не держалось в голове. Чтобы заглушить мысли о предстоящем вечере, он готов был думать о чём угодно, даже о самом неприятном, — хотя бы о вчерашней ссоре с отцом. Старик не дал ему ни пфеннига. Придётся просить у Сюзанн. Но вместо Сюзанн представление о надвигающейся ночи ассоциировалось с чем-то совсем другим, неприятным. Избежать, увернуться?.. Чорта с два!..
Узкая длинная спина Гаусса вздрагивала в такт его деревянному шагу. Сколько раз Отто казалось, что старик должен сдать хотя бы здесь, на прогулке, когда вблизи не бывало никого, кроме него, адъютанта Отто. Вот-вот исчезнет выправка, согнётся спина, ноги перестанут мерно отбивать шаг, и, по-стариковски кряхтя, генерал опустится на первую попавшуюся скамью. Может быть, рядом с тою вон старухой в старомодной траурной шляпке. И попросту заговорит с нею о своей больной печени, о подагре… Или около того инвалида, с таким страшно дёргающимся лицом. И с ним Гауссу было бы о чём потолковать: о Вердене, где генерал потерял почти весь личный состав своего корпуса, или о Марне, стоившей ему перевода в генштаб… Как бы не так! Голова генерала оставалась неподвижной. Седина короткой солдатской стрижки поблёскивала между околышем и воротником шинели. Одна рука была за спиною, другая наполовину засунута в карман пальто. Всегда одинаково — до третьей фаланги пальцев, ни на сантиметр больше или меньше. Перчатки скрывали синие жгуты склеротических вен. Непосвящённым эти руки должны были представляться такими же сильными, какими всегда казались немцам руки германских генералов.
Все было, как всегда. Все было в совершенном порядке. Прогулка!.. Старик нагуливал аппетит, а ему, Отто, кажется, предстояло из-за этого вымокнуть. Совершенно очевидно: через несколько минут будет дождь. Уж очень низко нависли тучи. Кажется, этот серый свод прогнулся, как парусина палатки под тяжестью скопившейся в ней воды, и вот-вот разорвётся. И польёт, польёт…
В прежнее время, даже вчера ещё, Отто, не стесняясь, указал бы генералу на угрозу дождя. Разве это не было обязанностью адъютанта? Так почему же он не говорил об этом сегодня? Почему сегодня каждая фраза старика, каждый взгляд заставляли его вздрагивать?
Отто поймал себя на том, что, вероятно, впервые за четыре года своего адъютантства шёл за генералом именно так, как предписывает устав: шаг сзади, полшага влево. Уж не боялся ли он попасться старику на глаза? Нет, генерал и не думал на него смотреть. Он уставился в землю, предпочитая видеть жёлтый песок аллеи и попеременно появляющиеся перед глазами носки собственных сапог. Идя так, не нужно было отвечать на приветствия встречных.
Это называлось у Гаусса «побыть в одиночестве». Достаточно было не смотреть по сторонам. Ноги сами повёрнут налево, вон там, у памятника Фридриху-Вильгельму. Короткий почтительный взгляд на бронзового короля. От него двести семьдесят шесть шагов до статуи королевы Луизы. Затем — к старому Фрицу. Здесь голова генерала впервые повернётся: дружеская усмешка, кивок королю. Точно оба знали секрет, которого не хотели выдавать. Кажется, король-капрал даже пристукивал бронзовой тростью: смотри не проговорись!
Но вот и Фридрих остался влево. На повороте генерал оглянулся, чтобы ещё раз посмотреть на него. Теперь — вдоль последнего ряда деревьев. Сквозь них чернел асфальт Тиргартенштрассе. Тут нужно было поднять глаза: на улице шумел поток автомобилей. Полицейские уже обменялись коротким, отрывистым свистком. Тот, что торчал посреди асфальта, поднял руку, но все же за рулями сидели неизвестные штатские. Нужно было глядеть в оба.
Одиночество кончилось. Голова генерала была поднята. Он смотрел перед собою поверх прохожих, поверх автомобилей. Для немцев, сидящих в машинах, этот старик был армией. Отто шагал за ним также с поднятой головой. Вот бы ввести правило: гражданские лица приветствуют господ офицеров снятием головного убора…
Скотина, а не шуцман! Опустил руку, как только генерал ступил на тротуар, и поток автомобилей ринулся вдоль улицы.
Вот и церковь святого Матфея. Кривая Маргаретенштрассе. Почему, собственно говоря, генерал предпочитал старый неуютный дом казённой квартире? Или он не был уверен в прочности своего положения? Может быть, он чуял что-нибудь старческим носом? Ерунда! Разве он не был одним из тех, кому армия обязана примирением с наци?..
Первые капли дождя упали, когда до подъезда оставалось несколько шагов. В прихожей, сбросив шинель на руки вестовому, Гаусс в упор посмотрел на Отто:
— Ты мне не нравишься. Что-нибудь случилось?
— Никак нет.
— Может быть, дома что-нибудь?
— О, все в порядке!
— Что отец?
Стоило ли отвечать? За шутливой приветливостью Гаусса была скрыта непримиримая вражда к Швереру. Отто знал: Гаусс не мог простить Швереру отказ присоединиться к группировавшимся вокруг него недовольным. Гаусс считал Шверера трусом. Сразу по возвращении из Китая его запихнули в академию — читать историю военного искусства.
— Старая перечница! — усмехнулся генерал. — Не хочет понять главного: за эти двадцать лет русские выросли на два столетия.
Отто не слушал. Он знал наперёд всё, что скажет Гаусс. Знал, что тот кончит фразой: «Я бы предпочёл оставить этот орешек вашему поколению!» Может быть, он ещё постучит согнутым пальцем по лбу Отто: «Если у вашего брата здесь будет все в порядке».
Отто не слушал генерала. Хотелось одного: улизнуть. У него были дела поважнее.
Генерал подошёл к барометру и ногтем стукнул по стеклу.
— Ты не забыл о сегодняшнем вечере? — спросил он.
— Никак нет.
— Надо присмотреть, чтобы не попал никто, кроме приглашённых.
— Так точно.
Генерал покосился на Отто.
— Заплесневел ты тут со мною. Поезжай-ка обедать куда-нибудь, где собираются офицеры.
— М-мм…
— Сидишь на мели? — усмехнулся Гаусс. — Ну, ну, я же понимаю. Небось, и я не родился с этой седою щетиной.
Генерал посмотрел в каминное зеркало и провёл рукою по стриженной бобриком голове.
— Н-да-с, позавидовать нечему. — Он с улыбкой обернулся к Отто. — Небось, глядишь на меня и думаешь: «Какого чорта пристал ко мне, старая образина?» Не воображай, будто и ты будешь вечно вот таким петухом. — И вдруг резко оборвал: — Иди!
Отто отказался от казённой машины. Таксомотор он отпустил, не доезжая цели. Целью этой был уединённый дом в одном из кварталов Вестена. Плотные шторы делали его окна слепыми. Ни вывески на карнизе, ни дощечки на дверях. Немногие жители могли бы сказать, кем был занят дом. Отто уверенно нажал кнопку звонка.
Он знал каждую чёрточку в лице человека, который сейчас отворит дверь и молча пропустит его мимо себя. Он знал, в какой позе будет сидеть Кроне; знал жест, которым тот подвинет ему сигары. В этом жесте уже не будет любезности, с какою Кроне предложил ему первую сигару четыре года тому назад. Да, с тех пор Кроне порядочно изменился. Один только раз он был так же обворожителен, как на первом свидании: при встрече после своего выздоровления.
Гаусс лежал, не включая свет. В тишине было слышно, как поскрипывала кожа дивана под его большим телом. Погруженный в темноту кабинет казался огромным. Отсвет уличного фонаря вырвал одно единственное красное пятно на тёмном холсте портрета. Определить его форму было невозможно. Но генерал хорошо знал: это был воротник военного сюртука. Он отчётливо представлял себе и черты лица над этим воротником. Ленбах изобразил это лицо именно таким, каким запечатлела его память Гаусса. Живым Гаусс видел этого человека всего несколько раз. Гаусс был тогда слишком молод и незначителен, чтобы иметь частые встречи с генерал-фельдмаршалом графом Мольтке. Тому не было дела до молодого офицера, только что поступившего в академию. Если бы старик знал, что этот офицер сидит теперь в главном штабе, он, может быть, глядел бы на него со стены не так сурово!
Гаусс угадывал в темноте холодный взгляд старческих глаз; сердитая складка лежала вокруг тонких выбритых губ; прядь лёгкой, как пух, седины колыхалась между ухом и краем лакированной каски.
Генерал услышал дребезжащий голос Мольтке:
— Затруднения надо преодолеть. Главенство армии должно быть сохранено.
— Боюсь, что я не родился с талантом организатора, ваше высокопревосходительство, — скромно ответил Гаусс.
Мохнатые брови Мольтке сердито задвигались.
— Талант — это работа. Извольте работать. Вы полагаете, что я победил в семьдесят первом году так, между делом? Нет-с, молодой человек, я полвека работал для этой победы. Один из ваших товарищей, полковник Шлиффен, сказал верно: «Славе предшествуют труд и пот».
Мысль Гаусса вдруг раздвоилась, и в то время как одна её половина продолжала следить за словами Мольтке, другая поспешно рылась в памяти: «Кто-то ещё говорил о славе нечто подобное. Кто же?.. Кто-то из французов: „Слава — это непрерывное усилие“.
— Бывает, что ни одно из положений стратегии неприменимо, — робко заметил Гаусс.
Мольтке медленно обернулся куда-то в темноту:
— Послушайте, молодой человек. Скажите этому капитану, что всякий желающий достигнуть решающей победы, должен стать над законами стратегии и морали. Нужно решать: какие из этих условностей можно нарушить, чтобы обмануть противника, и какие должно использовать, чтобы связать его свободу.
Голос Шлиффена ответил из темноты:
— Позвольте мне повторить слова вашего высокопревосходительства: «Стратегия представляет собою умение находить выход из любого положения». Вот и все… Извольте проснуться!
Гаусс почувствовал лёгкое прикосновение к плечу.
— Извольте проснуться!
— Да, да… — Генерал быстро сел и опустил ноги с дивана. Ноги в красных шерстяных носках беспомощно шарили вдоль дивана.
Денщик нагнулся и придвинул туфли.
— Телефон, экселенц.
Генерал, шаркая, подошёл к столу.
— Август?.. Да, да… Отлично… Через четверть часа?.. Жду, жду.
Он потянулся: «Я, кажется, умудрился видеть сон?» Он силился представить виденное и не мог. Но взглянув на портреты Мольтке и Шлиффена, вспомнил все.
Он вышел в зал и повернул выключатель. Со стен на него смотрело несколько поколений руководителей армии. Гаусс мог напамять восстановить каждую деталь старых полотен.
Зейдлиц, Дерфлингер… Дальше Шарнгорст, Гнейзенау… Вот снова победитель при Кенигреце и Седане, по сторонам от него — старый разбойник Бисмарк и Вильгельм I, приведённый им к воротам Вены и во дворец французских королей. Генерал не любил этого портрета. А вот и младшие: Фалькенгайн, Макензен. Эти ловкачи ускользнули от необходимости расхлёбывать заваренную ими кашу. Нагадили всему свету, а расплачиваться «молодым людям» вроде Гаусса!
«Славе предшествуют труд и пот!» Гаусс усмехнулся: «Наивные времена! В наши дни славе сопутствует риск получить пулю в затылок…»
Генерал сердито выключил свет. Полководцы послушно исчезли. Сразу хоп — и нет никого. Направо кругом! Если бы его так же слушались в жизни! Но жизнь — не то. Вот она течёт там, за окнами, — тёмная и не всегда понятная.
Даже его родная Маргаретенштрассе казалась таинственной в этой мокрой черноте. А ведь здесь прошла почти вся жизнь Гаусса. Он помнил ещё те времена, когда улицу перегораживала большая вилла с парком, там, где теперь проходит Викториаштрассе. Это были милые, тихие времена. Он приезжал домой кадетом, потом юнкером и молодым офицером. Большая квартира, всегда немного пахнувшая скипидаром и воском и ещё чем-то таким же старомодным. Холодные камины; скользкий паркет; тусклый свет даже в солнечные дни. Отец не считал нужным прорубать широкие окна, ломать стены и лестницы, как делали другие. По его мнению, дом и так не был худшим на этой старой улице.
Но вот снесли дом в конце Маргаретенштрассе, и она сделалась сквозной. Старые дома стали ломать один за другим. На их месте вырастали новые. Архитекторы изощрялись в их украшении. Церковь святого Матфея перестала быть гордостью квартала. В новые дома приходили чужие, непонятные люди. Это не были крупные чиновники или помещики, приезжавшие на зиму из своих имений, чтобы побывать при дворе. Промышленники средней руки и коммерсанты явились, как равные. Среди них многие разбогатели во время мировой войны. Только в ту часть улицы, что прилегает к Маттеикирхштрассе, шиберы не решались некоторое время совать нос. Но вот и на скрещении этих улиц появились новые люди. Великолепная вилла Ульштейна стала резиденцией Рема. Он облюбовал этот дом, похожий на старинный французский замок, под штаб-квартиру своей коричневой шайки. Наступили шумные времена. День и ночь сновали автомобили. Ярко горели фонари, освещая подъезд и сад с бронзой Функа и Шиллинга. О том, что творилось в роскошных залах и глубоких подвалах виллы, осторожно шептался Берлин…
Преломляя свет далёких, ещё не видимых Гауссу автомобильных фар, дождевые капли крупными светящимися бусинками скатывались по чёрному стеклу. Одна за другою, поодиночке и целыми рядами, появлялись они из-за рамы. «Словно солдаты в ночной атаке, выталкиваемые из своих окопов и бесследно исчезающие в траншеях врага», — пришло в голову Гауссу.
У дома остановилась машина. Из-за руля вылез коренастый человек. В подъезде вспыхнул свет. Генерал узнал брата Августа.
Тот вошёл, немного прихрамывая.
— До сих пор не могу привыкнуть к твоему штатскому костюму, — сказал генерал, заботливо усаживая гостя.
— Прежде всего прикажи-ка дать чего-нибудь… — Август прищёлкнул пальцами и предупредил: — Только не твоей лечебной бурды!
— Прошлые привычки уживаются с твоим саном?
— Профессия священника — примирять непримиримое.
— Я хотел с тобою посоветоваться.
— В наше время священник не такой уж надёжный советчик, — насмешливо ответил Август. — Речь идёт о церкви?
— Нет, о войне. Теперь уже ясно: мы сможем начать войну.
В глазах священника загорелся весёлый огонёк.
— Ого!
— Да, наконец-то!
— Немцы оторвут вам голову…
Генерал отмахнулся обеими руками и, видимо, не на шутку рассердившись, крикнул:
— Не говори пустяков!
— Ты же сам хотел посоветоваться.
— Не думаю, чтобы такова была точка зрения церкви. Она всегда благословляла оружие тех, кто сражался за наше дело.
— Тут ты, конечно, не прав. Церковь во многих случаях благословляла оружие обеих сторон!
— Раньше ты не был циником, — с удивлением произнёс генерал.
— Это только трезвый взгляд на политику. — Август потянулся к бутылке. — Позволишь?
— Наливай сам, — скороговоркой бросил генерал и раздражённо продолжал: — Что даёт тебе основание думать, будто мы не сможем повести немцев на войну?
Август расхохотался:
— Ты же не дал мне договорить! Я хотел сказать, что немцы поддержат вас во всякой войне…
— Вот, вот!
— Кроме войны с коммунистами.
— А о какой другой цели стоит говорить?.. Именно потому, что эта цель является главной и определяющей все остальные, мы и обязаны относиться к достижению её с величайшей бережностью. Мы недаром едим свой довольно чёрствый хлеб, — с усмешкой сказал генерал. — Мы начнём с Австрии. Это будет сделано чисто и быстро: трик-трак!
— Ты воображаешь, будто никто не догадывается, как это будет выглядеть? Перебросками поездов вы создадите иллюзию движения миллионной армии, которой нет!
— Для проведения аншлюсса нам не нужны такие силы.
1 2 3 4 5 6 7 8