Подобным образом Германия согласилась бы на контроль над вооружениями, но, разумеется, только на основе равенства прав и при условии, что все остальные страны, которых это касается, одновременно будут подвергаться такому контролю.
Саймон и Иден терпеливо все это выслушивали со всеми многочисленными повторениями. Я часто мысленно возвращался к переговорам о разоружении в Женеве. Всего лишь два года тому назад небеса разверзлись бы, если бы представители Германии выдвинули такие требования, какие предъявлял теперь Гитлер, причем так, как будто не было ничего естественнее на свете. Я не мог не задаваться вопросом, не пошел ли Гитлер дальше допустимого со своим методом «свершившегося факта», fait accompli, пренебрегая возможностью использовать метод переговоров. Я был особенно склонен так думать, наблюдая, как внимательно слушали его Саймон и Иден.
Эти знаменательные дни завершились вечерним приемом, который дал Гитлер для избранных лиц в старой канцелярии Брюнинга, меблированной в спокойной манере и со вкусом. Сам хозяин был ненавязчив, временами почти робок, хотя и не проявлял неловкости. Днем на нем был коричневый мундир с красной повязкой со свастикой. Теперь он надел фрак, в котором никогда не выглядел непринужденно. Лишь в очень редких случаях я видел его разодетым так «плутократически», и при этом создавалось впечатление, что он взял фрак напрокат специально для этого случая. В тот вечер, несмотря на непривычный костюм, Гитлер был очаровательным хозяином, лавируя между своими гостями так легко, как будто он вырос в атмосфере особняка. Во время концертных номеров у меня было предостаточно возможностей наблюдать за англичанами. Дружеский интерес Саймона к Гитлеру поразил меня еще больше, чем при переговорах; его взгляд часто с симпатией останавливался на Гитлере, затем он смотрел на картины, мебель, цветы. Казалось, он чувствовал себя счастливым в доме канцлера Германии.
Иден также оглядывал окружающую обстановку с нескрываемым интересом и не без симпатии, но выражение его лица свидетельствовало о трезвых, острых наблюдениях над людьми и обстановкой. Его скептицизм был явно заметен, за исключением музыкальных выступлений, за которыми он следил с восхищением неискушенного любителя.
Кроме Гитлера, из присутствовавших немцев лишь Нейрат вел себя естественно и без стеснения. Все остальные, особенно Риббентроп, были рассеянными и бесцветными, как вспомогательные фигуры, обозначенные художником на заднем фоне исторической картины.
К одиннадцати часам того же вечера Иден отъехал в Варшаву и Москву. В окружении Гитлера этот визит к Сталину вызвал большое замешательство, и один старый национал-социалист в рейхсканцелярии сказал мне: «Крайне нетактично со стороны Идена направляться к советскому руководителю сразу же после визита к фюреру». Немного позже Саймон вернулся в отель «Адлон» и на следующее утро улетел в Лондон.
Так как наутро я уехал на торговые переговоры в Рим, то ничего больше не узнал о непосредственном впечатлении, которое англичане произвели на Гитлера. Гитлер очень одобрительно говорил о Саймоне в коротких перерывах во время переговоров, и я слышал, как он сказал Риббентропу: «У меня складывается впечатление, что я хорошо поладил бы с ним, если бы мы вели серьезный разговор с англичанами». Его мнение об Идене было более сдержанным, в основном из-за вопросов, которые Иден задавал во время переговоров, стараясь добиться от Гитлера ответа на отдельные вопросы. Гитлер не любил конкретных вопросов, особенно на переговорах с иностранными политиками, как я часто имел случай замечать, когда работал с ним. Он предпочитал общие рассуждения на общие темы, исторические перспективы и философские умозаключения, избегая каких-либо конкретных деталей, которые могли бы слишком явно открыть его истинные намерения.
Мой портативный приемник, неразлучный спутник в моих поездках, сообщил мне, что Саймон заявил в Палате общин о значительных разногласиях, выявленных во время берлинских переговоров.
* * *
11 апреля в Отрезе на озере Маджоре состоялась конференция. В числе участников были британский и французский премьер-министры, Рамсей Макдональд и Лаваль, их министры иностранных дел, сэр Джон Саймон, Флэндин и Муссолини. В окончательной резолюции Великобритания, Франция и Италия заявили, что согласны «противостоять всеми соответствующими средствами любому одностороннему нарушению договоров». Это был ясный ответ трех великих держав Западной Европы на повторное допущение Гитлером возможности суверенитета германских вооруженных сил. Эта декларация на самом деле показалась бы нам гораздо менее угрожающей, если бы мы знали, как нам известно теперь из мемуаров Черчилля, что в самом начале переговоров британский министр иностранных дел подчеркнул, что он не расположен рассматривать применение санкций к нарушителю договоров. В то время у нас лишь оптимисты предполагали, будто общий фронт против нас был таким шатким.
Несколько дней спустя, 17 апреля, последовал второй удар. Действия Германии подверглись осуждению со стороны Совета Лиги Наций. Своими «произвольными действиями» она «нарушила Версальский договор и создала угрозу безопасности Европы».
Третьим ударом был союз, 2 мая заключенный Лавалем с Советским Союзом. Когда я вернулся в Берлин, то обнаружил, что все в министерстве иностранных дел очень расстроены. Казалось, Германия полностью изолирована. В ответ на методы Гитлера в международной политике образовалась антигерманская коалиция всех великих европейских держав, включая Советский Союз. Однако я вскоре узнал в Польше и в Лондоне, что эта коалиция была не слишком прочной.
К моему удивлению, я получил указания отправиться с Герингом в Варшаву и Краков на похороны маршала Пилсудского, так как была возможность, что представится случай провести политические переговоры с Лавалем. Так вечером 16 мая я отъехал со станции Фридрихштрассе с Герингом и немногочисленной делегацией в его салон-вагоне. В то время будущий рейхсмаршал не путешествовал специальным поездом, а довольствовался тем, что его вагон прицепляли к обычному поезду. Только я удобно устроился в моем купе, чтобы послушать новости по моему портативному приемнику, как на пороге неожиданно появился Геринг. Я чрезвычайно удивился, когда он сказал: «Я должен извиниться перед Вами за то, что Вас разместили в этом тесном купе, обычно я более гостеприимный хозяин, но мои люди проявили небрежность. Виновный за это поплатится».
Я ответил, что не имею никаких жалоб относительно моего размещения и, разумеется, великолепно высплюсь. Но он со смешком указал, что меня поместили в кухонный отсек его вагона, искусно скрытый за задвигающейся панелью.
Фон Мольтке, посол Германии, рано утром встретил на вокзале и отвез нас в посольство, откуда мы поехали прямо на похоронную службу в Варшавский собор.
Собор с большим вкусом украсили польскими флагами. На окнах был креп, поэтому это большое строение казалось мрачным и плохо освещенным. Прожектор сверху освещал гроб польского национального героя, на котором лежал меч маршала и его знаменитая каска легионера. В полумраке можно было разглядеть много блестящих мундиров; я заметил маршала Петена в полной парадной форме, сидевшего в первом ряду рядом с Лавалем, который только что вернулся из Москвы. Сразу позади него находился контингент британских офицеров, а затем стояла немецкая делегация с Герингом в мундире генерала военно-воздушных сил. Я отметил также присутствие советских представителей, униформа которых была самой простой в этом блестящем собрании.
Церемония продолжалась почти два часа, и я мысленно вернулся в Женеву, где познакомился с маршалом задолго до того, как в Совете Лиги возник спор между Польшей и Литвой. «Я приехал сюда, чтобы услышать здесь слово мира,? сказал он.? Все остальное чепуха, разбираться с которой я предоставляю моему министру иностранных дел».
После заупокойной службы гроб Пилсудского был установлен на лафет и провезен через всю Варшаву на Мокотовский плац. Похоронная процессия была очень впечатляющей, и потребовалось четыре часа, чтобы пройти по улицам польской столицы. Стоял месяц май, и было уже очень тепло, почти жарко, поэтому медленное продвижение с процессией и продолжительное стояние на мемориальном параде оказалось чрезвычайно суровым испытанием для гостей, не привыкших к таким церемониям. Тяжелые шаги Геринга раздавались за моей спиной, но он терпеливо вынес все до конца, тогда как престарелый маршал Петен через некоторое время сел в карету. Огромные толпы стояли по обе стороны улиц, по которым проходила процессия.
На следующее утро состоялась еще одна трехчасовая процессия в Кракове, завершившаяся окончательным опусканием гроба в могилу, подготовленную в Вавельском замке. Министр иностранных дел Бек дал завтрак для иностранных делегаций в «Отель де Франс», на котором я помогал Герингу в нескольких коротких беседах с Петеном, англичанами и Лавалем. Лаваль и Геринг договорились о продолжительном разговоре во второй половине дня.
Было очевидно, что не только Геринг желал этого разговора, но и Лаваль также с радостью воспользовался возможностью поговорить с нами. Беседа, продолжавшаяся более двух часов, была сокращенным вариантом разговоров между Гитлером и Саймоном. Поднимались точно такие же темы, и поэтому разница между англичанами и французами была наиболее очевидной.
Геринг, крупный и массивный, мало придерживался обдуманной тактики Гитлера. Он отличался прямолинейностью, не вдаваясь в дипломатические тонкости. «Я полагаю, Вы поладили в Москве с большевиками, мсье Лаваль»,? сказал он, касаясь наиболее деликатной темы франко-российского пакта о взаимной помощи. «Мы в Германии знаем большевиков лучше, чем вы во Франции,? продолжал он.? Мы знаем, что ни при каких обстоятельствах нельзя иметь с ними никакого дела, если хотите избежать неприятностей. Вы столкнетесь с этим во Франции. Увидите, какие трудности создадут вам ваши парижские коммунисты». Последовала тирада против русских, в которой он использовал те же слова, которые использовал Гитлер в разговоре с Саймоном. Это был мой первый опыт того, что потом всегда меня поражало в ведущих деятелях национал-социализма в их разговорах с иностранцами,? повторение почти слово в слово аргументов Гитлера. Как переводчик я, естественно, должен был обращать самое пристальное внимание на индивидуальные фразы и, следовательно, мог убедиться, насколько близко приспешники Гитлера следовали за своим хозяином. Иногда казалось, будто проигрывали одну и ту же граммофонную запись, хотя голос и темперамент были разными.
Я заметил это и в других вопросах, затронутых Герингом: разоружение, или скорее перевооружение Германии; двусторонние пакты вместо коллективной безопасности; сдержанность по отношению к Лиге Наций, не исключая возможности повторного вхождения в нее Германии; пакт по воздушным силам и многое другое. За имевшееся короткое время Геринг, конечно, не мог вдаваться в подробности, даже в том объеме, как делал это Гитлер в Берлине. Он не делал этого и в представившихся позднее случаях, придерживаясь даже больше, чем Гитлер, обобщений и отвлеченных идей. Определенность нравилась ему еще меньше, чем Гитлеру. Тем не менее он нуждался в дипломатических изысках. Позднее я наблюдал его в очень деликатных ситуациях, где он проявлял тонкость, которую немецкая публика сочла бы невозможной в этом головорезе-тяжеловесе.
Это умение впервые проявилось в Кракове во время разговора о франко-германских отношениях (разумеется, это была основная тема беседы с Лавалем). Очень убедительными словами Геринг убеждал Лаваля в желании Германии достичь общего урегулирования отношений с Францией. Конкретные детали никогда не упоминались. Он использовал силу своей личности и красноречие, чтобы подавить Лаваля. Беспристрастного человека не могло не убедить то, что Геринг, только что выпустивший пар в адрес русских и Лиги Наций, пользуясь языком человека с улицы, был искренен, когда сказал: «Можете быть уверены, месье Лаваль, что у немецкого народа нет большего желания, чем заключить, наконец, мир после столетней вражды с его французским соседом. Мы уважаем Ваших соотечественников как храбрых солдат, мы полны восхищения достижениями французского духа. Давнишнее яблоко раздора в Эльзас-Лотарингии больше не существует. Что же еще мешает нам стать действительно хорошими соседями?»
Эти слова не замедлили произвести должное впечатление на Лаваля, который подчеркнул, как настойчиво он всегда выступал за франко-немецкое сближение, и попросил меня свидетельствовать относительно его усилий в достижении франко-немецкого взаимопонимания на берлинских переговоpax с Брюнингом в 1931 году. Я мог подтвердить это с чистой совестью, так как у меня создалось впечатление и во время конференции шести держав в Париже, и в Берлине осенью того же года, что намерения Лаваля были искренни и что он чистосердечно прилагал усилия для создания добрососедских отношений между двумя странами. Лаваль не вдавался в подробности относительно формы франко-германского урегулирования, хотя мне казалось, именно это и требовалось. По бесчисленным дискуссиям в Женеве и Париже я знал, как трудно было достичь результатов, когда действительно вдаются в подробности.
Мне было также интересно отметить, что Лаваль, как и Иден в Берлине, старался успокоить нас насчет намерений России. «В Москве я не обнаружил ничего,? сказал он в выражениях, почти идентичных словам лорда-канцлера Великобритании, – что могло бы подтвердить какие-либо враждебные намерения России по отношению к Германии». Он описал Сталина как человека, с которым легко договориться, человека, с которым можно было бы вести переговоры. Риббентроп в подобных выражениях описывал мне Сталина в августе 1939 года, когда я сопровождал его в Москву для заключения сенсационного русско-немецкого пакта незадолго до начала войны. Рузвельт тоже, после своей первой встречи со Сталиным в Ялте, высказывал подобное мнение своему сыну и позднее некоторым своим коллегам. Когда я размышляю о том, что говорили иностранцы, побеседовав с Гитлером и Сталиным, мне почти хочется верить, что диктаторы каким-то образом оказывают особое магическое воздействие на своих слушателей.
Лаваль тоже представил заключение франко-российского союза как необходимость, обусловленную международной политикой Франции. Он всегда был опытным, безупречным французским юристом. В Кракове мои прежние впечатления о Лавале подтвердились. Мне показалось, что он относится к категории «людей доброй воли», hommes de bonne volonte, которые стояли за мир по своим убеждениям. В то время я без колебаний поставил бы его на одну доску с Эррио и Брианом.
Основное впечатление от этой беседы, с которым я вернулся в Берлин, состояло в том, что в любое время Германия могла бы, при условии ведения более или менее умной внешней политики, выйти из изоляции, куда загнали ее психологические ошибки Гитлера. Беседа между Герингом и Лавалем показалась мне определеным сдвигом по направлению к выходу из изоляции рейха, наметившейся ранее в апреле на встрече в Стрезе и в мае с заключением франко-советского пакта. В переговорах в Берлине и Кракове я увидел, наконец, явный признак того, что Англия и Франция хотели бы избежать окончательного разрыва с Германией, желая вывести ее из изоляции, вернув рейх в сообщество наций. Геринг, с которым у меня состоялась продолжительная беседа об общем положении по пути в Берлин, разделял это мнение. В отличие от Гитлера он прислушивался к предположениям и аргументам. Он подробно расспрашивал меня о моих прежних впечатлениях о Лавале. Спрашивал об отношениях между Брианом и Штреземаном и внимательно слушал, когда я доказывал, что Штреземан поставил дипломатический рекорд, освободив Рейнскую область от иностранных войск, не имея своей собственной армии. «Если так посмотреть на это,? задумчиво добавил он,? в ваших словах есть доля правды». Но он пренебрежительно относился к нашему министерству иностранных дел и его штату. «Утро они проводят за заточкой карандашей, а послеобеденное время за чаепитиями»,? съязвил он.
Сразу же по возвращении в Берлин я получил следующее задание. Хотя 17 апреля Совет Лиги Наций официально осудил Германию, месяц спустя англичане прислали приглашение нарушителю договора по военно-морскому флоту. Риббентроп был назначен «чрезвычайным послом», и Гитлер поручил ему вести эти переговоры. Я должен был ехать с ним в качестве переводчика. Мы прилетели в Лондон в начале июня специальным самолетом. Это был первый из многих перелетов, которые пришлось совершить в европейские столицы на том трехмоторном «юнкерсе».
1 2 3 4 5 6
Саймон и Иден терпеливо все это выслушивали со всеми многочисленными повторениями. Я часто мысленно возвращался к переговорам о разоружении в Женеве. Всего лишь два года тому назад небеса разверзлись бы, если бы представители Германии выдвинули такие требования, какие предъявлял теперь Гитлер, причем так, как будто не было ничего естественнее на свете. Я не мог не задаваться вопросом, не пошел ли Гитлер дальше допустимого со своим методом «свершившегося факта», fait accompli, пренебрегая возможностью использовать метод переговоров. Я был особенно склонен так думать, наблюдая, как внимательно слушали его Саймон и Иден.
Эти знаменательные дни завершились вечерним приемом, который дал Гитлер для избранных лиц в старой канцелярии Брюнинга, меблированной в спокойной манере и со вкусом. Сам хозяин был ненавязчив, временами почти робок, хотя и не проявлял неловкости. Днем на нем был коричневый мундир с красной повязкой со свастикой. Теперь он надел фрак, в котором никогда не выглядел непринужденно. Лишь в очень редких случаях я видел его разодетым так «плутократически», и при этом создавалось впечатление, что он взял фрак напрокат специально для этого случая. В тот вечер, несмотря на непривычный костюм, Гитлер был очаровательным хозяином, лавируя между своими гостями так легко, как будто он вырос в атмосфере особняка. Во время концертных номеров у меня было предостаточно возможностей наблюдать за англичанами. Дружеский интерес Саймона к Гитлеру поразил меня еще больше, чем при переговорах; его взгляд часто с симпатией останавливался на Гитлере, затем он смотрел на картины, мебель, цветы. Казалось, он чувствовал себя счастливым в доме канцлера Германии.
Иден также оглядывал окружающую обстановку с нескрываемым интересом и не без симпатии, но выражение его лица свидетельствовало о трезвых, острых наблюдениях над людьми и обстановкой. Его скептицизм был явно заметен, за исключением музыкальных выступлений, за которыми он следил с восхищением неискушенного любителя.
Кроме Гитлера, из присутствовавших немцев лишь Нейрат вел себя естественно и без стеснения. Все остальные, особенно Риббентроп, были рассеянными и бесцветными, как вспомогательные фигуры, обозначенные художником на заднем фоне исторической картины.
К одиннадцати часам того же вечера Иден отъехал в Варшаву и Москву. В окружении Гитлера этот визит к Сталину вызвал большое замешательство, и один старый национал-социалист в рейхсканцелярии сказал мне: «Крайне нетактично со стороны Идена направляться к советскому руководителю сразу же после визита к фюреру». Немного позже Саймон вернулся в отель «Адлон» и на следующее утро улетел в Лондон.
Так как наутро я уехал на торговые переговоры в Рим, то ничего больше не узнал о непосредственном впечатлении, которое англичане произвели на Гитлера. Гитлер очень одобрительно говорил о Саймоне в коротких перерывах во время переговоров, и я слышал, как он сказал Риббентропу: «У меня складывается впечатление, что я хорошо поладил бы с ним, если бы мы вели серьезный разговор с англичанами». Его мнение об Идене было более сдержанным, в основном из-за вопросов, которые Иден задавал во время переговоров, стараясь добиться от Гитлера ответа на отдельные вопросы. Гитлер не любил конкретных вопросов, особенно на переговорах с иностранными политиками, как я часто имел случай замечать, когда работал с ним. Он предпочитал общие рассуждения на общие темы, исторические перспективы и философские умозаключения, избегая каких-либо конкретных деталей, которые могли бы слишком явно открыть его истинные намерения.
Мой портативный приемник, неразлучный спутник в моих поездках, сообщил мне, что Саймон заявил в Палате общин о значительных разногласиях, выявленных во время берлинских переговоров.
* * *
11 апреля в Отрезе на озере Маджоре состоялась конференция. В числе участников были британский и французский премьер-министры, Рамсей Макдональд и Лаваль, их министры иностранных дел, сэр Джон Саймон, Флэндин и Муссолини. В окончательной резолюции Великобритания, Франция и Италия заявили, что согласны «противостоять всеми соответствующими средствами любому одностороннему нарушению договоров». Это был ясный ответ трех великих держав Западной Европы на повторное допущение Гитлером возможности суверенитета германских вооруженных сил. Эта декларация на самом деле показалась бы нам гораздо менее угрожающей, если бы мы знали, как нам известно теперь из мемуаров Черчилля, что в самом начале переговоров британский министр иностранных дел подчеркнул, что он не расположен рассматривать применение санкций к нарушителю договоров. В то время у нас лишь оптимисты предполагали, будто общий фронт против нас был таким шатким.
Несколько дней спустя, 17 апреля, последовал второй удар. Действия Германии подверглись осуждению со стороны Совета Лиги Наций. Своими «произвольными действиями» она «нарушила Версальский договор и создала угрозу безопасности Европы».
Третьим ударом был союз, 2 мая заключенный Лавалем с Советским Союзом. Когда я вернулся в Берлин, то обнаружил, что все в министерстве иностранных дел очень расстроены. Казалось, Германия полностью изолирована. В ответ на методы Гитлера в международной политике образовалась антигерманская коалиция всех великих европейских держав, включая Советский Союз. Однако я вскоре узнал в Польше и в Лондоне, что эта коалиция была не слишком прочной.
К моему удивлению, я получил указания отправиться с Герингом в Варшаву и Краков на похороны маршала Пилсудского, так как была возможность, что представится случай провести политические переговоры с Лавалем. Так вечером 16 мая я отъехал со станции Фридрихштрассе с Герингом и немногочисленной делегацией в его салон-вагоне. В то время будущий рейхсмаршал не путешествовал специальным поездом, а довольствовался тем, что его вагон прицепляли к обычному поезду. Только я удобно устроился в моем купе, чтобы послушать новости по моему портативному приемнику, как на пороге неожиданно появился Геринг. Я чрезвычайно удивился, когда он сказал: «Я должен извиниться перед Вами за то, что Вас разместили в этом тесном купе, обычно я более гостеприимный хозяин, но мои люди проявили небрежность. Виновный за это поплатится».
Я ответил, что не имею никаких жалоб относительно моего размещения и, разумеется, великолепно высплюсь. Но он со смешком указал, что меня поместили в кухонный отсек его вагона, искусно скрытый за задвигающейся панелью.
Фон Мольтке, посол Германии, рано утром встретил на вокзале и отвез нас в посольство, откуда мы поехали прямо на похоронную службу в Варшавский собор.
Собор с большим вкусом украсили польскими флагами. На окнах был креп, поэтому это большое строение казалось мрачным и плохо освещенным. Прожектор сверху освещал гроб польского национального героя, на котором лежал меч маршала и его знаменитая каска легионера. В полумраке можно было разглядеть много блестящих мундиров; я заметил маршала Петена в полной парадной форме, сидевшего в первом ряду рядом с Лавалем, который только что вернулся из Москвы. Сразу позади него находился контингент британских офицеров, а затем стояла немецкая делегация с Герингом в мундире генерала военно-воздушных сил. Я отметил также присутствие советских представителей, униформа которых была самой простой в этом блестящем собрании.
Церемония продолжалась почти два часа, и я мысленно вернулся в Женеву, где познакомился с маршалом задолго до того, как в Совете Лиги возник спор между Польшей и Литвой. «Я приехал сюда, чтобы услышать здесь слово мира,? сказал он.? Все остальное чепуха, разбираться с которой я предоставляю моему министру иностранных дел».
После заупокойной службы гроб Пилсудского был установлен на лафет и провезен через всю Варшаву на Мокотовский плац. Похоронная процессия была очень впечатляющей, и потребовалось четыре часа, чтобы пройти по улицам польской столицы. Стоял месяц май, и было уже очень тепло, почти жарко, поэтому медленное продвижение с процессией и продолжительное стояние на мемориальном параде оказалось чрезвычайно суровым испытанием для гостей, не привыкших к таким церемониям. Тяжелые шаги Геринга раздавались за моей спиной, но он терпеливо вынес все до конца, тогда как престарелый маршал Петен через некоторое время сел в карету. Огромные толпы стояли по обе стороны улиц, по которым проходила процессия.
На следующее утро состоялась еще одна трехчасовая процессия в Кракове, завершившаяся окончательным опусканием гроба в могилу, подготовленную в Вавельском замке. Министр иностранных дел Бек дал завтрак для иностранных делегаций в «Отель де Франс», на котором я помогал Герингу в нескольких коротких беседах с Петеном, англичанами и Лавалем. Лаваль и Геринг договорились о продолжительном разговоре во второй половине дня.
Было очевидно, что не только Геринг желал этого разговора, но и Лаваль также с радостью воспользовался возможностью поговорить с нами. Беседа, продолжавшаяся более двух часов, была сокращенным вариантом разговоров между Гитлером и Саймоном. Поднимались точно такие же темы, и поэтому разница между англичанами и французами была наиболее очевидной.
Геринг, крупный и массивный, мало придерживался обдуманной тактики Гитлера. Он отличался прямолинейностью, не вдаваясь в дипломатические тонкости. «Я полагаю, Вы поладили в Москве с большевиками, мсье Лаваль»,? сказал он, касаясь наиболее деликатной темы франко-российского пакта о взаимной помощи. «Мы в Германии знаем большевиков лучше, чем вы во Франции,? продолжал он.? Мы знаем, что ни при каких обстоятельствах нельзя иметь с ними никакого дела, если хотите избежать неприятностей. Вы столкнетесь с этим во Франции. Увидите, какие трудности создадут вам ваши парижские коммунисты». Последовала тирада против русских, в которой он использовал те же слова, которые использовал Гитлер в разговоре с Саймоном. Это был мой первый опыт того, что потом всегда меня поражало в ведущих деятелях национал-социализма в их разговорах с иностранцами,? повторение почти слово в слово аргументов Гитлера. Как переводчик я, естественно, должен был обращать самое пристальное внимание на индивидуальные фразы и, следовательно, мог убедиться, насколько близко приспешники Гитлера следовали за своим хозяином. Иногда казалось, будто проигрывали одну и ту же граммофонную запись, хотя голос и темперамент были разными.
Я заметил это и в других вопросах, затронутых Герингом: разоружение, или скорее перевооружение Германии; двусторонние пакты вместо коллективной безопасности; сдержанность по отношению к Лиге Наций, не исключая возможности повторного вхождения в нее Германии; пакт по воздушным силам и многое другое. За имевшееся короткое время Геринг, конечно, не мог вдаваться в подробности, даже в том объеме, как делал это Гитлер в Берлине. Он не делал этого и в представившихся позднее случаях, придерживаясь даже больше, чем Гитлер, обобщений и отвлеченных идей. Определенность нравилась ему еще меньше, чем Гитлеру. Тем не менее он нуждался в дипломатических изысках. Позднее я наблюдал его в очень деликатных ситуациях, где он проявлял тонкость, которую немецкая публика сочла бы невозможной в этом головорезе-тяжеловесе.
Это умение впервые проявилось в Кракове во время разговора о франко-германских отношениях (разумеется, это была основная тема беседы с Лавалем). Очень убедительными словами Геринг убеждал Лаваля в желании Германии достичь общего урегулирования отношений с Францией. Конкретные детали никогда не упоминались. Он использовал силу своей личности и красноречие, чтобы подавить Лаваля. Беспристрастного человека не могло не убедить то, что Геринг, только что выпустивший пар в адрес русских и Лиги Наций, пользуясь языком человека с улицы, был искренен, когда сказал: «Можете быть уверены, месье Лаваль, что у немецкого народа нет большего желания, чем заключить, наконец, мир после столетней вражды с его французским соседом. Мы уважаем Ваших соотечественников как храбрых солдат, мы полны восхищения достижениями французского духа. Давнишнее яблоко раздора в Эльзас-Лотарингии больше не существует. Что же еще мешает нам стать действительно хорошими соседями?»
Эти слова не замедлили произвести должное впечатление на Лаваля, который подчеркнул, как настойчиво он всегда выступал за франко-немецкое сближение, и попросил меня свидетельствовать относительно его усилий в достижении франко-немецкого взаимопонимания на берлинских переговоpax с Брюнингом в 1931 году. Я мог подтвердить это с чистой совестью, так как у меня создалось впечатление и во время конференции шести держав в Париже, и в Берлине осенью того же года, что намерения Лаваля были искренни и что он чистосердечно прилагал усилия для создания добрососедских отношений между двумя странами. Лаваль не вдавался в подробности относительно формы франко-германского урегулирования, хотя мне казалось, именно это и требовалось. По бесчисленным дискуссиям в Женеве и Париже я знал, как трудно было достичь результатов, когда действительно вдаются в подробности.
Мне было также интересно отметить, что Лаваль, как и Иден в Берлине, старался успокоить нас насчет намерений России. «В Москве я не обнаружил ничего,? сказал он в выражениях, почти идентичных словам лорда-канцлера Великобритании, – что могло бы подтвердить какие-либо враждебные намерения России по отношению к Германии». Он описал Сталина как человека, с которым легко договориться, человека, с которым можно было бы вести переговоры. Риббентроп в подобных выражениях описывал мне Сталина в августе 1939 года, когда я сопровождал его в Москву для заключения сенсационного русско-немецкого пакта незадолго до начала войны. Рузвельт тоже, после своей первой встречи со Сталиным в Ялте, высказывал подобное мнение своему сыну и позднее некоторым своим коллегам. Когда я размышляю о том, что говорили иностранцы, побеседовав с Гитлером и Сталиным, мне почти хочется верить, что диктаторы каким-то образом оказывают особое магическое воздействие на своих слушателей.
Лаваль тоже представил заключение франко-российского союза как необходимость, обусловленную международной политикой Франции. Он всегда был опытным, безупречным французским юристом. В Кракове мои прежние впечатления о Лавале подтвердились. Мне показалось, что он относится к категории «людей доброй воли», hommes de bonne volonte, которые стояли за мир по своим убеждениям. В то время я без колебаний поставил бы его на одну доску с Эррио и Брианом.
Основное впечатление от этой беседы, с которым я вернулся в Берлин, состояло в том, что в любое время Германия могла бы, при условии ведения более или менее умной внешней политики, выйти из изоляции, куда загнали ее психологические ошибки Гитлера. Беседа между Герингом и Лавалем показалась мне определеным сдвигом по направлению к выходу из изоляции рейха, наметившейся ранее в апреле на встрече в Стрезе и в мае с заключением франко-советского пакта. В переговорах в Берлине и Кракове я увидел, наконец, явный признак того, что Англия и Франция хотели бы избежать окончательного разрыва с Германией, желая вывести ее из изоляции, вернув рейх в сообщество наций. Геринг, с которым у меня состоялась продолжительная беседа об общем положении по пути в Берлин, разделял это мнение. В отличие от Гитлера он прислушивался к предположениям и аргументам. Он подробно расспрашивал меня о моих прежних впечатлениях о Лавале. Спрашивал об отношениях между Брианом и Штреземаном и внимательно слушал, когда я доказывал, что Штреземан поставил дипломатический рекорд, освободив Рейнскую область от иностранных войск, не имея своей собственной армии. «Если так посмотреть на это,? задумчиво добавил он,? в ваших словах есть доля правды». Но он пренебрежительно относился к нашему министерству иностранных дел и его штату. «Утро они проводят за заточкой карандашей, а послеобеденное время за чаепитиями»,? съязвил он.
Сразу же по возвращении в Берлин я получил следующее задание. Хотя 17 апреля Совет Лиги Наций официально осудил Германию, месяц спустя англичане прислали приглашение нарушителю договора по военно-морскому флоту. Риббентроп был назначен «чрезвычайным послом», и Гитлер поручил ему вести эти переговоры. Я должен был ехать с ним в качестве переводчика. Мы прилетели в Лондон в начале июня специальным самолетом. Это был первый из многих перелетов, которые пришлось совершить в европейские столицы на том трехмоторном «юнкерсе».
1 2 3 4 5 6