Когда какой-нибудь ученый-эксперт разглагольствует перед судом присяжных, кажется, что слышишь проповедь священника, а присяжные, привыкшие к обожествлению науки, только и делают, что поддакивают ему. И, однако, недавние судебные процессы, главным из которых было дело Бенар, дали нам достаточное представление о том, что такое фарс экспертов. Доказательства вины не становятся убедительнее, если их определяют в пробирке, пусть даже градуированной. Исследования в другой пробирке приведут к противоположному результату, личностная же оценка сохраняет все свое значение в столь рискованных математических операциях. Настоящих ученых среди экспертов столько же, сколько подлинных психологов среди судей, то есть немногим больше, чем среди ответственных и объективных присяжных. Сегодня, как и вчера, вероятность судебной ошибки сохраняется. А завтра какая-нибудь новая экспертиза без труда докажет невиновность какого-нибудь Аббота. Но этот Аббот все равно будет умерщвлен по-научному, а наука, с одинаковым успехом берущаяся доказать как его невиновность, так и вину, пока не в состоянии воскрешать тех, кого убивает.Но возьмем безусловно виновных: можно ли утверждать, что все казненные были одинаково неисправимы? Те, кто, как я, когда-либо в силу необходимости присутствовали на заседании присяжных, знают, что вынесение приговора, даже смертного приговора, зависит от многих случайностей. Выражение лица обвиняемого, подробности его биографии (измены часто считаются отягчающим обстоятельством теми присяжными, в чьей супружеской верности позволительно усомниться), его поведение на суде (поощряется и на пользу идет только притворство), его манера говорить (рецидивисты знают, что не следует ни мямлить, ни быть излишне красноречивым), непредвиденные происшествия в зале суда, воспринимаемые чисто эмоционально (а реальность — увы! — не всегда душещипательна), — вот сколько случайностей может повлиять на окончательное решение присяжных. В момент вынесения приговора нельзя упускать из виду, что он был обусловлен стечением многих случайных обстоятельств. Памятуя о том, что он зависит от оценки, данной присяжными этим обстоятельством, не забывая и о том, что судебная реформа 1832 года дала присяжным возможность толковать эти обстоятельства произвольным образом , нетрудно представить себе, какой простор для изменчивой игры настроения у них остается. Здесь уже не закон со всей точностью определяет, кто должен быть приговорен к смертной казни, а суд присяжных, который, кстати сказать, может верно оценить свой приговор только после его исполнения. А поскольку нет двух одинаковых присяжных коллегий, то преступник, отправленный на гильотину одной из них, вполне мог бы быть помилован другой. Неисправимый с точки зрения честных граждан Иль-и-Вилена, он вполне может оказаться поддающимся исправлению в глазах почтенных жителей Вара. К сожалению, в обоих этих департаментах на шею смертника падает один и тот же нож гильотины. А уж он-то никогда не вникает в детали.Случайности, обусловленные временем, присовокупляются к случайностям географического порядка, усиливая изначальную абсурдность правосудия. Французский рабочий-коммунист, недавно гильотированный в Алжире за то, что он подложил бомбу (ее обнаружили до взрыва) в заводскую раздевалку, был осужден не столько за свое преступление, сколько по велению времени. В теперешней политической атмосфере Алжира нужно было доказать арабской общине, что на гильотину можно отправить и француза, и вместе с тем успокоить французскую общину, возмущенную ростом терроризма. В то же самое время министр, взявший на себя ответственность за казнь, собирал голоса коммунистов в своем избирательном округе. При иных обстоятельствах обвиняемый отделался бы легким испугом и, став депутатом от компартии, вполне мог бы пользоваться той же кормушкой, что и министр, пославший его на казнь. Все это горькие мысли, но хотелось бы, чтобы они остались в сознании тех, кто нами правит. Правители должны знать, что времена и нравы меняются и что может настать день, когда слишком поспешно казненный человек будет казаться не таким уж злодеем. А сейчас поздно что-либо предпринимать, можно лишь терзаться раскаянием или предать это дело забвению. Но общество так или иначе страдает. Безнаказанное преступление, как считали древние греки, отравляет город, где оно было совершено. Но осуждение невиновного или чересчур строго наказанное преступление таят в себе не меньше отравы. И нам ли, во Франции, не знать этого?Таково уж, скажут мне, человеческое правосудие: несмотря на все его недостатки, оно все-таки предпочтительнее произвола. Но эта меланхолическая оценка терпима по отношению к обычным наказаниям, но она невыносима, когда речь идет о смертных приговорах. В одном классическом французском труде по уголовному праву как бы извиняющимся тоном говорится, что высшая мера наказания не поддается делению на степени: «Человеческое правосудие не претендует на подобные операции. Почему? Да потому, что оно сознает свою ущербность». Следует ли отсюда, что именно она дает нам право на бесспорные суждения и что, будучи не в силах осуществлять правосудие в чистом виде, общество должно, с величайшей для себя опасностью, устремиться к высшей несправедливости? Если правосудие сознает себя ущербным, ему следовало бы быть поскромнее и оставлять на полях приговоров достаточно места для исправления ошибок, которые могут в них закрасться. [Как не порадоваться известию о помиловании Силлона, убившего недавно свою четырехлетнюю дочь, чтобы не отдавать ее жене, которая собиралась с ним разводиться. Дело в том, что во время заключения обнаружилось: Силлон страдает от мозговой опухоли, чем можно объяснить все безумие его поступка] И не должно ли оно, постоянно находя для себя смягчающие обстоятельства в этой слабости, находить их также и для преступника? Суд присяжных может вежливейшим образом заявить: «Если мы отправим вас на смерть по ошибке, простите нас, принимая в соображение слабости нашей с вами общей натуры, но мы-то приговариваем вас к смерти, отнюдь не считаясь с этими слабостями». Все люди солидарны в своих ошибках и слабостях. Но справедливо ли, что эта солидарность играет на руку трибуналу, а обвиняемому в ней отказывают? Нет, и если правосудие имеет в нашем мире хоть какой-то смысл, оно не означает ничего другого, кроме признания этой солидарности; оно не может, по сути своей, отрешиться от сочувствия. Сочувствие же здесь, в свою очередь, не может быть ничем иным, как истинным состраданием, а не бездумной снисходительностью, которой нет дела до мучений жертвы и ее прав. Оно не исключает наказания, но не прибегает к высшей его мере. Ему претит эта окончательная, непоправимая мера, творящая несправедливость по отношению ко всему естеству человека, поскольку она непричастна к невзгодам нашего общего существования.Надо признать, что некоторым присяжным известны все эти соображения, иначе они не принимали бы в расчет смягчающих обстоятельств при разборе таких преступлений, где их просто не может быть. Смертная казнь кажется им столь крайней мерой, что они предпочитают недостаточно суровое наказание наказанию чрезмерному. Избыточная суровость кары в таком случае покровительствует преступлению вместо того, чтобы его пресекать. Ни одно судебное заседание не обходится без того, чтобы в прессе не сообщалось, что приговор страдает непоследовательностью и что, в соответствии с фактами, он должен быть мягче или строже. Но ведь и сами присяжные это сознают. Причина в том, что, столкнувшись со всем ужасом высшей меры, они предпочитают, как это сделали бы на их месте и мы сами, прослыть за недоумков, чем всю дальнейшую жизнь мучиться ночными кошмарами. Сознавая свою ущербность, они хотя бы делают из нее достойные выводы. И подлинное правосудие на их стороне именно в той мере, в какой с ними расходится логика.Есть, однако, закоренелые преступники, которых осудила бы коллегия присяжных любой страны и любой эпохи. Их преступления очевидны, а доказательства обвинения согласуются с признаниями защиты. Все, что в них есть ненормального и чудовищного, позволяет без колебаний отнести их в разряд патологии. Но эксперты-психологи нередко говорят о невменяемости таких людей. Недавно в Париже один молодой человек, слабохарактерный, но мягкий и сердечный, очень привязанный к своим близким, был, по его словам, выведен из себя выговором, который сделал ему отец за позднее возвращение домой. Отец был погружен в чтение, сидя за обеденным столом, когда юноша схватил топор и, подкравшись к отцу сзади, нанес ему несколько смертельных ударов. Затем он таким же образом прикончил мать, оказавшуюся в тот момент на кухне. После этого он переоделся, спрятал свои окровавленные брюки в платяной шкаф и, как ни в чем не бывало, отправился в гости к невесте, а затем вернулся домой, позвонил в полицию и заявил, что обнаружил отца и мать убитыми. Полиция тотчас отыскала окровавленные брюки и без труда получила от юноши невозмутимое признание в убийстве. Психиатры заключили, что он вполне вменяем. Его поразительное бездушие, новые доказательства которого проявились уже в тюрьме (он был рад, что на похороны родителей пришло много народу, — «Их все так любили», — сказал он адвокату), не может рассматриваться как нечто нормальное. Но умственные способности его, видимо, не были затронуты.Многие «изверги» представляются личностями столь же непостижимыми. Они фактически вычеркнуты из списков рода человеческого. Суть и размах совершенных ими злодеяний не позволяет думать, что они способны к раскаянию или исправлению. Нужно сделать так, чтобы они не натворили новых бед, а посему они должны быть вычеркнуты окончательно — иного решения нет. На этой грани, и только на ней, возможны дискуссии о правомерности смертной казни. Во всех других случаях аргументы ее защитников не выдерживают критики сторонников ее отмены. А на этой предельной грани, принимая во внимание невежество, в котором мы пребываем, полемика вполне естественна. Никакие факты, никакие доводы не способны убедить ни тех, кто считает, что последний шанс должен быть предоставлен даже последнему из людей, ни тех, кто считает, что этот шанс иллюзорен. Но, может быть, на этом роковом рубеже возможно разрешить затянувшийся спор между сторонниками и противниками высшей меры и оценить ее уместность в современной Европе. С меньшей долей уверенности я попытаюсь ответить на заявление одного швейцарского юриста, профессора Жана Гревена, который писал в 1952 году в своей замечательной работе, посвященной смертной казни: «...Пытаясь разрешить эту проблему, вставшую перед нашей совестью и нашим разумом, мы должны понимать, что ее решение должно зависеть не от понятий, проблем и аргументов прошлого, не от надежд и теоретических обещании будущего, а от современных идей, фактов и насущных нужд». [«Журнал криминологии и полицейской техники», Женева, специальный выпуск, 1952 г.] В самом деле, можно бесконечно спорить о пользе и вреде смертной казни на протяжении веков или в заоблачном мире идей. Но она играет свою роль здесь и сейчас, и мы тоже должны определить свое отношение к ней здесь и сейчас. Что же значит смертная казнь для нас, людей середины XX века?Чтобы упростить вопрос, скажем, что наша цивилизация утратила единственные ценности, которые могли бы оправдать эту меру наказания, и, более того, страдает от зол, которые делают необходимой ее отмену. Иначе говоря, за упразднение смертной казни должны выступить сознательные члены нашего общества по логическим и реальным причинам.Прежде всего — логика. Постановить, чтобы тот или иной человек подвергся непоправимой мере наказания, — значит решить, что у него нет никаких шансов на исправление. В этом случае аргументы обеих сторон сталкиваются вслепую и кристаллизуются в бесплодное противостояние. И никто из нас не в силах его разрешить, ибо все мы — пристрастные судьи. Отсюда наша неуверенность в праве на убийство и неспособность убедить друг друга. Если не существует абсолютной невиновности, не может быть и беспристрастных судей. А ведь всем нам на протяжении жизни случалось творить зло, даже если оно, не подпадая под статьи Уголовного кодекса, фактически являлось преступлением. Нет праведников, но есть сердца, в большей или меньшей мере причастные к праведности. Жизнь помогает нам, во всяком случае, осознать эту истину и присоединить к совокупности наших поступков ту малость добра, которая хотя бы отчасти компенсирует зло, посеянное нами в мире. Это право на жизнь, равноценное шансу на исправление, является естественным правом любого человека, даже наихудшего. Последний из злодеев и праведнейший из судей стоят в этой жизни бок о бок, в равной степени убогие и взаимно друг другу обязанные. Без этого права моральная жизнь решительно невозможна. Никому из нас, в частности, не дозволено считать пропащим ни одного человека, разве что после его смерти, когда жизнь обращается в судьбу и тем самым позволяет вынести о нем окончательное решение. Но высказывать подобное решение до смерти, объявлять о погашении долга, когда заимодавец еще жив, — такое непозволительно никому на свете. Кто решается на этой грани высказать абсолютное суждение, тот абсолютным образом осуждает самого себя.Бернар Фалло, член банды Мази, состоявший на службе у гестапо, приговоренный к смерти после того, как признал себя виновным во множестве ужасных злодеяний, и принявший смерть с величайшим мужеством, заявил, что не может быть помилован. «У меня руки по локоть в крови», — признался он одному из сокамерников. [Жан Боконьяно. «Загон для хищников, тюрьма Френ», изд. «Фюзо»] Его собственное мнение и мнение его судей свидетельствовали о том, что он относится к разряду неисправимых, и я готов был бы согласиться с этим, если бы не познакомился с одним потрясающим свидетельством. Вот что говорил Фалло тому же сокамернику, перед этим заявив ему, что хотел бы умереть с честью: «Хочешь, скажу, о чем я больше всего жалею? Ну так вот: жалко, что я раньше не был знаком с Библией — я впервые открыл ее только здесь, в тюрьме. Будь иначе, я не угодил бы сюда». Нам не пристало умиляться картинными условностями и поминать добродетельных каторжников Виктора Гюго. Века, что зовутся просвещенными, хотели бы упразднить смертную казнь под тем предлогом, что человек-де по природе своей добр. Естественно, это совсем не так (на самом деле он лучше или хуже). За последние двадцать лет нашей блистательной истории мы прекрасно усвоили эту истину. Но именно потому, что это совсем не так, никто из нас не вправе брать на себя роль абсолютного судьи и выносить окончательный приговор худшему из злодеев, — ведь никто из нас не может претендовать на абсолютную невиновность. Непреложное суждение нарушает единственную неоспоримую человеческую солидарность — ту, что противостоит смерти; оно может быть оправдано лишь с помощью истины или принципа, выходящих за рамки человеческого.Высшая мера наказания веками была фактически религиозной карой. Свершаемая ли именем короля, божьего наместника на земле, или священниками, или от имени общества, которое рассматривалось как некое мистическое тело, она в ту пору нарушала не человеческую солидарность, а принадлежность виновного к божественной общине, единственной подательнице жизни. У него отнималась земная жизнь, но не шанс на исправление. Окончательный приговор еще не произнесен, он должен был прозвучать только на том свете. Религиозные ценности и, в частности, вера в загробную жизнь, служили основанием для высшего приговора, ибо, согласно их собственной логике, он не может быть окончательным и непоправимым. Он оправдан в той мере, в какой является высшим.Католическая церковь, например, всегда признавала необходимость смертной казни. И она щедро поделилась этим убеждением с другими эпохами. По сей день она оправдывает смертную казнь и признает за государством право ее применять. Сколь бы неоднозначной ни была ее позиция, в ней сквозит глубокое чувство, ясно выраженное в 1937 году швейцарским государственным советником из Фрибурга во время дискуссии о смертной казни. Согласно г-ну Гранду, худший из преступников перед лицом грозящей ему кары углубляется в себя. «Он раскаивается в содеянном и тем облегчает свое приуготовление к смерти. Церковь спасла одного из членов своей паствы, выполнила свою божественную миссию. Поэтому она всегда понимала смертную казнь не только как средство законной защиты, но и как могучее орудие спасения... [Курсив мой — А.К.]. Не оказывая прямых услуг церкви, смертная казнь сама по себе обладает полубожественной действенностью, что роднит ее с войной».
1 2 3 4 5 6 7
1 2 3 4 5 6 7