Человек льстит себя мыслью, что бог может сделать его счастливым без того, чтобы самому стать лучше; нужно только соответствующим образом бога попросить и предпринять кое-какие внешние действия. По сути дела, речь идет о сделке по принципу «я тебе, а ты мне». Священник выступает в роли посредника; в богослужебной религии он жрец, носитель ритуала, церковь здесь храм, где ритуал свершается.
Религия разума – это чистая вера в добро, в собственные моральные потенции без примеси какого бы то пи было расчета, без перекладывания ответственности на высшие силы. Ото религия доброго образа жизни, которая обязывает к внутреннему совершенствованию. Священник в ней просто наставник, а церковь – место собраний для поучений.
Страх породил богов (а боги установили запреты), но потом, говорит Кант, в дело включилась совесть. Именно она является главным регулятором развития религиозных дел. Совесть – значит совместное ведание, знание; образ другого знающего, от которого нельзя спрятаться, вплетается в мое самосознание. Я совершил проступок, никто не может уличить меня в содеянном, и все же я чувствую, что есть свидетель и обвинитель. Совесть – это страх, ушедший внутрь, направленный на самого себя. Самый страшный вид страха. В церковной вере он объективизирован в виде бога, который устанавливает заповеди и карает за их нарушение, но прощение и милость которого можно снискать. В чистой религии разума сделка с богом (то есть сделка с совестью) невозможна. Остается только не нарушать запреты, следовать категорическому императиву. «Все, что, кроме доброго образа жизни, человек предполагает делать, чтобы быть угодным богу, есть только религиозная иллюзия и лжеслужение богу» – таков символ веры Кенигсбергского реформатора (современники сравнивали Канта с Лютером, он, правда, не создал новой церкви, но нашел многих последователей). Между тунгусским шаманом и европейским прелатом, но сути дела, нет разницы. И тот и другой полны одного стремления – направить к своей выгоде невидимую силу, которая повелевает судьбами людей. Только о том, как к этому приступить, они думают различно.
В одном из заключительных разделов «Критики чистого разума» Кант сформулировал три знаменитых вопроса, исчерпывающих, по его мнению, все духовные интересы человека. Что я могу знать? Что я должен делать? На что могу надеяться? На первый вопрос, полагал он, дает ответ его теоретическая философия, на второй – практическая. С третьим, который «есть вопрос одновременно практический и теоретический», дело обстояло сложнее. «Критика способности суждения» с ее выходом в проблемы культуры указывала «дорогу надежды», по которой следует идти индивиду. Культура – «последняя цель природы», человек призван создать ее. Можно ли при этом рассчитывать на какие-либо внешние силы, кроме собственных потенций? Какого рода надежду оставляет вера во всемогущее существо?
На помощь сверхъестественных сил надеяться непозволительно. Нет ни чудес, выходящих за пределы объективных законов опыта, нет божественной тайны, превышающей возможности нашего духа, нет благодати, силой божественного авторитета просветляющей нашу нравственность. Поэтому Кант отвергает молитву как средство общения с богом («когда встречают человека, который громко говорит сам с собой, это может вызвать подозрение, что у него легкий припадок умопомешательства»), хождение в церковь, носящее характер идолослужения, и другие ритуальные обряды. По своему содержанию «религия ничем не отличается от морали», существуют различные виды веры, но религия едина, как едина мораль. Вера в бога – это прежде всего надежда на собственную нравственную силу. Второй и третий вопрос слились воедино.
При том, что Кант не отнимает надежды и на посмертное воздаяние. Поступай так, как если бы в потустороннем мире тебя ждала награда. Так может и не быть, все равно – веди себя нравственно! «Разумно вести себя таким образом, как будто нас безусловно ожидает иная жизнь, и при вступлении в нее будет учтено моральное состояние, в каком мы закончили нынешнюю». Без веры в будущую жизнь немыслима никакая религия.
Бог – это моральный закон, как бы существующий объективно. Впрочем, не только. Кант не стоик. Для стоика высшее благо аскетизм и даже добровольный уход из жизни. Самоубийство, по Канту, – нарушение долга. Надежду он возлагает не только на ригористическое служение долгу. (Как думают многие знатоки Канта.)
Бог – это любовь. С годами Кант внял критическим голосам, обвинявшим его в черствости, а может быть, и сам понял силу аффекта, влекущего одного человека к другому, объединяющего людей узами более прочными, чем страх и обязанность. Так или иначе, но чем старше становился Кант, тем охотнее он рассуждал о любви.
Любовь и долг – вещи разные. Таков первоначальный тезис. Долг любить – бессмыслица. Когда говорят: «полюби ближнего своего, как самого себя», то это не значит, что ты сначала должен полюбить человека и посредством этой любви потом делать ему добро. Наоборот, делай своим ближним добро, и это пробудит в тебе человеколюбие. Делать добро другим людям по мере нашей возможности есть долг, независимо от того, любим ли мы их или нет, и этот долг остается в силе, даже если бы мы были вынуждены сделать печальное открытие, что человеческий род недостоин любви.
Так говорится на страницах «Метафизики нравов», наиболее поздней этической работы Канта, Антитезис неизбежен, он появляется на последующих страницах той же работы, один из разделов которой называется «О долге любви к другим людям». Читатель в недоумении. Спасает опять оговорка: во втором случае под любовью подразумевается не чувство, а некий общий принцип.
Теперь остается обнаружить синтез, который бы снимал остроту крайних формулировок. Мы находим его в статье «Конец всего сущего», в рассуждениях о том, как любовь помогает выполнению долга: «То, что человек не любит, он делает настолько убого, подчас так уклоняясь с помощью софистических уловок от велений долга, что вряд ли можно представить себе последние в качестве мотива действия без одновременного вмешательства первых.
Если с целью улучшения христианства к нему присоединяют еще некий авторитет (пусть даже божественный), то каким бы благим ни было намерение, какой благородной ни была цель, присущая ему любовь все же исчезает, ибо никому нельзя предписать не просто поступать определенным образом, но делать это с охотой.
Цель христианства – споспешествовать любви к осознанию своего долга, и ему удается это, так как его основатель говорит не в качестве командира, требующего подчинения своей воле, а в качестве друга людей, который закладывает в сердца себе подобных их собственную, правильно понятую волю действовать так, как если бы они сами себя подвергли надлежащему испытанию.
Свободный способ мышления – равнодалекий как от раболепия, так и от распущенности – вот благодаря чему христианство завоевывает сердца людей, рассудок которых уже просветлен представлением о законе их долга. Чувство свободы в выборе конечной цели внушает им любовь к моральному закону». В трактате о религии те же мысли: «Высшая, для человека никогда не достижимая вполне цель морального совершенства конечных творений есть любовь к закону. Соответственно этой идее в каждой религии принцип веры должен был бы быть таким: „Бог есть любовь“.
Бог есть любовь. Кто только не повторял эту евангельскую истину, кто только не мудрствовал над ней лукаво. Бог есть любовь, скажет Гегель, и увидит здесь логико-диалектическую проблему: любовь – это тождество противоположностей, высшая ее форма – «любовь общины», опосредованная «обесценением всякой особенности». Любовь есть сам бог, отзовется Фейербах, но слово «бог» прозвучит для него лишь как метафора, христианство он отвергнет решительным образом. Для Канта христианство – высший этап нравственно-религиозного развития человечества. Все остальное – шаг назад.
А откуда взялась любовь? Кант и здесь старается мыслить исторически. Любовь – дар не небес, а земли, метаморфоза полового инстинкта. Стиснутое рамками запрета не удовлетворенное до конца низменное животное вожделение трансформируется в высший элемент культуры. Кант рассуждает о социогенезе. «Человек вскоре замечает, что половое возбуждение, покоящееся у животных на преходящем, большей частью периодическом влечении, способно у него принять характер длительный и более интенсивный благодаря воображению, которое поддерживает эту эмоцию, умеряя ее, но делая в то же время тем продолжительнее и единообразнее, чем больше предмет удален от чувства, в результате чего избегается пресыщение как необходимое следствие полного удовлетворения животной потребности… Отказбыл волшебным средством, превратившим чисто чувственное влечение в идеальное, животную потребность в любовь, просто приятное ощущение в переживание красоты сначала в человеке, а затем и по отношению к природе». Кант говорит, что это «маленькое начало» оказалось важнее всех последующих достижений культуры.
У преемников Канта не раз возникал спор по поводу бессознательных влечений человека. Что первично – страх или запрет? По Канту, первично воображение, нагоняющее страх и парализующее действие. Усиливающее и очищающее страсть. Может быть, ограничения, которые вынужден был накладывать на себя философ, помогли прийти к этому выводу.
Интерпретируя Библию, помимо инстинкта питания и любви, Кант называет еще два мощных культуроформирующих стимула. Ожидание грядущего, мысль жить для потомства, надежда на лучшую будущую жизнь (но уже не для себя, а для своих детей). И наконец, желанье самому быть целью (а не средством для других).
Итак, Кант предстал в еще одной необычной ипостаси. Ранее мы разглядели в нем ироника, теперь перед нами апологет любви и ее аналитик. Христианство он приемлет как нравственный принцип, как программу человеколюбия. Совершенствуя эту программу, он пытается обосновать ее теоретически. От церковной догматики он далек. Догмы Кант превращает в гипотезы. «Бог как гипотеза» – это фраза из кантовских черновиков. Там же можно прочитать: «Бог – не существо вне меня, а лишь моя мысль». Сомнения не покидали Канта. Но богоборцем он не был.
В середине 70-х годов Кант (об этом свидетельствуют его письма к Лафатеру) пришел к моральному истолкованию религии. «Вместе с Иовом» он считает теперь «преступлением льстить богу». Склонять колени или падать ниц с целью показать свое благоговение перед небесными силами противно человеческому достоинству, равно как и обращение к их изображениям. В этом случае «вы поклоняетесь не идеалу,который представляет вам ваш собственный разум, а идолу,сотворенному вами самими». Кант перестал ходить в церковь. Его учение противоречило официальной догме. Столкновение с властями стало неизбежным.
* * *
К этому времени на прусском престоле уже не было Фридриха II. Трон унаследовал его племянник Фридрих-Вильгельм II. В отличие от своего дяди, деспота-вольнодумца, решительного администратора, полководца и покровителя наук, нынешний король был человеком безвольным, тупым, склонным к мистике. Он увлекался магией и состоял в тайном ордене «розенкрейцеров». Деспотизма в Пруссии не убавилось, а просвещения стало меньше. Фридриховский девиз «Рассуждайте, но повинуйтесь!» уступил место более привычному «Повинуйтесь не рассуждая!».
Первоначально отношения Канта с новым королем складывались благоприятно для философа. Это было время его первого ректорства, когда Фридрих-Вильгельм II прибыл в Кенигсберг для принятия присяги. Главу университета пригласили в королевский замок, от имени профессоров и студентов он приветствовал монарха и был им обласкан. (От участия в торжественном богослужении Кант отказался, сославшись на болезнь.)
В год своего второго ректорства (1788) Кант открывал праздничное заседание по поводу королевского юбилея следующими словами: «День, давший миру нашего дражайшего короля, – воистину торжественное событие для университета, для любого сословия подданных, для всей Европы, если она желает жить в мире, основанном на справедливости и человечности, покоящемся на мощи. Наш университет устами оратора выскажет сегодня свое благоговение и благодарность всемилостивейшему монарху. Ваши превосходительства соизволят присоединиться к нашим поздравлениям и украсить своим присутствием этот торжественный акт». Последние слова относились к представителям местной администрации. Сохранился листок с текстом приведенных трех фраз, испещренный поправками: слова зачеркнуты, восстановлены, заменены другими. Нелегко давались Канту льстивые формулы! Но положение обязывало, и единственное, что он мог себе позволить, – быть предельно кратким.
Он мог себе позволить и быть двусмысленным. В 1787 году вышло второе издание «Критики чистого разума». Мы помним, что философ добавил специальный раздел против теоретических попыток обосновать бессмертие души. Но это в конце книги, а в начале? Здесь появилось новое предисловие, доказывавшее, что критическая философия споспешествует религии. «Мне пришлось устранить знание, чтобы освободить место вере», – читал мракобес и радовался. «Мне пришлось арестовать знание…» – так звучала эта фраза для полицейского уха. А внимательный глаз, прочитавший «Критику» до конца, видел совсем другое: философ должен был «поднять знание», чтобы найти место для веры. Об иронической двусмысленности употребленного глагола мы говорили выше.
Король санкционировал принятие Канта в Академию наук. Без какого-либо представления из Кёнигсберга Берлин значительно повысил его оклад, составлявший теперь 720 талеров. Осенью 1788 года из Берлина за государственный счет командировали в Кенигсберг способного молодого человека Иоганна Готфрида Кизеветтера, чтобы он по первоисточнику изучил критицизм, а затем преподавал его при дворе. Кизеветтер пробыл в «Альбертине» год. Вернувшись в столицу, он начал читать курс критической философии. И вдруг заметил, что времена переменились.
Во Франции полыхала революция. Первые известия о ней вызвали в Германии всеобщий энтузиазм. Дело заключалось не только в демократических настроениях. Бурбоны считались врагами немецкой нации, поэтому их падение приветствовали и в хижинах и во дворцах. Гвардейский оркестр в Потсдаме разучил марш санкюлотов, берлинские модницы носили трехцветные ленты, герцогиня Готская украсила свой салон бюстами парижских революционеров.
Затем наступило отрезвление. Возникли опасения, что революционный пожар перекинется на прусские земли. В Берлине постепенно начали принимать охранительные меры. Кантианца Цедлица на министерском посту сменил Вёльнер, «лживый, пронырливый поп, и ничего больше», как его однажды охарактеризовал покойный Фридрих. Вышел новый религиозный эдикт, в котором хотя и провозглашалась свобода совести, но подданным предлагалось «свое особое мнение держать при себе и остерегаться распространять таковое». Затем последовал новый закон о цензуре, направленный на то, чтобы пресечь «разнузданность так называемых просветителей» и «свободу печати, превратившуюся в наглость печати».
Кизеветтера предупредили, чтобы он на лекциях не высказывался против религии и не забывал напоминать, что философия Канта не противоречит христианству. Начиная разбор «Критики практического разума», он только об этом и толковал. (И не напрасно: среди слушателей обратил на себя внимание суетливый молодой человек, стремившийся записать каждое слово лектора, на следующем занятии его уже не было.) Печатно Кизеветтер утверждал то же самое. А Канта он уверял: «Если бы Христос мог вас услышать и понять, он сказал бы: да, именно это я хотел выразить». Были, однако, и другие мнения, Канта называли смутьяном, скептиком, сеятелем сомнения. Ходили слухи, что Канту запретят выступать в печати. Говорили, что кто-то уже просил короля об этом. Но пока что Кизеветтер учил кантианству придворных дам, ему же доверили воспитание наследника. Ситуация оставалась неясной.
По религиозному эдикту привлекли к суду «простоволосого» проповедника Иоганна Шульца, книгу которого о морали в свое время рецензировал Кант, а от преследований спасало покровительство Фридриха II. Блестящий оратор, Шульц убедил своих судей, что его проповеди, хотя и отрицают божественную троицу, не противоречат учению Христа. Суд признал Шульца не лютеранским, но все же христианским проповедником и оправдал его. Король приказал заменить оправдательный приговор обвинительным и наложил на судей значительный штраф. Шульца отстранили от должности.
Король был игрушкой в руках ловких царедворцев. Они пользовались для своих интриг его слабостями (альковными и визионерскими).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Религия разума – это чистая вера в добро, в собственные моральные потенции без примеси какого бы то пи было расчета, без перекладывания ответственности на высшие силы. Ото религия доброго образа жизни, которая обязывает к внутреннему совершенствованию. Священник в ней просто наставник, а церковь – место собраний для поучений.
Страх породил богов (а боги установили запреты), но потом, говорит Кант, в дело включилась совесть. Именно она является главным регулятором развития религиозных дел. Совесть – значит совместное ведание, знание; образ другого знающего, от которого нельзя спрятаться, вплетается в мое самосознание. Я совершил проступок, никто не может уличить меня в содеянном, и все же я чувствую, что есть свидетель и обвинитель. Совесть – это страх, ушедший внутрь, направленный на самого себя. Самый страшный вид страха. В церковной вере он объективизирован в виде бога, который устанавливает заповеди и карает за их нарушение, но прощение и милость которого можно снискать. В чистой религии разума сделка с богом (то есть сделка с совестью) невозможна. Остается только не нарушать запреты, следовать категорическому императиву. «Все, что, кроме доброго образа жизни, человек предполагает делать, чтобы быть угодным богу, есть только религиозная иллюзия и лжеслужение богу» – таков символ веры Кенигсбергского реформатора (современники сравнивали Канта с Лютером, он, правда, не создал новой церкви, но нашел многих последователей). Между тунгусским шаманом и европейским прелатом, но сути дела, нет разницы. И тот и другой полны одного стремления – направить к своей выгоде невидимую силу, которая повелевает судьбами людей. Только о том, как к этому приступить, они думают различно.
В одном из заключительных разделов «Критики чистого разума» Кант сформулировал три знаменитых вопроса, исчерпывающих, по его мнению, все духовные интересы человека. Что я могу знать? Что я должен делать? На что могу надеяться? На первый вопрос, полагал он, дает ответ его теоретическая философия, на второй – практическая. С третьим, который «есть вопрос одновременно практический и теоретический», дело обстояло сложнее. «Критика способности суждения» с ее выходом в проблемы культуры указывала «дорогу надежды», по которой следует идти индивиду. Культура – «последняя цель природы», человек призван создать ее. Можно ли при этом рассчитывать на какие-либо внешние силы, кроме собственных потенций? Какого рода надежду оставляет вера во всемогущее существо?
На помощь сверхъестественных сил надеяться непозволительно. Нет ни чудес, выходящих за пределы объективных законов опыта, нет божественной тайны, превышающей возможности нашего духа, нет благодати, силой божественного авторитета просветляющей нашу нравственность. Поэтому Кант отвергает молитву как средство общения с богом («когда встречают человека, который громко говорит сам с собой, это может вызвать подозрение, что у него легкий припадок умопомешательства»), хождение в церковь, носящее характер идолослужения, и другие ритуальные обряды. По своему содержанию «религия ничем не отличается от морали», существуют различные виды веры, но религия едина, как едина мораль. Вера в бога – это прежде всего надежда на собственную нравственную силу. Второй и третий вопрос слились воедино.
При том, что Кант не отнимает надежды и на посмертное воздаяние. Поступай так, как если бы в потустороннем мире тебя ждала награда. Так может и не быть, все равно – веди себя нравственно! «Разумно вести себя таким образом, как будто нас безусловно ожидает иная жизнь, и при вступлении в нее будет учтено моральное состояние, в каком мы закончили нынешнюю». Без веры в будущую жизнь немыслима никакая религия.
Бог – это моральный закон, как бы существующий объективно. Впрочем, не только. Кант не стоик. Для стоика высшее благо аскетизм и даже добровольный уход из жизни. Самоубийство, по Канту, – нарушение долга. Надежду он возлагает не только на ригористическое служение долгу. (Как думают многие знатоки Канта.)
Бог – это любовь. С годами Кант внял критическим голосам, обвинявшим его в черствости, а может быть, и сам понял силу аффекта, влекущего одного человека к другому, объединяющего людей узами более прочными, чем страх и обязанность. Так или иначе, но чем старше становился Кант, тем охотнее он рассуждал о любви.
Любовь и долг – вещи разные. Таков первоначальный тезис. Долг любить – бессмыслица. Когда говорят: «полюби ближнего своего, как самого себя», то это не значит, что ты сначала должен полюбить человека и посредством этой любви потом делать ему добро. Наоборот, делай своим ближним добро, и это пробудит в тебе человеколюбие. Делать добро другим людям по мере нашей возможности есть долг, независимо от того, любим ли мы их или нет, и этот долг остается в силе, даже если бы мы были вынуждены сделать печальное открытие, что человеческий род недостоин любви.
Так говорится на страницах «Метафизики нравов», наиболее поздней этической работы Канта, Антитезис неизбежен, он появляется на последующих страницах той же работы, один из разделов которой называется «О долге любви к другим людям». Читатель в недоумении. Спасает опять оговорка: во втором случае под любовью подразумевается не чувство, а некий общий принцип.
Теперь остается обнаружить синтез, который бы снимал остроту крайних формулировок. Мы находим его в статье «Конец всего сущего», в рассуждениях о том, как любовь помогает выполнению долга: «То, что человек не любит, он делает настолько убого, подчас так уклоняясь с помощью софистических уловок от велений долга, что вряд ли можно представить себе последние в качестве мотива действия без одновременного вмешательства первых.
Если с целью улучшения христианства к нему присоединяют еще некий авторитет (пусть даже божественный), то каким бы благим ни было намерение, какой благородной ни была цель, присущая ему любовь все же исчезает, ибо никому нельзя предписать не просто поступать определенным образом, но делать это с охотой.
Цель христианства – споспешествовать любви к осознанию своего долга, и ему удается это, так как его основатель говорит не в качестве командира, требующего подчинения своей воле, а в качестве друга людей, который закладывает в сердца себе подобных их собственную, правильно понятую волю действовать так, как если бы они сами себя подвергли надлежащему испытанию.
Свободный способ мышления – равнодалекий как от раболепия, так и от распущенности – вот благодаря чему христианство завоевывает сердца людей, рассудок которых уже просветлен представлением о законе их долга. Чувство свободы в выборе конечной цели внушает им любовь к моральному закону». В трактате о религии те же мысли: «Высшая, для человека никогда не достижимая вполне цель морального совершенства конечных творений есть любовь к закону. Соответственно этой идее в каждой религии принцип веры должен был бы быть таким: „Бог есть любовь“.
Бог есть любовь. Кто только не повторял эту евангельскую истину, кто только не мудрствовал над ней лукаво. Бог есть любовь, скажет Гегель, и увидит здесь логико-диалектическую проблему: любовь – это тождество противоположностей, высшая ее форма – «любовь общины», опосредованная «обесценением всякой особенности». Любовь есть сам бог, отзовется Фейербах, но слово «бог» прозвучит для него лишь как метафора, христианство он отвергнет решительным образом. Для Канта христианство – высший этап нравственно-религиозного развития человечества. Все остальное – шаг назад.
А откуда взялась любовь? Кант и здесь старается мыслить исторически. Любовь – дар не небес, а земли, метаморфоза полового инстинкта. Стиснутое рамками запрета не удовлетворенное до конца низменное животное вожделение трансформируется в высший элемент культуры. Кант рассуждает о социогенезе. «Человек вскоре замечает, что половое возбуждение, покоящееся у животных на преходящем, большей частью периодическом влечении, способно у него принять характер длительный и более интенсивный благодаря воображению, которое поддерживает эту эмоцию, умеряя ее, но делая в то же время тем продолжительнее и единообразнее, чем больше предмет удален от чувства, в результате чего избегается пресыщение как необходимое следствие полного удовлетворения животной потребности… Отказбыл волшебным средством, превратившим чисто чувственное влечение в идеальное, животную потребность в любовь, просто приятное ощущение в переживание красоты сначала в человеке, а затем и по отношению к природе». Кант говорит, что это «маленькое начало» оказалось важнее всех последующих достижений культуры.
У преемников Канта не раз возникал спор по поводу бессознательных влечений человека. Что первично – страх или запрет? По Канту, первично воображение, нагоняющее страх и парализующее действие. Усиливающее и очищающее страсть. Может быть, ограничения, которые вынужден был накладывать на себя философ, помогли прийти к этому выводу.
Интерпретируя Библию, помимо инстинкта питания и любви, Кант называет еще два мощных культуроформирующих стимула. Ожидание грядущего, мысль жить для потомства, надежда на лучшую будущую жизнь (но уже не для себя, а для своих детей). И наконец, желанье самому быть целью (а не средством для других).
Итак, Кант предстал в еще одной необычной ипостаси. Ранее мы разглядели в нем ироника, теперь перед нами апологет любви и ее аналитик. Христианство он приемлет как нравственный принцип, как программу человеколюбия. Совершенствуя эту программу, он пытается обосновать ее теоретически. От церковной догматики он далек. Догмы Кант превращает в гипотезы. «Бог как гипотеза» – это фраза из кантовских черновиков. Там же можно прочитать: «Бог – не существо вне меня, а лишь моя мысль». Сомнения не покидали Канта. Но богоборцем он не был.
В середине 70-х годов Кант (об этом свидетельствуют его письма к Лафатеру) пришел к моральному истолкованию религии. «Вместе с Иовом» он считает теперь «преступлением льстить богу». Склонять колени или падать ниц с целью показать свое благоговение перед небесными силами противно человеческому достоинству, равно как и обращение к их изображениям. В этом случае «вы поклоняетесь не идеалу,который представляет вам ваш собственный разум, а идолу,сотворенному вами самими». Кант перестал ходить в церковь. Его учение противоречило официальной догме. Столкновение с властями стало неизбежным.
* * *
К этому времени на прусском престоле уже не было Фридриха II. Трон унаследовал его племянник Фридрих-Вильгельм II. В отличие от своего дяди, деспота-вольнодумца, решительного администратора, полководца и покровителя наук, нынешний король был человеком безвольным, тупым, склонным к мистике. Он увлекался магией и состоял в тайном ордене «розенкрейцеров». Деспотизма в Пруссии не убавилось, а просвещения стало меньше. Фридриховский девиз «Рассуждайте, но повинуйтесь!» уступил место более привычному «Повинуйтесь не рассуждая!».
Первоначально отношения Канта с новым королем складывались благоприятно для философа. Это было время его первого ректорства, когда Фридрих-Вильгельм II прибыл в Кенигсберг для принятия присяги. Главу университета пригласили в королевский замок, от имени профессоров и студентов он приветствовал монарха и был им обласкан. (От участия в торжественном богослужении Кант отказался, сославшись на болезнь.)
В год своего второго ректорства (1788) Кант открывал праздничное заседание по поводу королевского юбилея следующими словами: «День, давший миру нашего дражайшего короля, – воистину торжественное событие для университета, для любого сословия подданных, для всей Европы, если она желает жить в мире, основанном на справедливости и человечности, покоящемся на мощи. Наш университет устами оратора выскажет сегодня свое благоговение и благодарность всемилостивейшему монарху. Ваши превосходительства соизволят присоединиться к нашим поздравлениям и украсить своим присутствием этот торжественный акт». Последние слова относились к представителям местной администрации. Сохранился листок с текстом приведенных трех фраз, испещренный поправками: слова зачеркнуты, восстановлены, заменены другими. Нелегко давались Канту льстивые формулы! Но положение обязывало, и единственное, что он мог себе позволить, – быть предельно кратким.
Он мог себе позволить и быть двусмысленным. В 1787 году вышло второе издание «Критики чистого разума». Мы помним, что философ добавил специальный раздел против теоретических попыток обосновать бессмертие души. Но это в конце книги, а в начале? Здесь появилось новое предисловие, доказывавшее, что критическая философия споспешествует религии. «Мне пришлось устранить знание, чтобы освободить место вере», – читал мракобес и радовался. «Мне пришлось арестовать знание…» – так звучала эта фраза для полицейского уха. А внимательный глаз, прочитавший «Критику» до конца, видел совсем другое: философ должен был «поднять знание», чтобы найти место для веры. Об иронической двусмысленности употребленного глагола мы говорили выше.
Король санкционировал принятие Канта в Академию наук. Без какого-либо представления из Кёнигсберга Берлин значительно повысил его оклад, составлявший теперь 720 талеров. Осенью 1788 года из Берлина за государственный счет командировали в Кенигсберг способного молодого человека Иоганна Готфрида Кизеветтера, чтобы он по первоисточнику изучил критицизм, а затем преподавал его при дворе. Кизеветтер пробыл в «Альбертине» год. Вернувшись в столицу, он начал читать курс критической философии. И вдруг заметил, что времена переменились.
Во Франции полыхала революция. Первые известия о ней вызвали в Германии всеобщий энтузиазм. Дело заключалось не только в демократических настроениях. Бурбоны считались врагами немецкой нации, поэтому их падение приветствовали и в хижинах и во дворцах. Гвардейский оркестр в Потсдаме разучил марш санкюлотов, берлинские модницы носили трехцветные ленты, герцогиня Готская украсила свой салон бюстами парижских революционеров.
Затем наступило отрезвление. Возникли опасения, что революционный пожар перекинется на прусские земли. В Берлине постепенно начали принимать охранительные меры. Кантианца Цедлица на министерском посту сменил Вёльнер, «лживый, пронырливый поп, и ничего больше», как его однажды охарактеризовал покойный Фридрих. Вышел новый религиозный эдикт, в котором хотя и провозглашалась свобода совести, но подданным предлагалось «свое особое мнение держать при себе и остерегаться распространять таковое». Затем последовал новый закон о цензуре, направленный на то, чтобы пресечь «разнузданность так называемых просветителей» и «свободу печати, превратившуюся в наглость печати».
Кизеветтера предупредили, чтобы он на лекциях не высказывался против религии и не забывал напоминать, что философия Канта не противоречит христианству. Начиная разбор «Критики практического разума», он только об этом и толковал. (И не напрасно: среди слушателей обратил на себя внимание суетливый молодой человек, стремившийся записать каждое слово лектора, на следующем занятии его уже не было.) Печатно Кизеветтер утверждал то же самое. А Канта он уверял: «Если бы Христос мог вас услышать и понять, он сказал бы: да, именно это я хотел выразить». Были, однако, и другие мнения, Канта называли смутьяном, скептиком, сеятелем сомнения. Ходили слухи, что Канту запретят выступать в печати. Говорили, что кто-то уже просил короля об этом. Но пока что Кизеветтер учил кантианству придворных дам, ему же доверили воспитание наследника. Ситуация оставалась неясной.
По религиозному эдикту привлекли к суду «простоволосого» проповедника Иоганна Шульца, книгу которого о морали в свое время рецензировал Кант, а от преследований спасало покровительство Фридриха II. Блестящий оратор, Шульц убедил своих судей, что его проповеди, хотя и отрицают божественную троицу, не противоречат учению Христа. Суд признал Шульца не лютеранским, но все же христианским проповедником и оправдал его. Король приказал заменить оправдательный приговор обвинительным и наложил на судей значительный штраф. Шульца отстранили от должности.
Король был игрушкой в руках ловких царедворцев. Они пользовались для своих интриг его слабостями (альковными и визионерскими).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39