Мать его, на которой старик Давидович женился в Крыму, была не татаркой, а уроженкой Кавказа. Я ее не знал, но говорили, что была она красавица из красавиц и что Селим похож на нее как две капли воды.Ах, что за чудесный малый был Селим! Глаза его были лишь едва заметно скошены. Но то были не татарские глаза, а большие черные печальные глаза с поволокой, которыми, говорят, отличаются грузинки. В минуты покоя глаза его полны были такой несказанной неги, какой я в жизни не видел и больше не увижу. Когда Селим о чем-нибудь просил, подняв на вас глаза, казалось, они просто хватали за сердце. Черты лица у него были правильные и благородные, словно точенные резцом ваятеля, кожа смуглая, но тонкая, чуть выпуклые, алые, как малина, губы, мягкая улыбка и зубы, как жемчуг.Но если, к примеру, Селим подерется с товарищем, что случалось довольно часто, мягкость его исчезала, как марево, и он становился почти страшен; глаза его суживались и горели, как у волка, мышцы лица напрягались, кожа темнела, и на миг в нем пробуждался настоящий татарин, тот самый, с которым наши предки вступали в бой. Продолжалось это очень недолго. Через минуту Селим уже плакал, целовал своего противника и просил извинения, и обычно его прощали. Сердце у него было прекрасное, всегда готовое к благородным порывам. В то же время он отличался ветреностью, даже легкомыслием и был кутилой безудержного размаха. Стрелял он, ездил верхом и фехтовал мастерски, учился же посредственно, несмотря на большие способности, потому что был изрядным лентяем. Любили мы друг друга, как братья, ссорились, столь же часто мирились, и дружба наша оставалась нерушимой. На каникулах, как и на праздниках, половину времени либо я проводил в Хожелях, либо он у нас. Так и теперь, приехав с похорон Миколая, он должен был остаться у нас уже до конца праздников.Итак, после обеда гости разъехались; было уже около четырех. Короткий зимний день клонился к концу, в окно заглядывала широкая полоса вечерней зари, на стоявших за окном деревьях, покрытых снегом и залитых багровым светом, закаркали, хлопая крыльями, вороны. Из окна было видно, как они стаями тянутся из лесу и кружатся над прудом, паря в сиянии заката. В гостиной, куда мы перешли после обеда, царило безмолвие. Мадам д'Ив ушла к себе в комнату, как всегда, раскладывать пасьянс; ксендз Людвик, понюхивая табак, расхаживал мерными шагами из угла в угол; обе мои маленькие сестрички кувыркались под столом на ковре и бодались головками, трепля друг дружке золотые локоны, а Ганя, я и Селим уселись у окна на диван и смотрели на пруд, примыкающий к саду, на лес за прудом и на меркнущий дневной свет.Вскоре совсем стемнело. Ксендз Людвик пошел молиться, обе мои сестрички убежали наперегонки в соседнюю комнату, и мы остались одни. Селим только было разошелся и стал о чем-то болтать, как вдруг Ганя придвинулась ко мне и прошептала:— Что-то страшно мне, панич, я боюсь.— Не бойся, Ганюлька, — отвечал я, привлекая ее к себе, — прижмись ко мне, вот так. Пока ты со мной, никакая опасность тебе не грозит. Видишь, я ничего не боюсь и всегда сумею тебя защитить.Но это была неправда: мрак ли, окутавший гостиную, слова ли Гани или недавняя смерть Миколая были тому причиной, но и я не мог отделаться от какого-то странного ощущения.— Может, принести свет? — спросил я.— Хорошо, панич.— Мирза, прикажи Франеку зажечь свет.Мирза вскочил с дивана, и тотчас же за дверью послышался необычный шум и топот. Дверь с треском распахнулась, и как вихрь влетел Франек, а за ним державший его за плечи Мирза. У Франека был испуганный, одуревший вид, оттого что Мирза, положив ему руку на плечи, вертел его, как кубарь, и сам кружился вместе с ним. Доведя его таким образом до дивана, Мирза остановился и сказал:— Франек, пан приказывает тебе принести свет, потому что паненка боится. Либо принеси свет, либо я сверну тебе шею, что ты предпочитаешь?Франек ушел и через минуту вернулся с лампой, но тогда оказалось, что у Гани от слез распухли глаза, так что ей больно было смотреть на свет, и Мирза погасил лампу. Снова мы погрузились в таинственный мрак и снова замолкли. Теперь в окна падал яркий серебряный свет луны. Гане, видимо, было жутко; она крепко прижималась ко мне, а я держал ее за руку. Мирза сел напротив нас на стул и, по своему обыкновению, после шумного веселья впал в задумчивость и вскоре замечтался. Вокруг царила глубокая тишина, нам было немножечко страшно, но уютно.— Мирза, расскажи нам какую-нибудь сказку, — попросил я. — Он так хорошо рассказывает. Хочешь послушать, Ганя?— Хочу, — ответила девочка.Мирза поднял глаза и слегка призадумался. Луна ярко освещала его прелестный профиль. Через минуту послышался его приятный, вибрирующий, чуть приглушенный голос:— За горами, за лесами, в далеком Крыму, жила добрая волшебница по имени Ляля. И вот однажды проезжал мимо султан, а звали того султана Гарун, и был он несметно богат: дворец у него был коралловый, с алмазными колоннами, с кровлей из жемчугов, и такой громадный, что пришлось бы идти целый год, чтоб обойти его из конца в конец. Сам султан носил чалму из золотых лучей, затканную настоящими звездами и заколотую лунным серпом, а тот серп отрезал некий чародей от луны и принес в дар султану. Так вот, проезжает султан мимо волшебницы Ляли, а сам плачет, и так плачет, так плачет, что слезы градом катятся на дорогу, и куда упадет слезинка, там вырастает белая лилия. «О чем плачешь ты, султан Гарун?» — спрашивает его волшебница Ляля. «Как же мне не плакать, — отвечает султан Гарун, — если у меня одна только дочь, прекрасная, как утренняя заря, а я должен отдать ее черному огненному Диву, который из года в год…»Мирза вдруг прервал свой рассказ и умолк.— Ганя спит? — спросил он меня шепотом.— Нет, я не сплю, — сонным голосом ответила девочка.— «Как же мне не плакать, — говорит ей султан Гарун, — продолжал Мирза, — если у меня одна только дочь, и я должен отдать ее Диву». — «Не плачь, султан, — молвила Ляля. — Садись на крылатого коня и поезжай в пещеру Борах. Злые тучи будут гнаться за тобой в пути, но ты брось в них вот эти зернышки мака — и тучи тотчас уснут…»И Мирза рассказывал дальше, но вскоре снова замолк и взглянул на Ганю. Теперь девочка действительно спала. Она очень устала, изболелась душой и наконец крепко уснула. Мы с Селимом не смели шевельнуться, чтобы ее не разбудить. Ганя дышала ровно и спокойно, лишь изредка горестно вздыхая. Селим сидел, подперев голову рукой в глубокой задумчивости, а я поднял глаза к небу, и казалось мне — на ангельских крыльях уношусь в небесные просторы. Невыразимо сладостное чувство переполняло все мое существо, оттого что это маленькое дорогое создание так доверчиво и спокойно уснуло на моей груди. Какой-то трепет охватил меня, что-то новое родилось во мне, и словно хоры неземных голосов неведомого блаженства запели в моей душе. Ах, как я любил Ганю! Я еще любил ее любовью брата и опекуна, но беспредельно, безмерно.Тихо прильнув губами к косе Гани, я поцеловал ее. В этом не было ничего земного, и поцелуй мой, как и сам я, был еще невинен.Вдруг Мирза вздрогнул и очнулся от задумчивости.— Какой ты счастливец, Генрик! — прошептал он.— Да, Селим.Однако мы не могли тут вечно оставаться.— Не надо ее будить, а давай так перенесем ее в комнату, — предложил Мирза.— Ты только отвори дверь, — ответил я решительно, — а я сам ее отнесу.Я бережно приподнял головку спящей девочки, покоившуюся на моем плече, и опустил ее на диван. Потом осторожно взял Ганю на руки. Был я еще совсем молод, но, как все у нас в роду, необыкновенно силен, а девочка была маленького роста и очень хрупка, так что я нес ее, как перышко. Мирза отворил дверь в следующую, освещенную комнату, и таким образом мы добрались до зеленого кабинета, который я предназначил Гане под жилье. Кроватка ее уже была постлана, в камине трещал жаркий огонь, а у камина сидела, мешая уголья, старуха Венгровская. Увидев меня с такой ношей, она воскликнула:— Господь с вами, паничек! Да вы надорветесь с этой девушкой. Будто нельзя было ее разбудить, чтобы она сама пришла?— Тише, Венгрося! — вскричал я гневно. — Паненка — говорю вам, не девушка, а паненка, вы слышите, Венгрося? Паненка устала. Пожалуйста, не будите ее. Разденьте и тихонько уложите в постель. Помните, Венгрося, что она сирота и тоскует по деду и что только добротой ее можно утешить.— Ох, сирота, бедняжка, верно, что сирота, — тотчас разжалобилась милейшая Венгровская.Мирза за это расцеловал бабусю, и мы отправились пить чай.За чаем Мирза дурачился, забыв обо всем, но я не вторил ему, во-первых, потому, что мне взгрустнулось, а во-вторых, я полагал, что человеку солидному, ставшему опекуном, не пристало проказить, как мальчишке. В этот вечер Мирза получил нагоняй от ксендза Людвика за то, что во время молитвы, когда мы были в часовне, он выскочил во двор, влез на низкую крышу ледника и принялся выть. Разумеется, со всех сторон сбежались дворовые псы и, вторя Мирзе, подняли такой отчаянный шум, что мы не могли молиться.— Ты что, ошалел, Селим? — спрашивал ксендз Людвик.— Прошу извинения, но я молился по-магометански.— Ах ты, сопляк этакий! Не смей шутить ни над какой религией.— А если я хочу стать католиком, но боюсь отца? Что мне его Магомет!Это была слабая струнка ксендза, и он сразу замолчал, а мы отправились спать. Мне с Селимом отвели отдельную комнату, так как ксендз знал, что мы любим поговорить, и не хотел нам мешать. Уже раздетый, я заметил, что Мирза собирается лечь не помолившись, и спросил его:— А ты, Селим, на самом деле никогда не молишься?— Ну как же! Хочешь, сейчас начну?Встав на окно, он поднял глаза к луне и, простирая к ней руки, принялся протяжно взывать:— О аллах! Акбар аллах! Аллах керим! note 2 Note2
Велик бог! Бог милостив! (Араб.)
Весь в белом, он стоял, возведя глаза к небу, и был так красив, что я не мог отвести от него взгляда.Потом он стал оправдываться.— Что же мне делать? — говорил он. — Не верю я в этого пророка, который другим запрещал многоженство, а у самого сколько хотелось, столько и было жен. К тому же, говорю тебе, я люблю вино. Но сменить магометанство на другую религию мне не разрешают, а в бога я верю и нередко молюсь как умею. А впрочем, что я в этом понимаю? Я только знаю, что есть господь бог, и все тут.Через минуту он уже заговорил о чем-то другом.— Знаешь что, Генрик?— Что?— У меня великолепные сигары. Мы уже не дети и можем курить.— Давай.Мирза вскочил с постели и достал коробку сигар. Мы закурили и, улегшись, молча затягивались, тайком друг от друга сплевывая за кровать.Вскоре Селим снова окликнул меня:— Ты знаешь, Генрик? Я так тебе завидую! Ведь ты уже на самом деле взрослый.— Надеюсь.— Это потому, что ты опекун. Ах! Если бы и мне оставили кого-нибудь на попечение.— Не так-то это просто, и, наконец, найдется ли на свете вторая такая же Ганя? Но знаешь ли, — продолжал я тоном взрослого многоопытного человека, — знаешь, я думаю даже школу больше не посещать. Имея дома такие обязанности, нельзя ходить в школу.— И-и… пустое. Ты что же, больше не будешь учиться? А высшая школа?— Как тебе известно, учиться я люблю, но долг превыше всего. Разве что родители пошлют Ганю вместе со мной в Варшаву.— И не подумают.— Покуда я в гимназии, конечно, нет, но когда я стану студентом, они мне ее отдадут. Ты что, не понимаешь, что такое студент?— Как же! Как же! Это возможно. Ты будешь ее опекать, а потом женишься на ней.Я так и сел на постели.— Да ты ошалел, Мирза!— А почему бы нет? В гимназии еще не разрешается жениться, но студентам можно. Студенту можно иметь не только жену, но и детей. Ха-ха-ха!Однако в эту минуту ни права, ни какие бы то ни было привилегии студентов меня нисколько не интересовали. Вопрос Мирзы озарил, точно молнией, те стороны моего сердца, которые для меня самого были еще темны. Тысяча мыслей, словно тысячи птиц, мгновенно пронеслась у меня в голове. Жениться на моей дорогой, любимой сиротке — да, это было как молния, по-новому озарившая мои мысли и чувства. Мне казалось, что в темноту моего сердца кто-то внезапно внес свет. Любовь, хотя и глубокая, но до этой минуты братская, сразу порозовела от этого света и согрелась неведомым теплом. Жениться на ней, на Гане, этом светловолосом ангелочке, на моей обожаемой, беспредельно любимой Гане… Уже тише, вдруг ослабевшим голосом я повторил, как эхо, прежний вопрос:— Да ты ошалел, Мирза?— Готов биться об заклад, что ты уже в нее влюблен, — ответил Мирза.Я ничего не возразил, погасил свет, потом схватил угол подушки и стал осыпать его поцелуями.Да, я уже был в нее влюблен. III На второй или третий день после похорон приехал вызванный депешей отец. Я трепетал при мысли, что он отменит мои распоряжения относительно Гани, и до известной степени мои предчувствия сбылись. Отец похвалил и обнял меня за рвение и добросовестность в исполнении возложенных на меня обязанностей; это, видимо, его порадовало. Он даже несколько раз повторил: «Наша кровь!» — что говорил лишь тогда, когда бывал очень мною доволен; ему и в голову не приходило, насколько это рвение было корыстным, но распоряжения мои ему не слишком понравились. Возможно, что отчасти причиной тому были преувеличенные рассказы мадам д'Ив, хотя действительно в последние дни после той ночи, когда чувства мои наконец дошли до сознания, я сделал Ганю первым лицом в доме. Не понравился ему также проект дать ей такое же образование, какое должны были получить мои сестры.— Я ничего не отвергаю и не отменяю. Это дело твоей матери, — сказал он мне. — Она решит, как захочет. Это по ее части. Но следовало бы подумать, как будет лучше для самой девушки.— Но, отец мой, ведь образование никогда не помешает. Я неоднократно слышал это из твоих уст.— Да, мужчине, — ответил он, — потому что мужчине оно дает положение, но другое дело женщины. Образование женщины должно соответствовать тому положению, какое ей предстоит занять в будущем. Такой девушке достаточно среднего образования; ей не нужны французский язык, музыка и тому подобное. Имея среднее образование, Ганя скорей найдет себе мужа, какого-нибудь честного чиновника…— Отец!Он с изумлением взглянул на меня.— Что с тобой?Я покраснел как рак. Кровь чуть не брызнула у меня из щек. В глазах потемнело. Сопоставление Гани с каким-то чиновником показалось мне таким кощунством по сравнению с миром моих грез и надежд, что я не мог удержать возглас возмущения. И кощунство это поразило меня тем больней, что оно исходило из уст моего отца. Это было первое столкновение с действительностью, окатившей словно холодной водой горячую юношескую веру; первый снаряд, брошенный жизнью в волшебный замок иллюзий; то первое разочарование, от горечи которого мы защищаемся пессимизмом и неверием. Но, как раскаленное железо, когда упадет на него капля холодной воды, только зашипит и вмиг обратит ее в пар, так и горячая душа человеческая; при первом прикосновении холодной руки действительности она, правда, вскрикнет от боли, но через миг согреет собственным жаром и самое действительность.Вначале слова отца тяжело меня ранили, но вместе с тем странно подействовали: я испытывал чувство обиды не против отца, а как будто против Гани; вскоре, однако, силой того внутреннего сопротивления, которое присуще только юности, я выбросил их вон из своего сердца, и выбросил навсегда. Отец не понял моей вспышки и приписал ее чрезмерному увлечению принятыми на себя обязанностями, что, впрочем, было естественно в моем возрасте, и это не только не вызвало в нем гнева, а скорее польстило ему и даже ослабило его предубеждение против высшего образования Гани. Я условился с отцом, что напишу матери, которая собиралась еще долго пробыть за границей, и попрошу ее окончательно решить этот вопрос. Не помню, написал ли я еще когда-нибудь столь же горячее письмо. В нем я описал смерть старика Миколая и его последнее слово, мои желания, опасения и надежды; затронул струнку жалости, которая всегда так живо трепетала в сердце моей матери; изобразил угрызения совести, неизбежно ожидавшие меня, если бы мы не сделали всего, что было в наших силах, — словом, по моему тогдашнему разумению, письмо это было подлинным шедевром в своем роде и не могло не произвести должного действия. Несколько успокоившись, я стал терпеливо дожидаться ответа, который пришел сразу в двух письмах: ко мне и к мадам д'Ив. Я выиграл бой по всем линиям. Мать моя не только давала согласие на высшее образование Гани, но даже настоятельно его рекомендовала. «Я бы очень желала, — писала моя добрая матушка, — если это не противоречит воле отца, чтобы Ганю во всех отношениях почитали членом нашей семьи. Мы должны это сделать в память Миколая, в память его любви к нам и самоотверженной преданности». Итак, победа была огромная и полная, и триумф мой всем сердцем разделял Селим, которого все, что касалось Гани, интересовало так, словно он сам был ее опекуном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Велик бог! Бог милостив! (Араб.)
Весь в белом, он стоял, возведя глаза к небу, и был так красив, что я не мог отвести от него взгляда.Потом он стал оправдываться.— Что же мне делать? — говорил он. — Не верю я в этого пророка, который другим запрещал многоженство, а у самого сколько хотелось, столько и было жен. К тому же, говорю тебе, я люблю вино. Но сменить магометанство на другую религию мне не разрешают, а в бога я верю и нередко молюсь как умею. А впрочем, что я в этом понимаю? Я только знаю, что есть господь бог, и все тут.Через минуту он уже заговорил о чем-то другом.— Знаешь что, Генрик?— Что?— У меня великолепные сигары. Мы уже не дети и можем курить.— Давай.Мирза вскочил с постели и достал коробку сигар. Мы закурили и, улегшись, молча затягивались, тайком друг от друга сплевывая за кровать.Вскоре Селим снова окликнул меня:— Ты знаешь, Генрик? Я так тебе завидую! Ведь ты уже на самом деле взрослый.— Надеюсь.— Это потому, что ты опекун. Ах! Если бы и мне оставили кого-нибудь на попечение.— Не так-то это просто, и, наконец, найдется ли на свете вторая такая же Ганя? Но знаешь ли, — продолжал я тоном взрослого многоопытного человека, — знаешь, я думаю даже школу больше не посещать. Имея дома такие обязанности, нельзя ходить в школу.— И-и… пустое. Ты что же, больше не будешь учиться? А высшая школа?— Как тебе известно, учиться я люблю, но долг превыше всего. Разве что родители пошлют Ганю вместе со мной в Варшаву.— И не подумают.— Покуда я в гимназии, конечно, нет, но когда я стану студентом, они мне ее отдадут. Ты что, не понимаешь, что такое студент?— Как же! Как же! Это возможно. Ты будешь ее опекать, а потом женишься на ней.Я так и сел на постели.— Да ты ошалел, Мирза!— А почему бы нет? В гимназии еще не разрешается жениться, но студентам можно. Студенту можно иметь не только жену, но и детей. Ха-ха-ха!Однако в эту минуту ни права, ни какие бы то ни было привилегии студентов меня нисколько не интересовали. Вопрос Мирзы озарил, точно молнией, те стороны моего сердца, которые для меня самого были еще темны. Тысяча мыслей, словно тысячи птиц, мгновенно пронеслась у меня в голове. Жениться на моей дорогой, любимой сиротке — да, это было как молния, по-новому озарившая мои мысли и чувства. Мне казалось, что в темноту моего сердца кто-то внезапно внес свет. Любовь, хотя и глубокая, но до этой минуты братская, сразу порозовела от этого света и согрелась неведомым теплом. Жениться на ней, на Гане, этом светловолосом ангелочке, на моей обожаемой, беспредельно любимой Гане… Уже тише, вдруг ослабевшим голосом я повторил, как эхо, прежний вопрос:— Да ты ошалел, Мирза?— Готов биться об заклад, что ты уже в нее влюблен, — ответил Мирза.Я ничего не возразил, погасил свет, потом схватил угол подушки и стал осыпать его поцелуями.Да, я уже был в нее влюблен. III На второй или третий день после похорон приехал вызванный депешей отец. Я трепетал при мысли, что он отменит мои распоряжения относительно Гани, и до известной степени мои предчувствия сбылись. Отец похвалил и обнял меня за рвение и добросовестность в исполнении возложенных на меня обязанностей; это, видимо, его порадовало. Он даже несколько раз повторил: «Наша кровь!» — что говорил лишь тогда, когда бывал очень мною доволен; ему и в голову не приходило, насколько это рвение было корыстным, но распоряжения мои ему не слишком понравились. Возможно, что отчасти причиной тому были преувеличенные рассказы мадам д'Ив, хотя действительно в последние дни после той ночи, когда чувства мои наконец дошли до сознания, я сделал Ганю первым лицом в доме. Не понравился ему также проект дать ей такое же образование, какое должны были получить мои сестры.— Я ничего не отвергаю и не отменяю. Это дело твоей матери, — сказал он мне. — Она решит, как захочет. Это по ее части. Но следовало бы подумать, как будет лучше для самой девушки.— Но, отец мой, ведь образование никогда не помешает. Я неоднократно слышал это из твоих уст.— Да, мужчине, — ответил он, — потому что мужчине оно дает положение, но другое дело женщины. Образование женщины должно соответствовать тому положению, какое ей предстоит занять в будущем. Такой девушке достаточно среднего образования; ей не нужны французский язык, музыка и тому подобное. Имея среднее образование, Ганя скорей найдет себе мужа, какого-нибудь честного чиновника…— Отец!Он с изумлением взглянул на меня.— Что с тобой?Я покраснел как рак. Кровь чуть не брызнула у меня из щек. В глазах потемнело. Сопоставление Гани с каким-то чиновником показалось мне таким кощунством по сравнению с миром моих грез и надежд, что я не мог удержать возглас возмущения. И кощунство это поразило меня тем больней, что оно исходило из уст моего отца. Это было первое столкновение с действительностью, окатившей словно холодной водой горячую юношескую веру; первый снаряд, брошенный жизнью в волшебный замок иллюзий; то первое разочарование, от горечи которого мы защищаемся пессимизмом и неверием. Но, как раскаленное железо, когда упадет на него капля холодной воды, только зашипит и вмиг обратит ее в пар, так и горячая душа человеческая; при первом прикосновении холодной руки действительности она, правда, вскрикнет от боли, но через миг согреет собственным жаром и самое действительность.Вначале слова отца тяжело меня ранили, но вместе с тем странно подействовали: я испытывал чувство обиды не против отца, а как будто против Гани; вскоре, однако, силой того внутреннего сопротивления, которое присуще только юности, я выбросил их вон из своего сердца, и выбросил навсегда. Отец не понял моей вспышки и приписал ее чрезмерному увлечению принятыми на себя обязанностями, что, впрочем, было естественно в моем возрасте, и это не только не вызвало в нем гнева, а скорее польстило ему и даже ослабило его предубеждение против высшего образования Гани. Я условился с отцом, что напишу матери, которая собиралась еще долго пробыть за границей, и попрошу ее окончательно решить этот вопрос. Не помню, написал ли я еще когда-нибудь столь же горячее письмо. В нем я описал смерть старика Миколая и его последнее слово, мои желания, опасения и надежды; затронул струнку жалости, которая всегда так живо трепетала в сердце моей матери; изобразил угрызения совести, неизбежно ожидавшие меня, если бы мы не сделали всего, что было в наших силах, — словом, по моему тогдашнему разумению, письмо это было подлинным шедевром в своем роде и не могло не произвести должного действия. Несколько успокоившись, я стал терпеливо дожидаться ответа, который пришел сразу в двух письмах: ко мне и к мадам д'Ив. Я выиграл бой по всем линиям. Мать моя не только давала согласие на высшее образование Гани, но даже настоятельно его рекомендовала. «Я бы очень желала, — писала моя добрая матушка, — если это не противоречит воле отца, чтобы Ганю во всех отношениях почитали членом нашей семьи. Мы должны это сделать в память Миколая, в память его любви к нам и самоотверженной преданности». Итак, победа была огромная и полная, и триумф мой всем сердцем разделял Селим, которого все, что касалось Гани, интересовало так, словно он сам был ее опекуном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14