Мое отношение к Анельке теперь ужасно и для нее и для меня. Любовь моя начинает походить на ненависть, презрение, иронию. Это мучает и пугает Анельку. Она по временам смотрит на меня так, словно хочет спросить: «Чем я виновата?» Я и сам часто твержу себе: «Чем она виновата?» Но не могу, не могу, видит бог, относиться к ней иначе. Чем более угнетенной и смущенной она кажется, тем сильнее разгорается во мне злоба на нее, на Кромицкого, на самого себя и весь свет. И это не потому, что я не жалею любимую женщину, которая так же несчастлива, как я. Но подобно тому как вода не только не гасит слишком разбушевавшийся пожар, но еще сильнее раздувает пламя, так и во мне все другие чувства только усиливают ожесточение и отчаяние. Когда я казню презрением мою единственную любовь, женщину, самую дорогую мне в мире, когда даю волю гневу и сарказму, – я совершаю жестокость по отношению к себе такую же, как по отношению к ней, – нет, даже большую, потому что Анелька способна простить мне, я же не прощу этого себе никогда!
29 июня
Человек этот заметил, что я словно обижен на его жену, и объясняет это по-своему. Такое объяснение вполне достойно его: он вообразил, будто я ненавижу Анелю за то, что она предпочла его мне. По его мнению, во мне говорит попросту оскорбленное самолюбие, и больше ничего. Так слеп может быть только муж! Додумавшись до этого, он старается вознаградить Анелю усиленной нежностью, а со мной разговаривает снисходительным тоном великодушного победителя. Только самомнение способно так оглуплять человека. Странный субъект этот Кромицкий! Каждый день ходит в отель Штраубингера, подсматривает за гуляющими под Вандельбаном парами и потом с каким-то злорадством высказывает на их счет самые гнусные предположения; скаля все свои гнилые зубы, смеется над обманутыми (по его мнению) мужьями, и каждое новое открытие в этом роде приводит его в такой восторг, что он десять раз в минуту то вынимает из глаза монокль, то снова вставляет его. Для него супружеская измена – только подходящая тема для дешевых острот. В несчастии других обманутых мужей он видит только фарс, а коснись это его самого, он считал бы неверность жены величайшей трагедией, тягчайшим преступлением, вопил бы к небу о мщении. С какой стати, глупец? Что ты собой представляешь? Подойди к зеркалу, посмотри на себя. Полюбуйся на свои монгольские глаза, волосы, подобно черной ермолке облегающие череп, свой монокль, длинные голени. А потом загляни внутрь себя, узри все убожество своего интеллекта, всю свою серость и банальность – и посуди сам, обязана ли такая женщина, как Анеля, быть тебе верной хоть один час? Каким образом досталась она тебе, физический и духовный выскочка? Разве не чудовищно, не противоестественно то, что ты – ее муж? Если бы Дантова Беатриче стала женой самого худшего из подонков Флоренции, это было бы более равным браком, чем ваш брак с Анелькой.
Я перестал писать, потому что снова вышел из себя, теряю спокойствие, а ведь я уже было совсем окаменел! В конце концов Кромицкий может утешиться: по совести говоря, я ничуть не выше его. Если даже допустить, что я создан из более ценного материала, – в этом мало утешения, ибо поступаю я хуже, чем он. Ему передо мной притворяться не нужно, я же вынужден лицемерить, таить правду и подлаживаться к нему, обманывать его и подсиживать. Мне хочется схватить его за горло, а я довольствуюсь тем, что ругаю его в своем дневнике, – что может быть пошлее? Такое «заочное» удовлетворение может себе позволить и раб по отношению к своему господину.
Кромицкий, наверное, никогда не казался себе таким подлецом, каким чувствовал себя я, когда проделывал тысячу низостей, пускался на всякие недостойные хитрости, чтобы только поместить его подальше от Анельки в нанятой мною вилле. Вдобавок мне это и не удалось. Одной простой фразой: «Я хочу быть около жены», – сказанной совершенно открыто, он разрушил все мои планы. И вот – живет «около жены»… Притом совершенно невыносимо то, что Анеле ясен смысл каждого моего поступка, понятно каждое мое слово и тайное намерение. Вероятно, ей часто бывает стыдно за меня…
Вот и все, чем я теперь живу изо дня в день. Думается, долго не выдержу, ибо я не на высоте создавшегося положения – то есть не настолько еще подл, насколько того требуют обстоятельства.
30 июня
Сегодня я услышал с веранды конец разговора между Кромицким и Анелькой. Оба говорили, повысив голос.
– С ним я сам потолкую, – сказал Кромицкий. – А ты объясни тетке, как обстоят дела.
– Ни за что на свете! – возразила Анелька.
– А я тебя о ч е н ь прошу, – с ударением произнес Кромицкий.
Не желая быть тайным свидетелем их дальнейшего разговора, я вошел в комнату. Лицо Анельки выражало огорчение и сильнейшую досаду, которые она постаралась скрыть, когда увидела меня. Кромицкий был бледен от гнева, но с улыбкой протянул мне руку. В первую минуту я с беспокойством, даже со страхом подумал, что Анелька во всем призналась мужу. Боялся я не Кромицкого, а того, что он может увезти Анельку, и тогда прекратятся мои муки, треволнения и унижения. А ведь они – единственная пища сейчас для моей души, без них я умру с голоду. Все, что угодно, – только не разлука с Анелькой! Я пытался угадать, о чем они могли говорить? Наиболее вероятным мне казалось, что Анелька что-то рассказала мужу. Но тогда его обхождение со мной должно было измениться, а между тем он стал как будто еще любезнее. Вообще, если бы у меня не было причин его ненавидеть, я не мог бы ни в чем упрекнуть его: он всегда со мной вежлив, дружелюбен, даже сердечен, уступает мне во всем, как нервной женщине. Он старается завоевать мое доверие. Его не отталкивает и то, что я иногда отвечаю ему резко или иронически, весьма бесцеремонно уличаю его в необразованности и недостаточной утонченности. Я никогда не упускаю случая в присутствии Анельки подчеркнуть убожество и вульгарность его ума и сердца по сравнению с нашими. А он терпелив. Быть может, только со мной? Сегодня я в первый раз видел, как он рассердился на Анельку. Он даже позеленел от злости, как люди, чей гнев холоден, а значит – упорен и свиреп. Анелька, вероятно, его боится. Впрочем, она всех боится, а теперь уже и меня. Иной раз трудно бывает понять, откуда берется такая поразительная сила воли у этой женщины, кроткой, как голубка. В свое время я воображал, что у нее пассивная натура и она не сможет мне противиться. Как я ошибался! Стойкость ее столь же упорна, сколь для меня неожиданна. Не знаю, о чем они говорили с Кромицким, но уверен: раз она ему объявила, что не сделает того, чего он от нее требует, то и не сделает, – будет трястись от страха, а не сделает. Если бы она была моя, я любил бы ее, как преданный пес хозяина. Носил бы ее на руках, сдувал бы с ее дороги каждую пылинку, любил бы больше жизни.
1 июля
Ревность моя была бы жалка, если бы не было в ней душевной муки верующего, на глазах у которого профанируют его божество. Ах, если бы я мог вознести ее на вершину неприступной горы, к которой никто не смел бы и подойти близко! Ради этого я готов был бы и себе отказать во всем, даже в прикосновении к ее руке.
2 июля
Нет, я не окаменел, – мне только так казалось. То, что было временным состоянием нервов, я принимал за окончательное состояние души. Впрочем, я уже и прежде подозревал, что оно долго не продлится.
3 июля
Очевидно, между ними все-таки что-то произошло. Оба скрывают недовольство друг другом, но я все вижу. В последние дни я ни разу не замечал, чтоб Кромицкий, как прежде, брал Анельку за руки и целовал их – сначала одну, потом другую, – чтобы он гладил ее по волосам или целовал в лоб. Я было обрадовался, но радость эту отравила Анелька: она явно старается умилостивить мужа, развеселить его и восстановить прежние отношения. Я взбесился, и это, конечно, отразилось на моем обращении с нею. Я был к ней, а тем самым и к себе, жесток, как никогда.
4 июля
Сегодня я, возвращаясь с прогулки, встретил Анелю на мостике против водопада. Она круто остановилась и что-то сказала, но шум воды заглушил ее слова. Меня это разозлило – я в последнее время стал очень раздражителен, – и, когда мы, сойдя с мостика, пошли в сторону нашей виллы, я сказал сердито:
– Я не расслышал, что ты сказала.
– Я хотела спросить, почему ты стал так относиться ко мне? – промолвила она огорченно. – Почему у тебя нет ни капли жалости ко мне?
От этих слов вся кровь прилила к моему сердцу.
– Разве ты не видишь, что я люблю тебя без памяти? – сказал я стремительно. – Как можно ни в грош не ставить такое чувство? Слушай! Я от тебя больше ничего не требую. Скажи мне только, что любишь, отдай мне душу свою – и я все вытерплю, всему покорюсь и отдам тебе взамен жизнь, буду служить тебе до последнего вздоха. Анелька, скажи: ведь любишь меня, правда? В этом одном слове – мое спасение. Скажи же его!
Лицо Анельки стало белее пены водопада. Казалось, ледяной ветер пронизал ее и заморозил кровь в ее жилах. В первую минуту она не могла выговорить ни слова, потом с величайшим усилием сказала:
– Ради всего святого, не говори так со мной!
– Значит, никогда? Никогда я не услышу от тебя этого слова?
– Никогда.
– Так это не у меня, а у тебя ко мне нет ни капли…
Я не договорил. Меня вдруг ужалила мысль, что Кромицкому она не отказала бы, если бы он захотел услышать от нее слова любви. И от бешенства и отчаяния у меня зашумело в голове, потемнело в глазах. Не помня себя, я бросил ей в лицо такие страшные, циничные слова, каких ни один мужчина не позволил бы себе сказать беззащитной женщине. Я просто не решаюсь привести их здесь. Как сквозь сон, помню, что Анелька одно мгновение смотрела на меня с удивлением и ужасом, потом схватила меня за рукав и, порывисто теребя его, твердила:
– Что с тобой, Леон? Что с тобой?
А со мной было то, что я потерял всякую власть над собой. Вырвав у Анельки руку, я зашагал в другую сторону. Через несколько минут вернулся, но ее уже не было. Тогда я сознавал только одно: что пришло время покончить со всем. Мысль эта сразу лучом света прорезала мрак, царивший в моем мозгу. Я был в том странном состоянии, когда сознание человека сосредоточивается на чем-то одном. Я не отдавал себе ясного отчета в том, что произошло, почти не помнил ни о себе, ни об Анельке, – зато о смерти думал, как человек в полном сознании, совершенно спокойно. Так, например, я трезво рассудил, что, если брошусь со скалы в пропасть, это может сойти за несчастный случай, если же застрелюсь у себя в комнате, тетя такого удара не переживет. Еще удивительнее было то, что, сознавая это, я, однако, не способен был сделать выбор – как будто между моим разумом и волей порвалась всякая связь. Совершенно ясно понимая, что броситься со скалы лучше, чем застрелиться, я все-таки шел на виллу за револьвером. Почему? Не знаю. Помню только, что я шагал все быстрее, спешил ужасно и, стрелой взлетев по лестнице наверх, стал искать ключ от чемодана, в котором лежал револьвер. Вдруг быстрые шаги на лестнице вывели меня из состояния отрешенности, отвлекли от мысли о самоубийстве. Я подумал, что это Анелька угадала мое намерение и спешит ему помешать. Дверь распахнулась, и я увидел тетушку. Она крикнула, задыхаясь:
– Леон, беги за доктором, Анелька заболела!
Услышав это, я забыл обо всем и выбежал из дому без шляпы. Через четверть часа я привел врача из отеля Штраубингера. Но пока я ходил, все кончилось благополучно. Доктор пошел к Анельке, а я остался с тетей на веранде и спросил у нее, что случилось.
– Полчаса назад Анелька пришла домой, – сказала тетя, – и лицо у нее было такое красное, что мы с Целиной забеспокоились. Спрашиваем, что с ней, а она отвечает: «Ничего, решительно ничего!» – да так нетерпеливо! Но мы видели, что это неправда. Целина стала допытываться уже настойчивее, и тут Анелька из себя вышла – первый раз в жизни я видела ее в таком гневе. Стала кричать: «За что меня здесь все мучают!» Потом с ней начались какие-то спазмы, и она не то плакала, не то смеялась. Мы страшно перепугались, и я побежала за тобой. Слава богу, это скоро прошло. Она только плакала, бедняжка, и все просила у нас прощения за свою вспыльчивость.
Я молчал – сердце у меня разрывалось от боли. Тетя стала ходить большими шагами по веранде, потом остановилась передо мной и сказала:
– Знаешь, мальчик, что мне думается? Мы все недолюбливаем этого Кромицкого… Да, все, Целина тоже его едва выносит. И странное дело – он так старается нас расположить к себе, а при всем том остается чужим… Нехорошо это с нашей стороны. Анелька все видит и страдает…
– А вы думаете, тетя, что она так сильно его любит?
– Ну, ты уж сейчас «сильно! сильно!». Любит, потому что он ей муж. И, разумеется, ей неприятно, что мы к нему плохо относимся.
– Да из чего это видно? Кто его обижает? По-моему, она просто с ним несчастлива – вот и все.
– Упаси боже! – вздохнула тетушка. – Не спорю, она могла сделать лучшую партию. Но, собственно говоря, в чем его можно упрекнуть? Он, видимо, очень к ней привязан. Правда, Целина не может ему простить продажи Глухова, да и я этого никогда ему не забуду. Но Анелька его защищала изо всех сил.
– Быть может, защищала скрепя сердце?
– А хоть бы и так, – это еще больше доказывает, что она его любит. Ну, а его коммерческие дела… Беда в том, что никто из нас толком не знает, как они обстоят, – и потому Целина все время в тревоге. Но, по совести говоря, разве в деньгах счастье? И, кроме того, я тебе уже сказала, что не забуду Анельку в своем завещании, и ты на это согласился. Ведь так? Ты не возражаешь? Мы оба, мой милый Леон, обязаны о ней позаботиться, и притом она такая милая, хорошая девочка, она этого вполне заслуживает.
– Совершенно с тобой согласен, дорогая тетя. У меня нет сестры, о ком же мне больше заботиться, как не об Анельке? Покуда я жив, она ни в чем не будет нуждаться.
– Я на это крепко надеюсь и потому умру спокойно, – сказала тетушка и бросилась меня обнимать, но тут на веранду вышел доктор. Он несколькими словами окончательно успокоил нас.
– Небольшое расстройство нервов, это часто наблюдается в первое время после здешних ванн. Пусть несколько дней их не принимает, побольше бывает на воздухе, вот и все. Организм у нее здоровый, крепкий – и, значит, все будет в порядке.
В благодарность я столько насовал доктору в карман, что он надел шляпу только уже за воротами нашей виллы. Я отдал бы несколько лет жизни за возможность сейчас же пойти к Анельке и, целуя у нее ноги, просить прощения за все то зло, что я ей причинил. Я давал себе клятву отныне вести себя иначе, терпеливо переносить присутствие Кромицкого, не возмущаться и даже не роптать. Раскаяние, полное и глубокое раскаяние – вот чем была полна моя душа. Как я люблю – этого не выразить никакими словами.
Около полудня вернулся с дальней прогулки Кромицкий. Я тут же постарался обойтись с ним ласково. Он принял это за выражение сочувствия и проникся ко мне искренней благодарностью. Вдвоем с пани Целиной он весь день провел у постели Анельки. После полудня она хотела одеться и выйти, но ее не пустили. Я и этим не позволил себе возмущаться. Такой великой победы над собой я не одерживал еще, кажется, ни разу в жизни. «Это ради тебя, любимая», – мысленно говорил я Анельке. Весь день я был в глупейшем состоянии – мне, как малому ребенку, хотелось плакать. Вот и сейчас меня душат слезы. Да, набедокурил я, но зато теперь искупаю это честно.
5 июля
После вчерашних волнений сегодня полнейшее спокойствие, – как затишье после бури. Грозовые тучи разрядили весь свой запас электричества. Я ощущаю какую-то душевную и физическую расслабленность. Анельке лучше. Утром мы с ней оказались одни на веранде. Я усадил ее в кресло на колесах и, укутав пледом (утра здесь холодные), сказал:
– Дорогая моя, от всего сердца прошу прощения за то, что я наговорил тебе вчера. Прости и забудь – достаточно и того, что сам я никогда себе этого не прощу и не забуду.
Она в ответ стремительно протянула мне руку, а я так и впился в эту руку губами. Мне понадобилось огромное усилие воли, чтоб не застонать громко, – так сильна была мука неудовлетворенной любви. Анелька это хорошо понимала и не скоро отняла руку. Она тоже боролась с волнением, а быть может, и с порывом сердца, толкавшим ее ко мне. Ее шея и грудь трепетали, словно от рвавшихся наружу рыданий. Чувствует же она, что я люблю ее больше всего на свете, что такую любовь далеко не всегда встретишь и она могла бы стать счастьем целой жизни.
Однако она скоро взяла себя в руки, и лицо ее стало ясно и спокойно. В нем можно было прочесть лишь покорность судьбе и безмерную нежность.
– Значит, мир и согласие, да? – спросила она.
– Да.
– И уже навсегда?
– Что я могу ответить тебе на это, мой ангел? Ты сама хорошо знаешь, что во мне творится.
Глаза Анельки снова затуманились, но она превозмогла себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
29 июня
Человек этот заметил, что я словно обижен на его жену, и объясняет это по-своему. Такое объяснение вполне достойно его: он вообразил, будто я ненавижу Анелю за то, что она предпочла его мне. По его мнению, во мне говорит попросту оскорбленное самолюбие, и больше ничего. Так слеп может быть только муж! Додумавшись до этого, он старается вознаградить Анелю усиленной нежностью, а со мной разговаривает снисходительным тоном великодушного победителя. Только самомнение способно так оглуплять человека. Странный субъект этот Кромицкий! Каждый день ходит в отель Штраубингера, подсматривает за гуляющими под Вандельбаном парами и потом с каким-то злорадством высказывает на их счет самые гнусные предположения; скаля все свои гнилые зубы, смеется над обманутыми (по его мнению) мужьями, и каждое новое открытие в этом роде приводит его в такой восторг, что он десять раз в минуту то вынимает из глаза монокль, то снова вставляет его. Для него супружеская измена – только подходящая тема для дешевых острот. В несчастии других обманутых мужей он видит только фарс, а коснись это его самого, он считал бы неверность жены величайшей трагедией, тягчайшим преступлением, вопил бы к небу о мщении. С какой стати, глупец? Что ты собой представляешь? Подойди к зеркалу, посмотри на себя. Полюбуйся на свои монгольские глаза, волосы, подобно черной ермолке облегающие череп, свой монокль, длинные голени. А потом загляни внутрь себя, узри все убожество своего интеллекта, всю свою серость и банальность – и посуди сам, обязана ли такая женщина, как Анеля, быть тебе верной хоть один час? Каким образом досталась она тебе, физический и духовный выскочка? Разве не чудовищно, не противоестественно то, что ты – ее муж? Если бы Дантова Беатриче стала женой самого худшего из подонков Флоренции, это было бы более равным браком, чем ваш брак с Анелькой.
Я перестал писать, потому что снова вышел из себя, теряю спокойствие, а ведь я уже было совсем окаменел! В конце концов Кромицкий может утешиться: по совести говоря, я ничуть не выше его. Если даже допустить, что я создан из более ценного материала, – в этом мало утешения, ибо поступаю я хуже, чем он. Ему передо мной притворяться не нужно, я же вынужден лицемерить, таить правду и подлаживаться к нему, обманывать его и подсиживать. Мне хочется схватить его за горло, а я довольствуюсь тем, что ругаю его в своем дневнике, – что может быть пошлее? Такое «заочное» удовлетворение может себе позволить и раб по отношению к своему господину.
Кромицкий, наверное, никогда не казался себе таким подлецом, каким чувствовал себя я, когда проделывал тысячу низостей, пускался на всякие недостойные хитрости, чтобы только поместить его подальше от Анельки в нанятой мною вилле. Вдобавок мне это и не удалось. Одной простой фразой: «Я хочу быть около жены», – сказанной совершенно открыто, он разрушил все мои планы. И вот – живет «около жены»… Притом совершенно невыносимо то, что Анеле ясен смысл каждого моего поступка, понятно каждое мое слово и тайное намерение. Вероятно, ей часто бывает стыдно за меня…
Вот и все, чем я теперь живу изо дня в день. Думается, долго не выдержу, ибо я не на высоте создавшегося положения – то есть не настолько еще подл, насколько того требуют обстоятельства.
30 июня
Сегодня я услышал с веранды конец разговора между Кромицким и Анелькой. Оба говорили, повысив голос.
– С ним я сам потолкую, – сказал Кромицкий. – А ты объясни тетке, как обстоят дела.
– Ни за что на свете! – возразила Анелька.
– А я тебя о ч е н ь прошу, – с ударением произнес Кромицкий.
Не желая быть тайным свидетелем их дальнейшего разговора, я вошел в комнату. Лицо Анельки выражало огорчение и сильнейшую досаду, которые она постаралась скрыть, когда увидела меня. Кромицкий был бледен от гнева, но с улыбкой протянул мне руку. В первую минуту я с беспокойством, даже со страхом подумал, что Анелька во всем призналась мужу. Боялся я не Кромицкого, а того, что он может увезти Анельку, и тогда прекратятся мои муки, треволнения и унижения. А ведь они – единственная пища сейчас для моей души, без них я умру с голоду. Все, что угодно, – только не разлука с Анелькой! Я пытался угадать, о чем они могли говорить? Наиболее вероятным мне казалось, что Анелька что-то рассказала мужу. Но тогда его обхождение со мной должно было измениться, а между тем он стал как будто еще любезнее. Вообще, если бы у меня не было причин его ненавидеть, я не мог бы ни в чем упрекнуть его: он всегда со мной вежлив, дружелюбен, даже сердечен, уступает мне во всем, как нервной женщине. Он старается завоевать мое доверие. Его не отталкивает и то, что я иногда отвечаю ему резко или иронически, весьма бесцеремонно уличаю его в необразованности и недостаточной утонченности. Я никогда не упускаю случая в присутствии Анельки подчеркнуть убожество и вульгарность его ума и сердца по сравнению с нашими. А он терпелив. Быть может, только со мной? Сегодня я в первый раз видел, как он рассердился на Анельку. Он даже позеленел от злости, как люди, чей гнев холоден, а значит – упорен и свиреп. Анелька, вероятно, его боится. Впрочем, она всех боится, а теперь уже и меня. Иной раз трудно бывает понять, откуда берется такая поразительная сила воли у этой женщины, кроткой, как голубка. В свое время я воображал, что у нее пассивная натура и она не сможет мне противиться. Как я ошибался! Стойкость ее столь же упорна, сколь для меня неожиданна. Не знаю, о чем они говорили с Кромицким, но уверен: раз она ему объявила, что не сделает того, чего он от нее требует, то и не сделает, – будет трястись от страха, а не сделает. Если бы она была моя, я любил бы ее, как преданный пес хозяина. Носил бы ее на руках, сдувал бы с ее дороги каждую пылинку, любил бы больше жизни.
1 июля
Ревность моя была бы жалка, если бы не было в ней душевной муки верующего, на глазах у которого профанируют его божество. Ах, если бы я мог вознести ее на вершину неприступной горы, к которой никто не смел бы и подойти близко! Ради этого я готов был бы и себе отказать во всем, даже в прикосновении к ее руке.
2 июля
Нет, я не окаменел, – мне только так казалось. То, что было временным состоянием нервов, я принимал за окончательное состояние души. Впрочем, я уже и прежде подозревал, что оно долго не продлится.
3 июля
Очевидно, между ними все-таки что-то произошло. Оба скрывают недовольство друг другом, но я все вижу. В последние дни я ни разу не замечал, чтоб Кромицкий, как прежде, брал Анельку за руки и целовал их – сначала одну, потом другую, – чтобы он гладил ее по волосам или целовал в лоб. Я было обрадовался, но радость эту отравила Анелька: она явно старается умилостивить мужа, развеселить его и восстановить прежние отношения. Я взбесился, и это, конечно, отразилось на моем обращении с нею. Я был к ней, а тем самым и к себе, жесток, как никогда.
4 июля
Сегодня я, возвращаясь с прогулки, встретил Анелю на мостике против водопада. Она круто остановилась и что-то сказала, но шум воды заглушил ее слова. Меня это разозлило – я в последнее время стал очень раздражителен, – и, когда мы, сойдя с мостика, пошли в сторону нашей виллы, я сказал сердито:
– Я не расслышал, что ты сказала.
– Я хотела спросить, почему ты стал так относиться ко мне? – промолвила она огорченно. – Почему у тебя нет ни капли жалости ко мне?
От этих слов вся кровь прилила к моему сердцу.
– Разве ты не видишь, что я люблю тебя без памяти? – сказал я стремительно. – Как можно ни в грош не ставить такое чувство? Слушай! Я от тебя больше ничего не требую. Скажи мне только, что любишь, отдай мне душу свою – и я все вытерплю, всему покорюсь и отдам тебе взамен жизнь, буду служить тебе до последнего вздоха. Анелька, скажи: ведь любишь меня, правда? В этом одном слове – мое спасение. Скажи же его!
Лицо Анельки стало белее пены водопада. Казалось, ледяной ветер пронизал ее и заморозил кровь в ее жилах. В первую минуту она не могла выговорить ни слова, потом с величайшим усилием сказала:
– Ради всего святого, не говори так со мной!
– Значит, никогда? Никогда я не услышу от тебя этого слова?
– Никогда.
– Так это не у меня, а у тебя ко мне нет ни капли…
Я не договорил. Меня вдруг ужалила мысль, что Кромицкому она не отказала бы, если бы он захотел услышать от нее слова любви. И от бешенства и отчаяния у меня зашумело в голове, потемнело в глазах. Не помня себя, я бросил ей в лицо такие страшные, циничные слова, каких ни один мужчина не позволил бы себе сказать беззащитной женщине. Я просто не решаюсь привести их здесь. Как сквозь сон, помню, что Анелька одно мгновение смотрела на меня с удивлением и ужасом, потом схватила меня за рукав и, порывисто теребя его, твердила:
– Что с тобой, Леон? Что с тобой?
А со мной было то, что я потерял всякую власть над собой. Вырвав у Анельки руку, я зашагал в другую сторону. Через несколько минут вернулся, но ее уже не было. Тогда я сознавал только одно: что пришло время покончить со всем. Мысль эта сразу лучом света прорезала мрак, царивший в моем мозгу. Я был в том странном состоянии, когда сознание человека сосредоточивается на чем-то одном. Я не отдавал себе ясного отчета в том, что произошло, почти не помнил ни о себе, ни об Анельке, – зато о смерти думал, как человек в полном сознании, совершенно спокойно. Так, например, я трезво рассудил, что, если брошусь со скалы в пропасть, это может сойти за несчастный случай, если же застрелюсь у себя в комнате, тетя такого удара не переживет. Еще удивительнее было то, что, сознавая это, я, однако, не способен был сделать выбор – как будто между моим разумом и волей порвалась всякая связь. Совершенно ясно понимая, что броситься со скалы лучше, чем застрелиться, я все-таки шел на виллу за револьвером. Почему? Не знаю. Помню только, что я шагал все быстрее, спешил ужасно и, стрелой взлетев по лестнице наверх, стал искать ключ от чемодана, в котором лежал револьвер. Вдруг быстрые шаги на лестнице вывели меня из состояния отрешенности, отвлекли от мысли о самоубийстве. Я подумал, что это Анелька угадала мое намерение и спешит ему помешать. Дверь распахнулась, и я увидел тетушку. Она крикнула, задыхаясь:
– Леон, беги за доктором, Анелька заболела!
Услышав это, я забыл обо всем и выбежал из дому без шляпы. Через четверть часа я привел врача из отеля Штраубингера. Но пока я ходил, все кончилось благополучно. Доктор пошел к Анельке, а я остался с тетей на веранде и спросил у нее, что случилось.
– Полчаса назад Анелька пришла домой, – сказала тетя, – и лицо у нее было такое красное, что мы с Целиной забеспокоились. Спрашиваем, что с ней, а она отвечает: «Ничего, решительно ничего!» – да так нетерпеливо! Но мы видели, что это неправда. Целина стала допытываться уже настойчивее, и тут Анелька из себя вышла – первый раз в жизни я видела ее в таком гневе. Стала кричать: «За что меня здесь все мучают!» Потом с ней начались какие-то спазмы, и она не то плакала, не то смеялась. Мы страшно перепугались, и я побежала за тобой. Слава богу, это скоро прошло. Она только плакала, бедняжка, и все просила у нас прощения за свою вспыльчивость.
Я молчал – сердце у меня разрывалось от боли. Тетя стала ходить большими шагами по веранде, потом остановилась передо мной и сказала:
– Знаешь, мальчик, что мне думается? Мы все недолюбливаем этого Кромицкого… Да, все, Целина тоже его едва выносит. И странное дело – он так старается нас расположить к себе, а при всем том остается чужим… Нехорошо это с нашей стороны. Анелька все видит и страдает…
– А вы думаете, тетя, что она так сильно его любит?
– Ну, ты уж сейчас «сильно! сильно!». Любит, потому что он ей муж. И, разумеется, ей неприятно, что мы к нему плохо относимся.
– Да из чего это видно? Кто его обижает? По-моему, она просто с ним несчастлива – вот и все.
– Упаси боже! – вздохнула тетушка. – Не спорю, она могла сделать лучшую партию. Но, собственно говоря, в чем его можно упрекнуть? Он, видимо, очень к ней привязан. Правда, Целина не может ему простить продажи Глухова, да и я этого никогда ему не забуду. Но Анелька его защищала изо всех сил.
– Быть может, защищала скрепя сердце?
– А хоть бы и так, – это еще больше доказывает, что она его любит. Ну, а его коммерческие дела… Беда в том, что никто из нас толком не знает, как они обстоят, – и потому Целина все время в тревоге. Но, по совести говоря, разве в деньгах счастье? И, кроме того, я тебе уже сказала, что не забуду Анельку в своем завещании, и ты на это согласился. Ведь так? Ты не возражаешь? Мы оба, мой милый Леон, обязаны о ней позаботиться, и притом она такая милая, хорошая девочка, она этого вполне заслуживает.
– Совершенно с тобой согласен, дорогая тетя. У меня нет сестры, о ком же мне больше заботиться, как не об Анельке? Покуда я жив, она ни в чем не будет нуждаться.
– Я на это крепко надеюсь и потому умру спокойно, – сказала тетушка и бросилась меня обнимать, но тут на веранду вышел доктор. Он несколькими словами окончательно успокоил нас.
– Небольшое расстройство нервов, это часто наблюдается в первое время после здешних ванн. Пусть несколько дней их не принимает, побольше бывает на воздухе, вот и все. Организм у нее здоровый, крепкий – и, значит, все будет в порядке.
В благодарность я столько насовал доктору в карман, что он надел шляпу только уже за воротами нашей виллы. Я отдал бы несколько лет жизни за возможность сейчас же пойти к Анельке и, целуя у нее ноги, просить прощения за все то зло, что я ей причинил. Я давал себе клятву отныне вести себя иначе, терпеливо переносить присутствие Кромицкого, не возмущаться и даже не роптать. Раскаяние, полное и глубокое раскаяние – вот чем была полна моя душа. Как я люблю – этого не выразить никакими словами.
Около полудня вернулся с дальней прогулки Кромицкий. Я тут же постарался обойтись с ним ласково. Он принял это за выражение сочувствия и проникся ко мне искренней благодарностью. Вдвоем с пани Целиной он весь день провел у постели Анельки. После полудня она хотела одеться и выйти, но ее не пустили. Я и этим не позволил себе возмущаться. Такой великой победы над собой я не одерживал еще, кажется, ни разу в жизни. «Это ради тебя, любимая», – мысленно говорил я Анельке. Весь день я был в глупейшем состоянии – мне, как малому ребенку, хотелось плакать. Вот и сейчас меня душат слезы. Да, набедокурил я, но зато теперь искупаю это честно.
5 июля
После вчерашних волнений сегодня полнейшее спокойствие, – как затишье после бури. Грозовые тучи разрядили весь свой запас электричества. Я ощущаю какую-то душевную и физическую расслабленность. Анельке лучше. Утром мы с ней оказались одни на веранде. Я усадил ее в кресло на колесах и, укутав пледом (утра здесь холодные), сказал:
– Дорогая моя, от всего сердца прошу прощения за то, что я наговорил тебе вчера. Прости и забудь – достаточно и того, что сам я никогда себе этого не прощу и не забуду.
Она в ответ стремительно протянула мне руку, а я так и впился в эту руку губами. Мне понадобилось огромное усилие воли, чтоб не застонать громко, – так сильна была мука неудовлетворенной любви. Анелька это хорошо понимала и не скоро отняла руку. Она тоже боролась с волнением, а быть может, и с порывом сердца, толкавшим ее ко мне. Ее шея и грудь трепетали, словно от рвавшихся наружу рыданий. Чувствует же она, что я люблю ее больше всего на свете, что такую любовь далеко не всегда встретишь и она могла бы стать счастьем целой жизни.
Однако она скоро взяла себя в руки, и лицо ее стало ясно и спокойно. В нем можно было прочесть лишь покорность судьбе и безмерную нежность.
– Значит, мир и согласие, да? – спросила она.
– Да.
– И уже навсегда?
– Что я могу ответить тебе на это, мой ангел? Ты сама хорошо знаешь, что во мне творится.
Глаза Анельки снова затуманились, но она превозмогла себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50