А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Верно.
— Пайпер Хилл уже на пути в аэропорт.
— Спасибо, Хилтон, но я не хочу ее видеть. Я вообще никого не хочу видеть. Мне нужна машина.
— В доме никого нет, Энджи.
— Тем лучше. Именно это мне и нужно, Хилтон. Никого в доме. Только сам дом, пустой.
— Ты уверена, что это удачная идея?
— Это лучшая идея, какая у меня появлялась за последние несколько лет, Хилтон.
Пауза.
— Мне сказали, что все шло хорошо, я имею в виду лечение, Энджи. Но врачи требовали, чтобы ты осталась.
— Мне нужна неделя, — сказала она. — Одна неделя. Семь дней. В одиночестве.
* * *
На третью ночь в этом доме она проснулась на рассвете, сварила кофе, оделась. По широкому окну, выходящему на веранду, сбегали струйки сконденсировавшейся влаги. Спать было не просто. И если приходили сны, то она потом не могла их вспомнить. Но было что-то еще... ускорение, почти головокружение... Она стояла посреди кухни, чувствуя через толстые белые шерстяные носки холод керамических плиток, и грела руки о чашку.
Чье-то присутствие. Она воздела руки, поднимая кружку, как священный сосуд, — жест инстинктивный и в то же время полный иронии.
Три года прошло с тех пор, как лоа овладевали ею, три года с тех пор, как они вообще касались ее. Но теперь?
Легба? Кто-то другой?
Ощущение чьего-то присутствия внезапно пропало. Резко поставив кружку на стойку — так что кофе плеснуло ей на руку, — она побежала разыскивать, что надеть. В шкафу с пляжными принадлежностями нашлись зеленые ботинки на каучуковой подошве и тяжелая синяя горная парка, которую она не помнила. Парка была слишком большой, чтобы принадлежать Бобби. Энджи стремглав бросилась прочь из дома, промчалась по лестницам, не обращая внимания на жужжание игрушечного «Дорнье», который поднялся следом, как терпеливая стрекоза. Она оглянулась на север. Взгляд скользнул по скопищу пляжных домиков, путанице крыш, напомнивших ей баррио в Рио. Энджи повернула на юг, в сторону Колонии.
* * *
Ту, что пришла, звали Гран-Бригитта, или Маман Бригитта. Некоторые считали ее женой Барона Самеди, другие называли «древнейшей из мертвых».
Слева от Энджи вздымались фантасмагорические здания Колонии — настоящее буйство архитектуры всех форм и самовыражений. Хрупкие с виду, инкрустированные неоном подражания Уоттсу Тауэрсу, соседствовали с необруталистскими бункерами с бронзовыми горельефами на фасадах.
В зеркальных стенах, когда она проходила мимо, отражались утренние облака над берегом Тихого океана.
За три последних года ее не раз посещало чувство, будто она вот-вот перейдет некую невидимую черту, вернется туда, за призрачную границу веры, и обнаружит, что время, проведенное ею с лоа, было всего лишь сном. Или что они, скорее, были как некие странные заразные узелки резонанса культур, которые жили в ней с тех самых недель, какие она провела в оумфоре Бовуа в Ныо-Джерси.
Энджи продолжала идти, черпая покой из шума прибоя, из этого вечного мгновения единства пляжа и времени, его сейчас и всегда.
Ее отец мертв, семь лет как его не стало, а файлы отцовского дневника, записи, что он вел, не сказали ей почти ничего. Отец кому-то служил. Или чему-то. Наградой ему было знание, и ради этого знания он пожертвовал дочерью.
Временами у нее возникало чувство, будто она прожила не одну, а целых три жизни и каждая отделена от другой стеной чего-то, что она затруднялась назвать, и нет никакой надежды на целостность. И так будет всегда.
Вот детские воспоминания о научном городке «Мааса», тянущемся длинными переходами в глубь аризонского плато. Энджи обнимает балясину балюстрады из песчаника, ветер плещет в лицо, и она представляет, будто все пустынное плато — это ее корабль. Ей кажется, что она даже может перемешивать краски заката над горами. Вскоре она улетит оттуда — страх жестким комом застрянет в горле. А теперь ей даже не вспомнить, когда же она в последний раз взглянула в лицо отца. Хотя, кажется, это было перед самым отлетом, на стоянке авиеток, где другие самолетики трепетали на ветру, как рой радужных мотыльков. В ту ночь закончилась первая ее жизнь; и жизнь отца тоже.
Вторая жизнь была странной, стремительной и очень короткой. Человек по имени Тернер увез ее из Аризоны и оставил с Бобби, Бовуа и остальными. Тернера она помнила плохо, только то, что это был высокий мужчина с крепкими мускулами и затравленным взглядом. Он привез ее в Нью-Йорк. Оттуда их с Бобби повез в Нью-Джерси уже Бовуа. Там, на пятьдесят третьем уровне исполинского здания-улья — в Нью-Джерси такие еще называли Проектами, — Бовуа объяснял ей природу снов. «Сны реальны», — говорил он, и его шоколадное лицо блестело от пота. Он называл ей имена тех, кого она видела во снах. Учил ее, что все сны тянутся к единому морю, и показал, чем ее сны похожи и в то же время чем они отличаются от всех прочих. «Ты в одиночку скользишь по старому морю, и ты достигаешь нового», — говорил он.
В Нью-Джерси ею владели боги.
Она научилась отдаваться во власть Наездников. Она видела, как лоа Линглессу входит в Бовуа в оумфоре, видела, как жилистые ноги учителя разметывают вычерченные белым на полу диаграммы. В Нью-Джерси она знала богов — богов и любовь.
Лоа руководили ею, когда она вступила в мир рука об руку с Бобби, чтобы построить свою третью жизнь, теперешнюю. Они хорошо подходили друг другу — Энджи и Бобби, — оба вышедшие из вакуума: Энджи — из стерильного королевства «Маас Биолабс», а Бобби — из барритаунской скуки...
* * *
Гран-Бригитта снизошла на нее без всякого предупреждения. Энджи споткнулась, едва не рухнув в прибой, когда звук моря вдруг будто бы засосало в открывшийся перед ней сумеречный пейзаж. Беленые кладбищенские стены, могильные камни, ивы. Свечи.
Под самой древней из ив — гирлянды свечей; переплетенные корни заляпаны воском.
— Дитя, знай меня.
И тут же Энджи почувствовала ее присутствие и признала в ней то, чем она являлась: Маман Бригитта, Мадемуазель Бригитта, старейшина мертвых.
— Нет у меня ни культа, дитя, ни особого алтаря.
Энджи вдруг осознала, что идет вперед, прямо на сияние свечей. Гул в ушах, как будто среди ветвей ивы скрывается необъятный пчелиный рой.
— Кровь моя — отмщение.
Энджи вспомнила Бермуды, ночь, тайфун. Их с Бобби занесло тогда в самое око тайфуна. Такова была Гран-Бригитта. Безмолвие, ощущение давления немыслимых сил, на мгновение замерших под контролем. Под деревом ничего не видно. Одни свечи.
— Лоа... я не могу позвать их. Я чувствую нечто... я пришла взглянуть...
— Ты призвана на мой reposoir. Слушай меня. Твой отец прочертил veves в твоей голове; он прочертил их в плоти, которая не была плотью. Ты была посвящена Эзили Фреде. Ради собственных целей привел тебя в этот мир Легба. Но тебе давали яд, дитя, coup-poudre...
Из носа у нее потекла кровь.
— Яд?
— Veves твоего отца изменены, частично затерты, прочерчены заново. Хотя ты и перестала себя отравлять, Наездники все же не могут прийти к тебе. Я — иной природы.
Боль раскалывает голову, в висках стучит кровь...
— Пожалуйста... прошу...
— Слушай меня. У тебя есть враги. Они хотят тебе зла. Здесь многое поставлено на карту. Бойся яда, дитя!
Энджи опустила глаза на руки. Кровь была настоящей, яркой. Гудение усилилось. Может, пчелы гудят только в ее голове?
— Пожалуйста! Помоги мне! Объясни...
— Тебе нельзя оставаться. Здесь — смерть.
Оглушенная солнцем, Энджи упала на колени в песок. Рядом бился прибой, обдавая ее мелкими брызгами, в двух метрах над головой нервно завис «Дорнье». В то же мгновение боль исчезла. Энджи отерла окровавленные руки о рукава синей парки и села на песок. С тонким воем вращались многочисленные сенсоры и камеры вертолета.
— Все в порядке, — выдавила она. — Кровь из носа. Просто кровь потекла из носа...
«Дорнье» рванулся было вперед, потом назад.
— Я иду домой. Со мной все в порядке.
Мягко поднявшись, вертолетик скрылся из виду.
Энджи обхватила плечи руками, ее трясло. Нет, нельзя, чтобы они догадались. Конечно, они поймут, что что-то стряслось, но не будут знать что. Заставив себя подняться, она повернулась и с трудом потащилась той же дорогой, какой пришла. По пути обшарила карманы в поисках салфетки, носового платка, чего угодно, чем можно было бы стереть кровь с лица.
Когда пальцы нащупали плоский пакетик, она тут же поняла, что это. Остановилась, дрожа вовсе не от утреннего ветра. Наркотик. Это невозможно. Да, так оно и есть. Но кто? Обернувшись, она остановила взгляд на «Дорнье»; тот рванулся прочь...
Одна упаковка. Хватит на целый месяц.
Coup-poudre.
Бойся яда, дитя.
Глава 4
СКВОТ
Моне снилось, что она снова в кливлендском дансинге, танцует обнаженная в колонне жаркого голубого света — и клетка ее подвешена высоко над полом. А кругом — запрокинутые к ней лица, и синий свет шляпками от гвоздей в белках глаз. И на лицах то самое выражение, какое всегда бывает у мужчин, когда они смотрят, как ты танцуешь, пожирают тебя глазами и при этом заперты внутри самих себя. И эти глаза ничего, совсем ничего тебе не говорят, а лица — не важно, что залиты потом, — будто высечены из чего-то, что только напоминает плоть.
Впрочем, плевать ей, как они смотрят, — она ведь танцует, и клетка высоко-высоко, и сама она под кайфом, вся в ритме, танцует три вещи кряду, а тут и «магик» пробирает ее насквозь, и новая сила в ногах заставляет вставать на цыпочки...
Кто-то схватил ее за колено.
Она попыталась закричать, только ничего у нее не вышло, крик застрял в горле. А когда он все-таки вырвался, внутри у нее будто что-то оборвалось, сердце обожгло болью, и синий свет разлетелся клочьями. Рука была все еще здесь, сжимала колено.
Рывком, как чертик из табакерки, она села в постели и выпрямилась — сражаясь с темнотой, пытаясь смахнуть волосы с глаз.
— Что с тобой, детка?
Вторую руку положив ей на лоб, он толкнул ее назад в жаркую впадину подушки.
— Сон...
Рука все еще здесь, от этого хотелось кричать.
— У тебя есть сигаретка, Эдди?
Рука исчезла, щелчок и огонек зажигалки — он прикуривает ей сигарету; пламя на миг высвечивает его лицо. Затягивается, отдает сигарету ей. Мона быстро села, уперла подбородок в колени — армейское одеяло тут же натянулось палаткой, — ей не хочется, чтобы сейчас к ней кто-нибудь прикасался.
Предостерегающе скрипнула сломанная ножка выкопанного на свалке стула; это Эдди, откинувшись на спинку, закурил сам. «Да сломайся же, — просила Мона у стула, — воткни ему щепку в задницу, чтобы он пару раз мне врезал». Хорошо хоть темно, и не надо смотреть на сквот. Ничего нет хуже, чем проснуться утром с дурной головой, когда слишком тошнит, чтобы пошевелиться, — а она еще забыла прилепить черный пластик на окно, так ее ломало, когда вернулась вчера. Самое поганое — это утро, когда бьют солнечные лучи, высвечивая все мелкие мерзости и нагревая воздух к появлению мух.
Никто никогда не хватал ее там, в Кливленде. Любой, кто настолько забалдел, чтобы решиться протянуть руку сквозь прутья, был уже слишком пьян, чтобы двигаться; он и дышать-то, наверное, был не в силах. И в танцзале клиенты ее никогда не лапали, разве что заранее уладив эту проблему с Эдди, и за двойную плату, но и то было скорее для видимости.
Впрочем, как бы они ни хотели поиметь ее, это всегда оставалось лишь частью привычного ритуала, а потому, казалось, происходит где-то еще, вне ее жизни. И ей нравилось наблюдать за ними, когда они теряли настрой. Тут начиналось самое интересное, потому что они и вправду теряли его и становились совершенно беспомощными — ну, может, лишь на долю секунды, — но все равно ей всегда казалось, что их тут даже и нет.
— Эдди, еще одна ночь здесь, и я просто с ума сойду.
Случалось, он бил ее и за меньшее, так что она, спрятав лицо в колени и одеяло, сжалась, ожидая удара.
— Ну конечно, — ответил он, — ты же не прочь вернуться на ферму к своим сомам? Или хочешь назад в Кливленд?
— Я просто не могу больше...
— Завтра.
— Что завтра?
— А для тебя это недостаточно скоро? Завтра вечером, частный траханый самолет, ну как? Прямиком в Нью-Йорк. Хоть тогда ты, наконец, перестанешь доставать меня этим своим нытьем?
— Пожалуйста, бэби, — она потянулась к нему, — мы можем поехать на поезде...
Он отшвырнул ее руку.
— У тебя дерьмо вместо мозгов.
Если продолжать жаловаться, сказать что-нибудь о сквоте, любое, он тут же решит, что она имеет в виду, что он не справляется и все его великие сделки кончаются ничем. Он заведется, она знает, он заведется. Как в тот раз, когда она разоралась из-за жуков — тараканов здесь называли «пальмовыми жуками», — но ведь это было только потому, что половина этих проклятых тварей — ну самые настоящие мутанты. Кто-то пытался вывести их такой жуткой дрянью, которая просто перетрахала все их ДНК. И теперь у этих гребаных тараканов, что дохли у тебя на глазах, были то лишние головы или лапы, то, наоборот, того и другого было меньше, чем нужно. А однажды она видела тварь, которая выглядела так, будто проглотила распятие или что-то вроде того. Спина, или панцирь, твари — как там это у них называется — была настолько искривлена, что хотелось сблевать.
— Бэби, — она старалась говорить мягче, — я ничего не могу поделать, это место просто меня достало...
— «Зелень-на-Крючке», — сказал он, будто вовсе ее не слышал. — Я был в этом клубе и встретил вербовщика. И ты знаешь, он выбрал меня! У мужика нюх на таланты.
Сквозь темноту Мона чуть ли не видела эту его ухмылочку.
— Он из Лондона, это в Англии. Вербовщик талантов. Пришел в «Зелень» и просто — «ты мой человек!».
— Клиент?
«Зелень-на-Крючке», или, точнее, клуб «У Хуки Грина» — место, где, как недавно решил Эдди, проворачивают выгодные дела, — находился на тридцать третьем этаже стеклянного небоскреба. Все внутренние перегородки здесь были порушены, чтобы сделать большую, величиной с квартал, танцплощадку. Но Эдди уже успел махнуть на это заведение рукой, поскольку там не нашлось никого, кто захотел бы уделить ему хоть каплю внимания. Мона никогда не видела самого Хуки Грина — «злого жилистого Крючка Зеленого», — ушедшего на покой бейсболиста, которому принадлежало заведение, но танцевалось там просто здорово.
— Будешь ты, черт побери, слушать? Какой клиент? Дерьмо собачье. Он — голова, у него связи. И он собирается протолкнуть меня наверх. И знаешь что? Я намерен взять тебя с собой.
— Но что ему нужно?
— Какая-то актриса. Или кто-то вроде актрисы. И ушлый мальчик, чтобы доставить ее в одно место и там придержать.
— Актриса? Место? Какое место?
Она услышала, как он расстегнул куртку. Потом что-то упало на постель у ее ног. — Это тебе. — Он зевнул.
Господи! Выходит, это не шутка? Но если он не прикалывается, то что же это, черт побери, значит?
— Сколько ты сшибла сегодня, Мона?
— Девяносто. — На самом деле сто двадцать, но последнего клиента Мона посчитала как сверхурочные. Она до смерти боялась утаивать деньги, но иначе на что купить «магик»?
— Оставь себе. Купи какие-нибудь шмотки. И не рабочий хлам. Никому в этой поездке не нужно, чтобы твоя задница свешивалась наружу.
— Когда?
— Завтра, я же сказал. Можешь поцеловать на прощание это место или послать его.
При этих словах Мона затаила дыхание. Опять скрипнул стул.
— Значит, девяносто?
— Ну.
— Расскажи мне.
— Эдди, я так устала...
— Нет, — сказал он.
Впрочем, хотелось ему не правды, правда Эдди была не нужна. Он хотел получить историю. Ту, которую сам же и сочинил и приучил Мону ее рассказывать. Эдди было глубоко наплевать, о чем ей говорили клиенты (а у большинства на душе что-то было, и им не терпелось это что-то ей рассказать — что они обычно и делали), не интересовало его их занудство по поводу справки об анализе крови или то, как каждый второй повторяет ей дежурную шутку насчет того, что, мол, если подцепил сам, передай товарищу. Ему даже было по фигу, чего они требовали от нее в постели.
Эдди хотел, чтобы она рассказала ему об ублюдке, который обращался с ней как с пустым местом. Правда, рассказывая об этом жлобе, надо было не перегнуть палку, чтобы не выставить его слишком грубым, потому что считается, что это стоит много дороже, чем ей заплатили на самом деле. Главным в рассказе было то, что этот мнимый клиент обращается с нею как с неким устройством, которое он арендует на полчаса. Нельзя сказать, что это такая уж большая редкость, но подобные лохи обычно тратят свои денежки на «живых кукол» или же торчат от стима. К Моне обычно шел клиент разговорчивый, ее даже норовили угостить сэндвичами, и если даже человек мог оказаться жутким подонком, то все-таки не настолько жутким, как того хотел Эдди. А второе, что он требовал от рассказа, — чтобы Мона жаловалась, как ей было противно, но что при этом она чувствовала, что все равно этого хочет, хочет безумно.
Протянув руку, Мона нашарила в темноте плотный конверт с деньгами.
Снова заскрипел стул.
Так что Мона рассказала ему, как она выходила из «Распродажи», а он бросился прямо к ней, этот здоровенный жлобина, и просто спросил:
1 2 3 4 5