Но самым главным делом было озеленение нашим трестом проспекта Космонавтов. Обком приказал вырыть тополя, которые как раз облетали в тот момент пухом, и пух мог вполне влететь случайно в глаз, в ноздрю или в легкое Суслова. Заместо тополей нас обязали в недельный срок посадить акации и розы. Я лично летал в Сухуми за деревьями и цветами, чтобы предупредить возможные денежные махинации при покупке зеленых насаждений. Как я понял, директор Дома творчества писателей – ужасный прохиндей и матерый ворюга – положил деньги за розы и акации в свой карман, хотя наш расчет был безналичным.
Хорошо. Везем автомашинами покупку. Мучаемся, поливаем корни растений водой, следим за каждой веточкой. Прибываем. Коммунисты вышли все как один на высадку во главе с первым секретарем. Посадили розы и акации. Три дня остается до приезда самого. Завезли в связи с этим кое-какие промтовары в город и продукты. Пошли очереди и драки. Ведь в нашем тресте основная рабсила – женщины, работают они на улицах и на бульвариках, при школах и детских садах и, конечно, первыми узнают, куда что завозят, где выбрасывают мясо, когда и по скольку будут давать колбасы, соленой трески, масла, консервов «Сайра», детских колготок, синтетических кофт, зимних сапог, туалетной бумаги и так далее.
И вот эти сволочи бабы целых два дня, когда надо было поливать акации и розы, а стояла чудовищная к тому же жара, носились как угорелые по магазинам, отоваривались, чем могли, и напоследок устроили драку в главной аптеке из-за ваты. Ведь в городе месяца четыре нельзя было достать вату. Что она значит для женщин, особенно жарким летом, думаю, не нужно вам говорить.
Директору аптеки – в прошлом главврачу тюремной больницы – одна из наших откусила половину уха. Женщины, обнаружив под прилавком триста пачек ваты для левых шахер-махеров, обезумели от гнева. Они закидали продавщиц и витрины лекарствами, еще больше разокрали, вынесли весь спирт, не заплатили за вату и бросились в очередной скандал в универмаг. Там было целое восстание из-за припрятанной продавщицами для дальнейшей спекуляции туалетной бумаги. Ведь нас приучили к ней, она сначала валялась в каждой лавке, никто ее не брал, а потом мы вошли, как говорится, во вкус. Она же – бумага – пропала. И вот к приезду члена политбюро ее забросили опять в наш город. В общем, вышла беда. Едет Суслов в открытой «Чайке» с аэродрома.
Въезжает на проспект Космонавтов, слабо машет лапкой народу, а народ глядит во все зыркалы на большого начальника, у которого легкого одного нет, сердце диссидента погибшего бьется пламенно во впалой груди, седой весь, губы тонкие поджаты, покашливает. А акации, между прочим, пожелтели и завяли от жары и чужой почвы за те дни, что бабы бегали как угорелые за мясом, ватой, туалетной бумагой и не поливали ни черта ни деревьев, ни роз. Более того, милиция задержала нашу бригадиршу Пырину на рынке при продаже срезанных с кустов роз.
Суслов и спросил у секретаря обкома, что это за деревья растут на улицах и странно при этом так выглядят. Ну, секретарь, не будь дубиной, сказал, что это желтые акации. Он и соврал и сказал чистую правду. Неполитые деревья за несколько дней совершенно пожелтели и пожухли. Суслов и подумал, что так и следует выглядеть желтым акациям в жару, а секретарь обкома после его отъезда завел на наш трест дело.
Как вы думаете, кто оказался главным виновником гибели деревьев и роз, не говоря уже об изведенных на дрова тополях? Я! Да! Я! Какой-то инструктор горкома доказал, что я морально разлагался и пьянствовал по дороге из Сухуми и не обеспечил растениям при перевозке условий для дальнейшего существования. Обо мне появился в горгазете «Заря коммунизма» фельетон, где намекалось на то, что «наши липы и тополя, дубы и березки должны находиться в родных руках русского человека. Он их вспоит и вскормит, в отличие от того, кто продолжает губить русский лес». Представляете? Я жил всю жизнь без женщины, с одной мечтой сделать город зеленым, и вот – на тебе! Я – вредитель! Я – сионист! Я – пьяница и развратник! Из-за того, что наши водители блудили по дороге с попутчицами.
Хорошо. К чертовой матери ухожу из треста. Чуть не умираю на общем собрании, где от меня требуют послать телеграмму Голде Меир с требованием прекратить вызывать евреев из СССР. Слава богу, что на собрание в умном предчувствии, чем это все для меня пахнет, пошла Клава. Она вдруг берет меня за руку, тащит к выходу и громко говорит инструктору горкома:
– Стыдно унижать честного человека! Стыдно сваливать с больной головы на здоровую! Стыдно нагло врать!
Она тут же заставила меня позвонить в Иерусалим родному брату, с тем чтобы он прислал немедленно вызов всей нашей семье. Вызов пришел. И тут моя умная Клава говорит:
– Мы уедем, но не раньше, чем вылечим все наши болячки. За границей лечение стоит так дорого, что надо сэкономить. Раз они, сволочи, поступили с тобой по-хамски за все, что ты им честно наработал, мы тоже возьмем напоследок свое. Я им покажу! Они у меня попляшут! Если бы эти коммунисты брали пример с тебя и не были бы в жизни хапугами и циниками, то наша страна не докатилась бы черт знает до чего и не обросла бы ложью с головы до ног!
И вот благодаря Клаве мы всей нашей семьей приступили к бесплатному медицинскому лечению. При этом мы взяли «Неделю», эту грязную по части обличения Запада газетенку, которой мы, к нашему несчастью, раньше доверяли.
Там была таблица стоимости в Америке лечения различных болезней и операций, начиная с удаления угрей и кончая пришиванием оторванной в аварии левой ноги.
– Сначала, – сказала Клава, – надо взяться за болезни, которые в нас скрыты, но в любую минуту могут дать о себе знать.
– Хорошо, – сказал я, и она развила бешеную деятельность. Сначала она притворилась, что у нее приступ аппендицита. Ее увезли, и в больнице она настояла, чтобы ей вырезали аппендикс. Вырезали. Затем таким же макаром, хотя я этого не хотел, аппендикс вырезали и мне. Сделал я операцию только ради моей Клавы, которую люблю больше жизни. Дети же с радостью легли в больницу. Им было приятно не ходить в школу, получать от родителей сладости и избавиться от занятий по физкультуре. Хорошо. Сели мы с Клавой подсчитывать, сколько мы сэкономили на одних аппендицитах. Вышло что-то около четырех тысяч долларов на всю семью. Согласитесь, товарищ Ланге, это немалые в наше время деньги. В Америке четыре тысячи – автомобиль. Чудесно.
Затем Клава и я взялись за кожных врачей. Я лечил ноги от потливости, а Клава удалила с шеи жировик. Мы сделали на всякий случай рентгенограммы всех частей тела, электрокардиограммы сердца и сосудов, всесторонний анализ крови, мочи и кала. Мы целый год ходили на физиотерапию и убедились, что в Америке нам не хватило бы никаких денег на оплату осмотров и процедур.
Теперь-то я понимаю, что Клава моя из-за меня единственно и из-за сочувствия ко мне приняла решение уехать. Но сама она, как русская женщина, любящая язык, книги, песни и душу своей Родины, затосковала и делала все, чтобы откладывать и откладывать подачу документов в ОВИР. И она находила все новые и в себе, и во мне, и в детях болячки и хворобы. В горздраве Клаву боялись как огня. Она писала в «Правду», что ее и нашу семью не хотят лечить из-за того, что я еврей, и придется сообщить об этом в ООН. После этого для нас были открыты двери поликлиник, диспансеров и больниц.
Прошел год. Пропал один вызов. Нам прислали второй. Меня в психдиспансере за это время отучили курить и грызть ногти. В Америке, сказала Клава, это нас разорило бы в доску. Кроме того, мы каждый день ходили в течение полугода на физиотерапию. Нас укрепляли током, ваннами, массажем, душем Шарко, физзарядкой и прочими делами. Клава сделала также операцию. Ей удалили участки вспухших вен на ногах, и они превратились в огурчики. Наша любовь, не буду скрывать, с годами становится еще нежней и горячей, что даже странно в таком возрасте.
Едем, говорю я Клаве, едем, хватит уже лечиться! Нет, отвечает она, не хватит. Не будем откладывать на завтра то, что сделать сегодня. И она взялась за мой геморрой. С ним вполне легко жилось. Врач сказал, что он еще не встречал людей с идеальной прямой кишкой и абсолютно беззаботным анусом, но Клава уговорила врача положить меня на стол. Вспоминать об ужасно тяжелой операции не стоит. Мне и сейчас легче стоять, чем сидеть.
Ну что еще, спрашиваю, резать будем, Клава? Гланды Валере, говорит, непременно удалим, а Милку подержим с полгода в корсете. У нее сутулая фигура. В Америке с такой осанкой нечего делать. Ты с ума сошла, говорю, ждать еще полгода! Мы на пенсии. У нас нет никаких сбережений. Мы все проели и истратили на передачи друг другу в больницах, Клава! Не беспокойся, отвечает она, у нас есть деньги и на жизнь, и на отъезд, если мы в конце концов уедем. Откуда? – говорю я. Это тайна, говорит Клава. Живи, лечи себя и ни о чем не беспокойся…
Хорошо. Так прошло два года. Милка носила корсет и похорошела, хотя страдала, что мальчишки дразнят ее жопой в арматуре. Валере же удалили гланды и вывели глистов, но так неудачно, что испортили флору кишечника. Он похудел и перестал усваивать пищу. Затем стал поправляться и два месяца провел в кишечном санатории в Литве. Но вы знаете, чему он там научился, бездельник? Он стал онанировать! Да, с этим Валерой в наш дом вошла беда. Я его бил по рукам, я его умасливал, я ему рассказывал все, что с ним будет в зрелости и как у онанистов сохнут мозги, выпадают волосы, не держится моча, опухают ноги, пропадает память, появляется близорукость и атрофируются мужские силы до того, что взрослые люди не хотят жениться и начинают так себя ненавидеть, что ни о каком доставлении удовольствия самим себе уже не может быть и речи. Бесполезно. Увлекся парень, как некоторые дети увлекаются марками и моделями машинок. Беда. Клава говорит: подрочит, подрочит и перестанет. Но я не могу понять ее спокойствия. Меня в детстве учили и бабушка, и мама, и папа держать руки подальше от горячего, и вот вы видите – я еще вполне мужчина в свои годы.
Едем, Клава, говорю я. Так нет. Мы не едем, а Валера ходит в психдиспансер лечить нервы от онанизма. Наконец он успокаивается, а Клава задумала обеспечить себя и меня очками, потому что прочитала в газете «Известия» про пенсионерку, бросившуюся с девяносто девятого этажа небоскреба из-за того, что у нее не было лишних ста долларов на очки минус три в хорошей оправе. Сделали мы себе очки. Мне две пары и Клаве две пары.
Ну что еще? – спрашиваю. Теперь мы возьмемся за зубы. Я прочитала в «За рубежом», что рабочего человека разоряют дантисты: на одну пломбу нужно работать пять дней. Ужас! Хорошо. Мы взялись за зубы. Поставили мосты где нужно, запломбировали кое-что, вроде бы все в порядке. Едем? Нет. Я ложусь, говорит Клава, на похудание в Москву. Пришла моя очередь, я ее два года ждала.
Остаюсь один с детьми и узнаю, почему успокоился Валера. Вызывает меня директор школы и говорит: у вашего сына триппер. Нам сообщили из вендиспансера. Он отказывается назвать имя женщины, с которой связался. Кто она, спрашиваю, Валера? Не знаю и не знаю. Она, говорит, затащила меня в кусты на пляже, дала стакан водки, и больше я ничего не помню. Клаве я не писал об этом в Москву на похудание, чтобы она опять полнеть не стала.
Вылечили Валеру быстро, и я подумал: в конце концов, триппер такая болезнь, как я слышал, что лучше ею переболеть, как скарлатиной или корью, один раз и потом жить спокойно до конца своих дней. Все, как говорится, к лучшему.
Вам не надоело слушать? Хорошо. Клава худеет в Москве двадцать второй день. Мне это нравилось, потому что лежащим на похудании не надо носить передачу. Пока в нашем городе соберешь передачу, согнешься в ишачий, извините за выражение, член. На рынок, чтобы застать мясо, следует попасть в пять утра. Если придешь в семь, то на том месте, где мясо лежало, уже полевыми цветами торгуют. Принесешь такой букетик Клавочке в больницу и пошлешь вместе с записочкой. А в записочке печально напишешь: «Милая Клава!
Ты же знаешь, что я весь мир бросил бы к твоим ногам, но в гастрономе хоть шаром покати – нет продуктов. Поправляйся. Завтра я заведу будильник на четыре часа утра». А Клава отвечает: «Не волнуйся за меня. Лучше проверь, есть ли у тебя радикулит». Я пишу: «Клава! Как я его проверю?» Она отвечает: «Подними что-нибудь тяжелое и резко повернись на одном месте. После этого мы будем подавать. Целую».
Хорошо. Я обрадовался, что мы скоро пойдем в ОВИР, нагнулся дома, приподнял в обнимку кадку с огромным фикусом, в ней было не меньше трех пудов, резко, как советовала Клавочка, повернулся и упал от ужасной и страшной боли в пояснице. Не могу ни согнуться, ни разогнуться, не могу кашлянуть и сойти с места, и боли этой нельзя обрисовать словами. Нельзя.
Только балет под музыку вальса «На сопках Маньчжурии» мог бы передать эту боль людям. Одновременно понимаю, что это удача, прямая удача.
Представляете, что было бы, если бы меня прострелило в Израиле или в Америке. Тут же пришлось бы продавать спекулянтам матрешек, банку икры, водку, фотоаппарат, коралловые бусы, лупы, чернобурку и угрохивать доллары на лечение. Я хотел было пуститься вприсядку от такой удачи, но завыл от боли и упал на тахту. Диагноз: остеохондроз. Клава худеет уже сорок один день. Дети без присмотра. Я не могу подняться. Грею поясницу последней в доме гречневой крупой в мешочке. Осторожно шевелюсь. Валера кричит на меня, если я прошу его отнести в уборную судно или баночку. Между прочим, с фикусом ничего не случилось, когда кадка упала.
Наконец за неделю до выписки Клавы, она уже начала пить соки и есть овощные пюре, приходит заплаканная Милка. «Что такое, дочка?» Милка не отвечает. Рыдает на тахте, плечики трясутся, просто воет во весь голос. «Кто тебя обидел?» – «Никто… наоборот… папочка… он меня любит… когда я сняла корсет… он сказал… какая ты, оказывается, красоточка… мне это было приятно… у меня будет ребеночек…»
Боже! В моих глазах темнеет так, что я думаю, не ослеп ли я? Самое дорогое в Америке, так сказали недавно по телевизору, это восстановление зрения после нервной слепоты. Хорошо еще, что я ослеп в СССР. Но это была иллюзия. Я вновь прозрел, но не знаю, что делать с Милкой. Просто в голове не умещалось: соплячке пятнадцать лет, она еще палец сосет перед сном, плачет от страха, когда месячные приходят (я это слышал от Клавы), и вот – на тебе! Она уже хочет ребеночка! «Зачем на нашу голову мы одели твою проклятую спину, твой злополучный скелет в корсет, зачем? – вскричал я. – Лучше бы ты была сутулой и впоследствии горбатой, но не испорченной девушкой. Боже! Куда смотрят учителя и поганый комсомол? Что мне теперь делать, если я не могу встать?..»
«Не надо вставать, папочка, не ругай меня. Мы полюбили друг друга навек, как Ромео и Джульетта…» – «Кто эти люди?» – снова вскричал я.
«Стыдно, папочка, не знать… Мы любим друг друга, как вы с мамой… хотя Петя раньше бил меня и ненавидел… теперь все по-другому… но меня вырвало на алгебре и химии, не ругай…»
Вы верите, Давид, во мне душа перевернулась от переживания, и я спрашиваю: «Ты знаешь, чем я занимался в пятнадцать лет? Я таскал кирпичи и зарабатывал деньги. Когда это у вас началось, мерзавка?» – «Когда мама легла на похудание…» – «Ты знаешь, что теперь она так похудеет, что не встанет с койки?» – «Папочка-а-а-а! Я всех люблю, – орет эта дура, – и тебя, и Валеру, и маму, и Петю-ю!..»
Я собрал все свои силы, прямо как Николай Островский, встал, посмотрел на Милкин животик и грозно сказал: «Это будет твой первый и последний аборт, развратница! Пусть твой битлз не попадается мне на глаза! Я оторву ему женилку!..» – «Папа, мы женимся… иначе я повешусь!.. Вот увидишь, я повешусь!» – «Как ты женишься в пятнадцать лет? Ты понимаешь, что только одно мое слово, один звонок в милицию, и он загремит за порчу малолетних?
Скажи спасибо, что я не зверь и не люблю доносить на людей, но я сделаю, я сделаю все, чтобы он жил на свободе и харкал кровью…»
Кстати, боль у меня как рукой сняло. Но надо было что-то делать. Я звоню Клавиному родственнику – большому гинекологу, который видел кое-что пострашней. «Коля, выручай, по гроб жизни не забуду, нам же ехать надо, а в Америке только очень богатым людям под силу рожать и воспитывать детей, недаром бедные продают их миллионерам, я в „Огоньке“ читал». – «Хороший ты, – отвечает Коля, – человек, Соломоша, но идиот ужасный, и поэтому я тебя выручу». – «Быстрей, – говорю, – Коля, пока Клавочка не вернулась!»
Ну, приходит Коля. Выпили мы, закусили. Он и говорит Милке: «Чтобы тебя не тошнило на уроках, пей вот эти таблетки и через два часа принимай горячие ванны, только очень горячие». Эти ванны были Милке как мертвому припарки.
Она от них только хорошела и наливалась, мерзавка, румянцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Хорошо. Везем автомашинами покупку. Мучаемся, поливаем корни растений водой, следим за каждой веточкой. Прибываем. Коммунисты вышли все как один на высадку во главе с первым секретарем. Посадили розы и акации. Три дня остается до приезда самого. Завезли в связи с этим кое-какие промтовары в город и продукты. Пошли очереди и драки. Ведь в нашем тресте основная рабсила – женщины, работают они на улицах и на бульвариках, при школах и детских садах и, конечно, первыми узнают, куда что завозят, где выбрасывают мясо, когда и по скольку будут давать колбасы, соленой трески, масла, консервов «Сайра», детских колготок, синтетических кофт, зимних сапог, туалетной бумаги и так далее.
И вот эти сволочи бабы целых два дня, когда надо было поливать акации и розы, а стояла чудовищная к тому же жара, носились как угорелые по магазинам, отоваривались, чем могли, и напоследок устроили драку в главной аптеке из-за ваты. Ведь в городе месяца четыре нельзя было достать вату. Что она значит для женщин, особенно жарким летом, думаю, не нужно вам говорить.
Директору аптеки – в прошлом главврачу тюремной больницы – одна из наших откусила половину уха. Женщины, обнаружив под прилавком триста пачек ваты для левых шахер-махеров, обезумели от гнева. Они закидали продавщиц и витрины лекарствами, еще больше разокрали, вынесли весь спирт, не заплатили за вату и бросились в очередной скандал в универмаг. Там было целое восстание из-за припрятанной продавщицами для дальнейшей спекуляции туалетной бумаги. Ведь нас приучили к ней, она сначала валялась в каждой лавке, никто ее не брал, а потом мы вошли, как говорится, во вкус. Она же – бумага – пропала. И вот к приезду члена политбюро ее забросили опять в наш город. В общем, вышла беда. Едет Суслов в открытой «Чайке» с аэродрома.
Въезжает на проспект Космонавтов, слабо машет лапкой народу, а народ глядит во все зыркалы на большого начальника, у которого легкого одного нет, сердце диссидента погибшего бьется пламенно во впалой груди, седой весь, губы тонкие поджаты, покашливает. А акации, между прочим, пожелтели и завяли от жары и чужой почвы за те дни, что бабы бегали как угорелые за мясом, ватой, туалетной бумагой и не поливали ни черта ни деревьев, ни роз. Более того, милиция задержала нашу бригадиршу Пырину на рынке при продаже срезанных с кустов роз.
Суслов и спросил у секретаря обкома, что это за деревья растут на улицах и странно при этом так выглядят. Ну, секретарь, не будь дубиной, сказал, что это желтые акации. Он и соврал и сказал чистую правду. Неполитые деревья за несколько дней совершенно пожелтели и пожухли. Суслов и подумал, что так и следует выглядеть желтым акациям в жару, а секретарь обкома после его отъезда завел на наш трест дело.
Как вы думаете, кто оказался главным виновником гибели деревьев и роз, не говоря уже об изведенных на дрова тополях? Я! Да! Я! Какой-то инструктор горкома доказал, что я морально разлагался и пьянствовал по дороге из Сухуми и не обеспечил растениям при перевозке условий для дальнейшего существования. Обо мне появился в горгазете «Заря коммунизма» фельетон, где намекалось на то, что «наши липы и тополя, дубы и березки должны находиться в родных руках русского человека. Он их вспоит и вскормит, в отличие от того, кто продолжает губить русский лес». Представляете? Я жил всю жизнь без женщины, с одной мечтой сделать город зеленым, и вот – на тебе! Я – вредитель! Я – сионист! Я – пьяница и развратник! Из-за того, что наши водители блудили по дороге с попутчицами.
Хорошо. К чертовой матери ухожу из треста. Чуть не умираю на общем собрании, где от меня требуют послать телеграмму Голде Меир с требованием прекратить вызывать евреев из СССР. Слава богу, что на собрание в умном предчувствии, чем это все для меня пахнет, пошла Клава. Она вдруг берет меня за руку, тащит к выходу и громко говорит инструктору горкома:
– Стыдно унижать честного человека! Стыдно сваливать с больной головы на здоровую! Стыдно нагло врать!
Она тут же заставила меня позвонить в Иерусалим родному брату, с тем чтобы он прислал немедленно вызов всей нашей семье. Вызов пришел. И тут моя умная Клава говорит:
– Мы уедем, но не раньше, чем вылечим все наши болячки. За границей лечение стоит так дорого, что надо сэкономить. Раз они, сволочи, поступили с тобой по-хамски за все, что ты им честно наработал, мы тоже возьмем напоследок свое. Я им покажу! Они у меня попляшут! Если бы эти коммунисты брали пример с тебя и не были бы в жизни хапугами и циниками, то наша страна не докатилась бы черт знает до чего и не обросла бы ложью с головы до ног!
И вот благодаря Клаве мы всей нашей семьей приступили к бесплатному медицинскому лечению. При этом мы взяли «Неделю», эту грязную по части обличения Запада газетенку, которой мы, к нашему несчастью, раньше доверяли.
Там была таблица стоимости в Америке лечения различных болезней и операций, начиная с удаления угрей и кончая пришиванием оторванной в аварии левой ноги.
– Сначала, – сказала Клава, – надо взяться за болезни, которые в нас скрыты, но в любую минуту могут дать о себе знать.
– Хорошо, – сказал я, и она развила бешеную деятельность. Сначала она притворилась, что у нее приступ аппендицита. Ее увезли, и в больнице она настояла, чтобы ей вырезали аппендикс. Вырезали. Затем таким же макаром, хотя я этого не хотел, аппендикс вырезали и мне. Сделал я операцию только ради моей Клавы, которую люблю больше жизни. Дети же с радостью легли в больницу. Им было приятно не ходить в школу, получать от родителей сладости и избавиться от занятий по физкультуре. Хорошо. Сели мы с Клавой подсчитывать, сколько мы сэкономили на одних аппендицитах. Вышло что-то около четырех тысяч долларов на всю семью. Согласитесь, товарищ Ланге, это немалые в наше время деньги. В Америке четыре тысячи – автомобиль. Чудесно.
Затем Клава и я взялись за кожных врачей. Я лечил ноги от потливости, а Клава удалила с шеи жировик. Мы сделали на всякий случай рентгенограммы всех частей тела, электрокардиограммы сердца и сосудов, всесторонний анализ крови, мочи и кала. Мы целый год ходили на физиотерапию и убедились, что в Америке нам не хватило бы никаких денег на оплату осмотров и процедур.
Теперь-то я понимаю, что Клава моя из-за меня единственно и из-за сочувствия ко мне приняла решение уехать. Но сама она, как русская женщина, любящая язык, книги, песни и душу своей Родины, затосковала и делала все, чтобы откладывать и откладывать подачу документов в ОВИР. И она находила все новые и в себе, и во мне, и в детях болячки и хворобы. В горздраве Клаву боялись как огня. Она писала в «Правду», что ее и нашу семью не хотят лечить из-за того, что я еврей, и придется сообщить об этом в ООН. После этого для нас были открыты двери поликлиник, диспансеров и больниц.
Прошел год. Пропал один вызов. Нам прислали второй. Меня в психдиспансере за это время отучили курить и грызть ногти. В Америке, сказала Клава, это нас разорило бы в доску. Кроме того, мы каждый день ходили в течение полугода на физиотерапию. Нас укрепляли током, ваннами, массажем, душем Шарко, физзарядкой и прочими делами. Клава сделала также операцию. Ей удалили участки вспухших вен на ногах, и они превратились в огурчики. Наша любовь, не буду скрывать, с годами становится еще нежней и горячей, что даже странно в таком возрасте.
Едем, говорю я Клаве, едем, хватит уже лечиться! Нет, отвечает она, не хватит. Не будем откладывать на завтра то, что сделать сегодня. И она взялась за мой геморрой. С ним вполне легко жилось. Врач сказал, что он еще не встречал людей с идеальной прямой кишкой и абсолютно беззаботным анусом, но Клава уговорила врача положить меня на стол. Вспоминать об ужасно тяжелой операции не стоит. Мне и сейчас легче стоять, чем сидеть.
Ну что еще, спрашиваю, резать будем, Клава? Гланды Валере, говорит, непременно удалим, а Милку подержим с полгода в корсете. У нее сутулая фигура. В Америке с такой осанкой нечего делать. Ты с ума сошла, говорю, ждать еще полгода! Мы на пенсии. У нас нет никаких сбережений. Мы все проели и истратили на передачи друг другу в больницах, Клава! Не беспокойся, отвечает она, у нас есть деньги и на жизнь, и на отъезд, если мы в конце концов уедем. Откуда? – говорю я. Это тайна, говорит Клава. Живи, лечи себя и ни о чем не беспокойся…
Хорошо. Так прошло два года. Милка носила корсет и похорошела, хотя страдала, что мальчишки дразнят ее жопой в арматуре. Валере же удалили гланды и вывели глистов, но так неудачно, что испортили флору кишечника. Он похудел и перестал усваивать пищу. Затем стал поправляться и два месяца провел в кишечном санатории в Литве. Но вы знаете, чему он там научился, бездельник? Он стал онанировать! Да, с этим Валерой в наш дом вошла беда. Я его бил по рукам, я его умасливал, я ему рассказывал все, что с ним будет в зрелости и как у онанистов сохнут мозги, выпадают волосы, не держится моча, опухают ноги, пропадает память, появляется близорукость и атрофируются мужские силы до того, что взрослые люди не хотят жениться и начинают так себя ненавидеть, что ни о каком доставлении удовольствия самим себе уже не может быть и речи. Бесполезно. Увлекся парень, как некоторые дети увлекаются марками и моделями машинок. Беда. Клава говорит: подрочит, подрочит и перестанет. Но я не могу понять ее спокойствия. Меня в детстве учили и бабушка, и мама, и папа держать руки подальше от горячего, и вот вы видите – я еще вполне мужчина в свои годы.
Едем, Клава, говорю я. Так нет. Мы не едем, а Валера ходит в психдиспансер лечить нервы от онанизма. Наконец он успокаивается, а Клава задумала обеспечить себя и меня очками, потому что прочитала в газете «Известия» про пенсионерку, бросившуюся с девяносто девятого этажа небоскреба из-за того, что у нее не было лишних ста долларов на очки минус три в хорошей оправе. Сделали мы себе очки. Мне две пары и Клаве две пары.
Ну что еще? – спрашиваю. Теперь мы возьмемся за зубы. Я прочитала в «За рубежом», что рабочего человека разоряют дантисты: на одну пломбу нужно работать пять дней. Ужас! Хорошо. Мы взялись за зубы. Поставили мосты где нужно, запломбировали кое-что, вроде бы все в порядке. Едем? Нет. Я ложусь, говорит Клава, на похудание в Москву. Пришла моя очередь, я ее два года ждала.
Остаюсь один с детьми и узнаю, почему успокоился Валера. Вызывает меня директор школы и говорит: у вашего сына триппер. Нам сообщили из вендиспансера. Он отказывается назвать имя женщины, с которой связался. Кто она, спрашиваю, Валера? Не знаю и не знаю. Она, говорит, затащила меня в кусты на пляже, дала стакан водки, и больше я ничего не помню. Клаве я не писал об этом в Москву на похудание, чтобы она опять полнеть не стала.
Вылечили Валеру быстро, и я подумал: в конце концов, триппер такая болезнь, как я слышал, что лучше ею переболеть, как скарлатиной или корью, один раз и потом жить спокойно до конца своих дней. Все, как говорится, к лучшему.
Вам не надоело слушать? Хорошо. Клава худеет в Москве двадцать второй день. Мне это нравилось, потому что лежащим на похудании не надо носить передачу. Пока в нашем городе соберешь передачу, согнешься в ишачий, извините за выражение, член. На рынок, чтобы застать мясо, следует попасть в пять утра. Если придешь в семь, то на том месте, где мясо лежало, уже полевыми цветами торгуют. Принесешь такой букетик Клавочке в больницу и пошлешь вместе с записочкой. А в записочке печально напишешь: «Милая Клава!
Ты же знаешь, что я весь мир бросил бы к твоим ногам, но в гастрономе хоть шаром покати – нет продуктов. Поправляйся. Завтра я заведу будильник на четыре часа утра». А Клава отвечает: «Не волнуйся за меня. Лучше проверь, есть ли у тебя радикулит». Я пишу: «Клава! Как я его проверю?» Она отвечает: «Подними что-нибудь тяжелое и резко повернись на одном месте. После этого мы будем подавать. Целую».
Хорошо. Я обрадовался, что мы скоро пойдем в ОВИР, нагнулся дома, приподнял в обнимку кадку с огромным фикусом, в ней было не меньше трех пудов, резко, как советовала Клавочка, повернулся и упал от ужасной и страшной боли в пояснице. Не могу ни согнуться, ни разогнуться, не могу кашлянуть и сойти с места, и боли этой нельзя обрисовать словами. Нельзя.
Только балет под музыку вальса «На сопках Маньчжурии» мог бы передать эту боль людям. Одновременно понимаю, что это удача, прямая удача.
Представляете, что было бы, если бы меня прострелило в Израиле или в Америке. Тут же пришлось бы продавать спекулянтам матрешек, банку икры, водку, фотоаппарат, коралловые бусы, лупы, чернобурку и угрохивать доллары на лечение. Я хотел было пуститься вприсядку от такой удачи, но завыл от боли и упал на тахту. Диагноз: остеохондроз. Клава худеет уже сорок один день. Дети без присмотра. Я не могу подняться. Грею поясницу последней в доме гречневой крупой в мешочке. Осторожно шевелюсь. Валера кричит на меня, если я прошу его отнести в уборную судно или баночку. Между прочим, с фикусом ничего не случилось, когда кадка упала.
Наконец за неделю до выписки Клавы, она уже начала пить соки и есть овощные пюре, приходит заплаканная Милка. «Что такое, дочка?» Милка не отвечает. Рыдает на тахте, плечики трясутся, просто воет во весь голос. «Кто тебя обидел?» – «Никто… наоборот… папочка… он меня любит… когда я сняла корсет… он сказал… какая ты, оказывается, красоточка… мне это было приятно… у меня будет ребеночек…»
Боже! В моих глазах темнеет так, что я думаю, не ослеп ли я? Самое дорогое в Америке, так сказали недавно по телевизору, это восстановление зрения после нервной слепоты. Хорошо еще, что я ослеп в СССР. Но это была иллюзия. Я вновь прозрел, но не знаю, что делать с Милкой. Просто в голове не умещалось: соплячке пятнадцать лет, она еще палец сосет перед сном, плачет от страха, когда месячные приходят (я это слышал от Клавы), и вот – на тебе! Она уже хочет ребеночка! «Зачем на нашу голову мы одели твою проклятую спину, твой злополучный скелет в корсет, зачем? – вскричал я. – Лучше бы ты была сутулой и впоследствии горбатой, но не испорченной девушкой. Боже! Куда смотрят учителя и поганый комсомол? Что мне теперь делать, если я не могу встать?..»
«Не надо вставать, папочка, не ругай меня. Мы полюбили друг друга навек, как Ромео и Джульетта…» – «Кто эти люди?» – снова вскричал я.
«Стыдно, папочка, не знать… Мы любим друг друга, как вы с мамой… хотя Петя раньше бил меня и ненавидел… теперь все по-другому… но меня вырвало на алгебре и химии, не ругай…»
Вы верите, Давид, во мне душа перевернулась от переживания, и я спрашиваю: «Ты знаешь, чем я занимался в пятнадцать лет? Я таскал кирпичи и зарабатывал деньги. Когда это у вас началось, мерзавка?» – «Когда мама легла на похудание…» – «Ты знаешь, что теперь она так похудеет, что не встанет с койки?» – «Папочка-а-а-а! Я всех люблю, – орет эта дура, – и тебя, и Валеру, и маму, и Петю-ю!..»
Я собрал все свои силы, прямо как Николай Островский, встал, посмотрел на Милкин животик и грозно сказал: «Это будет твой первый и последний аборт, развратница! Пусть твой битлз не попадается мне на глаза! Я оторву ему женилку!..» – «Папа, мы женимся… иначе я повешусь!.. Вот увидишь, я повешусь!» – «Как ты женишься в пятнадцать лет? Ты понимаешь, что только одно мое слово, один звонок в милицию, и он загремит за порчу малолетних?
Скажи спасибо, что я не зверь и не люблю доносить на людей, но я сделаю, я сделаю все, чтобы он жил на свободе и харкал кровью…»
Кстати, боль у меня как рукой сняло. Но надо было что-то делать. Я звоню Клавиному родственнику – большому гинекологу, который видел кое-что пострашней. «Коля, выручай, по гроб жизни не забуду, нам же ехать надо, а в Америке только очень богатым людям под силу рожать и воспитывать детей, недаром бедные продают их миллионерам, я в „Огоньке“ читал». – «Хороший ты, – отвечает Коля, – человек, Соломоша, но идиот ужасный, и поэтому я тебя выручу». – «Быстрей, – говорю, – Коля, пока Клавочка не вернулась!»
Ну, приходит Коля. Выпили мы, закусили. Он и говорит Милке: «Чтобы тебя не тошнило на уроках, пей вот эти таблетки и через два часа принимай горячие ванны, только очень горячие». Эти ванны были Милке как мертвому припарки.
Она от них только хорошела и наливалась, мерзавка, румянцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33