А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

мы жили в различных сферах: в школе я принадлежал к гуманистам и сидел рядом с кафедрой, Веллер относился к группе лентяев, сидевших на самых задних рядах; они редко когда могли ответить на вопрос, часто приносили с собой орехи, сушеные груши и другие подобные вещи, вытаскивали их из карманов и ели на уроках и из-за своей пассивности, а также из-за беспрерывных перешептываний и смешков часто становились обузой для учителя. Но и вне школы Отто Веллер принадлежал совсем к другому миру, он жил недалеко от вокзала, то есть очень далеко от моих мест, его отец был железнодорожником, я никогда не встречался с ним.
После недолгого перешептывания Отто Веллер был отослан на свое место, он казался недовольным и подавленным. Профессор встал, держа в руке все ту же маленькую темно-голубую тетрадь, и обвел комнату испытующим взглядом. Его взгляд задержался на мне, он подошел, взял мою тетрадь, посмотрел ее и спросил: «Ты уже закончил работу?» Услышав мой утвердительный ответ, он кивком головы указал мне следовать за ним, подошел к двери, которую затем к моему удивлению открыл, поманил меня наружу и снова прикрыл дверь.
– Прошу тебя выполнить одно поручение, – сказал он и передал мне голубую тетрадь. – Это табель Веллера, возьми его и отправляйся к его родителям. Спроси у них, действительно ли подпись под оценками Веллера поставлена его отцом.
Я вслед за ним еще раз проскользнул в классную комнату, схватил свою шапку с деревянной вешалки, сунул тетрадь в карман и отправился в путь.
Случилось поистине чудо. Во время скучнейшего урока учителя осенила идея послать меня на прогулку, и случилось это прекрасным светлым утром. Одурманенный от удивления и счастья, я не мог пожелать себе Ничего более приятного. Прыжками я одолел обе лестницы с широкими пихтовыми ступенями, услышал монотонный, диктующий голос учителя, доносившийся из другого класса, проскочил двери, спрыгнул с каменного крыльца и зашагал счастливо и благодарно в прекрасное утро, которое только что представлялось утомительно долгим и пустым. Снаружи все было по-другому, здесь не было и следа от скуки и тайной напряженности, которые высасывали жизнь из часов, проводимых в классной комнате, и столь удивительно растягивали их. Здесь дул ветер, и над настилом рыночной площади проплывали быстрые тени туч, стаи голубей вспугивали маленьких собак и заставляли их лаять, лошади стояли, впряженные в крестьянские телеги, и ели сено из деревянных кормушек, ремесленники сидели за работой или переговаривались с соседями через низкие окна мастерских. В маленькой витрине жестянщика все еще лежал грубый пистолет с голубым стволом, стоивший две с половиной марки и уже давно мозоливший мне глаза. Заманчивой и прекрасной была также фруктовая лавка госпожи Хаас на базаре и крошечная лавка игрушек господина Ениша, а рядом с ней выглядывало из окна белобородое и красное лицо медника, соревнуясь в блеске и красноте с блестящим металлом котла, по которому он стучал. Этот всегда веселый и всегда любопытный старый человек редко давал кому-нибудь пройти спокойно мимо своего окна, не заведя с ним разговора или по крайней мере не обменявшись приветствием. И со мной он тоже заговорил: «Неужели твои уроки уже кончились?», и, когда я сообщил ему, что выполняю поручение своего учителя, он участливо посоветовал мне: «Ну, тогда хоть не загоняй себя, до обеда еще долго». Я последовал его совету и задержался на старом мосту. Склонившись над перилами, я смотрел вниз в бесшумно текущую воду и разглядывал стайку ершей, которые расположились в глубине, у самого дна, и казались спящими и неподвижными, на самом же деле незаметно меняясь местами. Их рты были обращены вниз в поисках пищи, и когда они распрямлялись и я мог видеть их в полный рост, то я различал светло-темные полосы на их спинах. Рядом была плотина, которую вода пробегала с нежным светлым журчанием, далеко внизу на острове шумели многочисленные утки. На таком отдалении хлопанье крыльев и кряканье также звучало нежно и монотонно и, подобно потоку воды над плотиной, несло в себе волшебный звон вечности, в который можно было погрузиться и от которого можно было впасть в дремоту и забыться, как летней ночью от шума дождя или как зимой во время бесшумного и сильного снегопада. Я стоял и смотрел, стоял и слушал, впервые за этот день я снова ненадолго оказался в той блаженной вечности, в которой исчезает представление о времени.
Меня пробудили удары церковных часов. Я испугался, опасаясь, что потерял много времени, вспомнил о своем задании. И лишь с этого момента я стал внимательно и с участием вдумываться в это задание и во все, что было с ним 'связано. Теперь уже без задержек я двигался в сторону вокзала, и передо мной снова вставало несчастное лицо Веллера, его перешептывание с учителем, странное вращение глазных яблок и выражение его спины и его походки, когда он медленным шагом и словно побитый возвращался на свою скамью.
Ничего нового не было для меня в том, что человек не всегда бывает одинаковым, что он может иметь несколько лиц, несколько разных выражений и разных манер поведения, это я знал давно и испытал это на других и на себе самом. Новым было то, что эти различия, эту странную и сомнительную перемену от мужества к страху, от радости к мучению оказалось возможным обнаружить также и у него, у нашего доброго Веллера с распухшим от желез лицом и с карманами, набитыми съестным, у одного из сидевших на двух задних скамьях, которых, казалось, совершенно не волнуют школьные дела и которые боятся разве что школьной скуки, одного из товарищей, совершенно равнодушных к учебе и неискушенных в книгах, но зато намного превосходящих нас, как только речь заходила о фруктах и хлебе, о торговле и деньгах и прочих делах взрослых людей – это-то особенно и беспокоило меня теперь, когда я об этом задумался.
Я припомнил одно из его деловых и лаконичных сообщений, которым он еще недавно удивил меня и едва не привел в смущение. Это было на пути к речке, куда мы шли в группе школьников. Спокойный как всегда, он шагал рядом со мной, зажав под мышкой сверток с полотенцем и плавками, и вдруг, приостановившись на секунду, повернул ко мне свое большое лицо и сказал: «Мой отец зарабатывает семь марок в день».
До сих пор я не слышал ни от одного человека, сколько он зарабатывает в день, я даже и не понимал тогда, что на самом деле означают эти семь марок, они казались мне в любом случае весьма приличной суммой, да и он сообщил о ней с удовлетворением и гордостью. Но поскольку козыряние придуманными цифрами и величинами было одним из развлечений среди школьников, я вступил в игру, хотя он, по-видимому, сказал правду. Так же, как отбивают мяч, я бросил ему мой ответ и сообщил, что мой отец зарабатывает в день двенадцать марок. Это было враньем, чистым вымыслом, но меня это ничуть не волновало, поскольку все было чисто риторическим упражнением. Веллер на мгновенье задумался, и когда он сказал: «Двенадцать? Это в самом деле неплохо!», то по его взгляду и тону трудно было понять, насколько он поверил моему сообщению. Он не настаивал на том, чтобы разоблачить меня, он оставил все как есть, я высказал нечто, в чем, по-видимому, можно сомневаться, он принял информацию и не нашел в ней ничего достойного обсуждения, и тем самым он снова оказался выше и опытнее, практик и почти взрослый, и я признал это безо всяких возражений. Казалось, что двенадцатилетний говорит с одиннадцатилетним. Но разве не были мы оба одиннадцатилетними?
Да, и еще одно из его взрослых и деловым тоном произнесенных сообщений вспомнилось мне, сообщение, которое еще больше удивило и потрясло меня. Оно касалось слесаря, чья мастерская располагалась недалеко от дома моего деда. Как я с ужасом узнал из рассказов соседей, этот человек покончил жизнь самоубийством, чего в городе уже несколько лет не случалось и по крайней мере вблизи от нас, в любимых и родных местах моего детства, до сих пор казалось мне совершенно немыслимым. Говорили, что он повесился, но об этом много спорили, люди не хотели просто зафиксировать и забыть столь редкое и большое событие, хотели извлечь из него весь ужас "И страх, и с первого дня кончины бедного слесаря его соседи, служанки соседских домов, почтальоны стали сочинять легенды о бедном мертвеце, обрывки которых доходили и до меня. Но уже на другой день Веллер встретил меня на улице, когда я робко стоял перед притихшей и закрытой мастерской у дома слесаря, и спросил, хочу ли я знать, как это все произошло. Затем он дал мне разъяснение, прозвучавшее в дружеском тоне и показавшееся мне абсолютной истиной: «Он был слесарем и поэтому не хотел брать веревку, он повесился на проволоке. Он взял с собой проволоку, гвозди, молоток и кусачки, пошел по направлению к Тайхелю и дошел почти до лесной мельницы, там он укрепил проволоку между двумя деревьями, тщательно отрезав кусачками лишние концы, и потом повесился на проволоке. Но когда кто-то вешается, понимаешь, то он обычно накладывает петлю у основания шеи и из-за этого у него потом высовывается язык, это выглядит ужасно, и этого он не хотел. Итак, что же он сделал? Он сдавил проволоку не у основания шеи, а протянул ее как можно выше к подбородку, и поэтому язык у него не высунулся. Но лицо у него все равно посинело».
И теперь этот Веллер, столь хорошо ориентировавшийся в мире и столь мало озабоченный своими школьными делами, попал в очень трудное положение. Возникло сомнение, действительно ли его отцу принадлежит последняя подпись в табеле. И поскольку Веллер выглядел столь удрученным и даже побитым, когда возвращался с кафедры на свое место, можно было предположить, что это сомнение было правомерным, а если это так, то это уже не только сомнение, но подозрение или даже обвинение в том, что Отто Веллер сам попытался подделать почерк отца. И только теперь, пройдя через короткое опьянение радостью, и свободой и снова обретя способность ясного мышления, я начал понимать измученный и смятенный взгляд моего товарища и стал догадываться, что здесь разыгрывается фатальная и ужасная история, и тут же пришла мысль, что лучше бы мне вовсе не быть счастливым избранником, которого посылают гулять во время школьного урока. Веселое утро с его ветром и мчащимися тенями облаков и прекрасный радостный мир, по которому я прогуливался, стали на глазах преображаться, моя радость все уменьшалась, и вместо нее меня заполняли мысли о Веллере и его истории, сплошь неприятные и печально настраивающие мысли. Хотя тогда я еще не знал мира и был ребенком по сравнению с Веллером, я все-таки понимал, исходя из благочестивых морализирующих рассказов для школьников старшего возраста, что подделка подписи есть нечто очень плохое, нечто криминальное, один из этапов на пути грешника в тюрьму или на виселицу. И все же наш школьный товарищ Отто был человеком, который мне нравился, доброжелательным и славным парнем, которого я не мог считать отщепенцем, предназначенным для виселицы. Я многое бы дал за то, чтобы удалось подтвердить, что подпись была настоящей, а подозрение – ошибкой. Но разве я не видел его озабоченно-испуганное лицо, разве я не смог заметить, что он был напуган и, следовательно, совесть его была нечиста.
Несмотря на замедленный шаг, я все же приближался к дому, в котором жили одни железнодорожники, и тут мне в голову пришла мысль о том, что, наверное, я смогу что-то сделать для Отто. Я представил себе, а что если я, вовсе не заходя в этот дом, снова вернусь в класс и доложу учителю, что с подписью все в порядке? Едва я об этом подумал, как тут же защемило сердце: впутавшись в эту дрянную историю, я превращусь, если только последую за своей мыслью, из случайного курьера и побочной фигуры в соучастника и совиновника. Я еще больше замедлил шаг, в конце концов прошел мимо нужного мне дома и еще дальше, я должен был выиграть время и еще раз все обдумать. И после того как я представил себе свою спасительную и благородную ложь, на которую уже почти решился, как действительно произнесенную и представил себе ее последствия, я понял, что это превышает мои силы. Я отказался от роли помощника и спасителя не из рассудительности, а из страха перед последствиями. У меня был и другой, более безопасный выход: я мог вернуться и сказать, что у Веллеров никого не было дома. Но, признаюсь, и на эту ложь у меня не хватило мужества. Учитель хотя и поверит мне, но тут же спросит, почему же тогда я отсутствовал так долго. Расстроенный и мучаясь угрызениями совести, я наконец вошел в дом, справился о господине Веллере, и одна женщина указала мне на верхний этаж, там жил господин Веллер, но он находился на службе, и я мог застать только его жену. Я поднялся по лестнице, дом был пустым и мрачным, пахло кухней, едкой щелочью или мылом. Наверху я действительно встретил госпожу Веллер, она торопливо вышла из кухни и спросила, что мне нужно. Но когда я сообщил ей, что меня послал классный учитель и речь идет о табеле Отто, она вытерла руки передником и повела меня в комнату, предложила мне стул и даже спросила, не хочу ли я чего-нибудь, бутерброд или яблоко. Но я уже вытащил табельную тетрадь из кармана, протянул ей и сказал, что учитель просил узнать, действительно ли подпись в табеле сделана отцом Отто. Она не сразу поняла, в чем дело, я должен был повторить все сначала, она слушала меня напряженно, поднеся раскрытую тетрадь к самым глазам. У меня было время рассмотреть ее, так как она очень долго сидела неподвижно, смотрела в тетрадь и не говорила ни слова. Так я разглядывал ее и обнаружил, что ее сын очень похож на нее, только у нее не было желез. У женщины было свежее и раскрасневшееся лицо, но пока она сидела, ничего не говоря и держа в руках тетрадку, я увидел, как это лицо постепенно становится дряблым и усталым, старым и увядшим, проходили тягостные минуты, и, когда она наконец снова опустила табель на колени и снова посмотрела или захотела посмотреть на меня, из ее широко раскрытых глаз скатывались одна за другой крупные слезинки. Пока она держала тетрадь в руках и делала вид, что изучает ее, у нее в голове, как мне тогда показалось, роились такие же представления и возникали такие же печальные и ужасные образы, какие пережил я, представления о пути грешника ко злу и к суду, в тюрьму и на виселицу.
Глубоко подавленный я сидел напротив этой, на мой детский взгляд, старой женщины, смотрел на слезы, катившиеся по ее красным щекам, и ждал, что она скажет. Слишком тяжело было переносить это затянувшееся молчание. Но она ничего не говорила. Она сидела и плакала, и, когда я, не выдержав, наконец прервал молчание и еще раз спросил, сам ли господин Веллер поставил свою подпись в табеле, ее лицо сделалось еще более озабоченным и печальным и она несколько раз отрицательно покачала головой. Я встал, и она тоже поднялась, и, когда я протянул ей руку, она взяла ее и некоторое время держала в своих сильных теплых руках. Потом она взяла злополучную голубую тетрадь, вытерла упавшие на нее слезы, подошла к сундуку, вытащила из него газету, разорвала ее пополам, одну половину положила снова в сундук, другой же аккуратно обернула тетрадь, так что я не отважился снова засовывать ее в карман, а бережно понес в руках.
Я вернулся назад, не замечая по пути ни плотины, ни рыб, ни витрин, ни медника, доложил о результате и был разочарован, что меня не упрекнули в долгом отсутствии, ибо это было бы справедливо и означало бы для меня хоть какое-то утешение, словно бы я тоже понес хотя бы частичное наказание; в дальнейшем я приложил все усилия, чтобы забыть эту историю.
Я никогда не узнал, каким образом и был ли вообще наказан мой одноклассник, мы оба с ним никогда и ни одним словом не обмолвились об этом происшествии, и если я когда-нибудь издалека видел на улице его мать, то использовал любую возможность, чтобы избежать встречи с ней.

1 2