* Алеманы - западногерманское племя, в 450 г. расселившиеся по Северной Швейцарии, в немецких областях между Иллером и Лехом, а также в Эльзасе, где позднее сложилась алемано-швабская народность; алеманы в современном этнографическом смысле идентичны швабам; после выхода "Алеманских историй" И. П. Хебеля (1806) немецких швабов Баден-Вюртембергской земли тоже стали называть алеманами.
Крупным примером того, что способности драматурга не обязательно ущемляют рассказчика и что, наоборот, необычайно способны его поощрять, является Клейст. Его манера повествовать выдает драматургический подход: все персонажи тщательнейшим образом очерчены и охарактеризованы, повсюду созданы прозрачные, динамичные ситуации, и нигде нет отклонения от целого; каждая линия устремлена к центру. Из рассказов Клейста, многие из которых близки старым итальянским новеллам, а своей несентиментальной вещностью напоминают порою даже Стендаля, невозможно отказаться ни от одного. Шедевр этого величайшего среди наших прозаиков драматурга - "Михаэль Кольхаас". С первой же страницы мы сразу попадаем в гущу событий и, чуть не задыхаясь, залпом прочитываем все. Длинные, живописные, богато построенные предложения, воплощающие чувство грамматически чистейшим образом, производят странное впечатление краткости, их течение - это аллегро, аллегро обостренное, несмотря на досадно сверхизобильную пунктуацию. Новелла рассказывает о том, как во времена Лютера конноторговец Кольхаас из-за двух вороных, несправедливо отнятых у него юнкером, напрасно ищет правды и, не найдя ее, становится разбойником, поджигателем и убийцей. Все это, от оклика сторожа и конфискации лошадей до гибели Кольхааса на эшафоте, включая перипетии сложного судебного процесса, рассказано сжато и беспристрастно; повествование о небольшой тяжбе, с напряженнейшей психологической прямолинейностью, но без жестокостей, перерастающей в акцию государственного масштаба, - плавно, округло, человечно и глубоко трогательно, ибо за беспристрастностью кроется большое сердце писателя, который сочувствует своему несчастному герою и не забывает ни одной черточки, служащей оправданию его. А каковы образы, каковы ситуации! Никогда не забудешь, как при входе в зал юнкера Михаэля встречает смех бражничающей компании - уже тогда возникает в душе давящее предчувствие рокового исхода! А как он хоронит свою жену! Несмотря на краткость, везде находится место богатым чувствам, глубоко запечатлевающимся деталям: оловянному гребню, которым живодер расчесывает свои волосы; фруктам, которыми принц угощает детей Кольхааса; и особенно магической истории с запиской ворожеи. Или - как Кольхаас, разоренный и плененный, "перед ликом смерти", предлагает сторожащему его рейтару остаток своей хорошей еды. Все здесь подлинно, темпераментно, схвачено верной рукой и пронизано сокровенной нежностью. После "Кольхааса" долгое время просто невозможно читать современные романы.
Вильгельм Гауф - писатель, против которого многое что можно бы возразить и которого тем не менее прилежно читают вот уже целое столетие. Литературно небезупречный, с сильным уклоном в журнализм, этот непосредственный, душевно здоровый человек так мощно выразил мировосприятие своей молодой, веселой натуры, что созданное им держится непоколебимо прочно. Достаточно хорошо известны его прелестные "Сказки".
По себе довольно одиноким выглядит большой юмористический роман "Мюнхгаузен" Иммермана. "Оберхоф", дошедший до нас произвольно вырванный из этого романа кусок, хотя и делает целому честь, но не дает о нем никакого представления. Кроме Жан Поля, у нас так мало писателей-юмористов (ирония романтиков - не юмор), что мы обязаны лелеять эту редкость. "Мюнхгаузен", внук старого барона-враля, не только остроумен, но и действительно комичен; он разворачивает перед нами столь многогранную картину мира, что, несмотря на ряд длиннот, стоит того, чтобы заполнить его чтением несколько вечеров.
Фридрих Хеббель, хотя и не рассказчик по натуре, тоже не должен быть забыт. Для эпического ему не хватало главного: уюта в душе, умения не торопиться, досужести. Он сам как-то сказал: едва начнешь, и уже конец, и все опять, в сущности, неважно. Однако этот непоседливый человек создал хорошие вещи и в прозе. Его лучшие новеллы - не столько рассказы, сколько портреты характеров, выведенные тончайшей кистью образы неповторимого, сжато очерченного страшного человеческого нутра. Его вещи странны, и стоит читать их все, но для нашей библиотеки я все-таки выбрал бы только "Шнока". Это сложенный из многих сотен деталей мозаичный образ труса, небольшое юмористическое произведение, одухотворенное и наглядное. Но подлинного юмора оно тем не менее лишено и овеяно холодной неумолимостью аналитика, хотя и прекрасно как образец высшей художественной дисциплины.
Мы видим, что, когда дело доходит до собственно повествовательного, бесхитростные народные писатели нередко превосходят мастеров высокой литературы. Небольшая хеббелевская история о пройдохе рассказана намного лучше, чем фактурно умнее преподнесенная, экономичнее скомпонованная "Новелла" Гёте или какая-нибудь вещь Брентано или Новалиса. Позднее это несоответствие изменил только Келлер, сделав благороднейшую художественную прозу абсолютно популярной по меньшей мере в двух поколениях. Но перед тем появился у нас еще один первоклассный рассказчик от природы, своей неумолимой правдивостью и наглядностью превзошедший всю образованную литературу, - Иеремия Готхельф. Называя его рассказчиком от природы, я имею в виду только его большой литературный талант, который неосознан у него в той же мере, в какой необыкновенно осознано его творчество проповедника, воспитателя, политика, - осознано настолько, что зачастую губит литературность целых глав. Но, несмотря на это, невозможно отказаться от чтения Готхельфа, не лишив себя чего-то очень важного. Вот его-то произведения и есть "отечественное искусство" и "почва"! Как богат и первозданен его бернский немецкий язык, звучащий как средневерхненемецкий! Если бы не локальность его языка (о собственно диалектальной литературе я не говорю, но Готхельф слишком насытил свой немецкий словами и формами родного диалекта), то для крестьянского люда своего столетия он был бы по меньшей мере таким же классиком, каким некогда стал Гриммельсхаузен.
На последней полке нашей библиотеки располагаю я произведения еще трех писателей, да так, чтобы были они всегда под рукой и прилежно читались. Никто так хорошо не замкнет нашу пеструю вереницу, как Штифтер, Мёрике и Келлер. Усиленно пропагандировать нужно, пожалуй, только Штифтера, ибо мне кажется, что его чаще упоминают, чем читают. "Этюды" Штифтера я настоятельно советую знать всем, кто хочет участвовать в разговоре о немецком характере и немецкой прозе. В них вновь запечатлелись трепетно-наблюдательная графичность Дюрера и природно-набожная детскость Эйхендорфа, в них честность видения и отделки; небудоражащие, "неинтересные" - они суть нечто большее.
О Мёрике говорить я не хочу, да это и не нужно. Наконец-то его распознали, и мы, швабы *, радуемся, не справляясь, однако, в себе с чем-то похожим на неуловимую ревность к нашему фавориту. Его "Нольтен" сродни тщательно рассчитанному мосту, соединившему романтизм с успокоенным светлым миром, хранитель ворот которого - Келлер.
* Швабы - немецкая народность, живущая на территории между Рейном, Неккером и Дунаем и образующая тесную этническую и языковую общность с алеманами; швабом и большим патриотом Швабии был и Гессе.
Келлера еще часто воображают узколобо-блаженным филистером, а в Мёрике за внешностью углядывают довольного собою и жизнью сельского священника. Так девочкам-подросткам Моцарт кажется вечно смеющимся счастливцем. Какие вопиющие заблуждения! Из счастья не рождается искусство. Но неважно. Произведения существуют как данность. И прекрасная Лау *, и прекрасная Юдифь ** знать не знают о том, из каких пропастей одинокой тоски родилась их очаровательная естественность,
С почестями следует упомянуть еще несколько отдельных произведений, не утративших силы и много десятилетий спустя. В первую очередь - это трогательно утонченный "Бедный музыкант" Грильпарцера, "Еврейский бук" Дросте, "Резвушка" Людвига. Уж не забыл ли я что-нибудь важное? Перебираю имена. Зимрок? Заллет? Не то. Я пропустил даже Гейне, потому что его прекраснейший рассказ застрял на начале ***, а другие кажутся мне скорей фельетонами, - конечно, хорошими. Но не должен остаться за бортом и рейтлингенец Герман Курц.
* Героиня новеллы Э. Мёрике "История прекрасной Лау" (1853).
** Героиня романа Г. Келлера "Зеленый Генрих (1854).
*** Новелла "Флорентийские ночи" (1836).
И важнее, чем это все, - сказки Гриммов. Благородную достоверность, с коей они обработаны, мы спокойно можем вписать в немецкую книгу почета. Кажется очевидным судить о специфике характера немцев по сказкам, но это недопустимо. Именно сказки и народные сказания ошеломляющими порою совпадениями властно указывают нам на понятие человечества - нечто необъятное, которому, в конце концов, и призвана служить всякая национальная литература.
(1914)
БИБЛИОТЕКА ЗА ГОД
Говорят, что книголюбительство, как и скупость, относится к тем немногим страстям, которые с возрастом не только не проходят, но и растут, легко превращаясь в манию. Это мнение в моем случае, я вижу, пока не подтвердилось. Количество книг, с коими я никогда не хотел бы расстаться, становится с каждым годом все меньше, хотя библиотека моя постепенно растет. Книжные утраты, которые раньше выводили меня из себя, ныне переношу я пожимая плечами, и даже соблюдавшийся мною годами хороший обычай не одалживать книг я давно упразднил.
Но это не значит, что книги свои я люблю уже меньше, чем прежде. Страсть превратилась лишь в замечательную привычку, и относительность ценностей, уйма наложенных на нас ограничений начинают оседать во мне ржавчиной, которую в зависимости от точки зрения можно назвать и мудростью, и зрелостью, и первыми признаками склероза. Помещения, где обитает человек, как и книжные полки, вместе с ним не растут, не говоря уже о досуге и силе зрения. И вот, подытоживая минувший год, я безболезненно снимаю с полок и отдаю кое-какие совсем неплохие книги, хотя еще недавно был убежден, что со временем обязательно их прочитаю. Но нет, долой их, жизнь, становясь все короче и обозримей, вопиет о сосредоточении, а не о том, чтобы умножать мишуру.
Теперь, после летней чистки библиотеки, оценивая прирост ее за первый близящийся к концу год войны, случайных книг я вижу в ней меньше, чем прежде: война произвела отбор и сделала издателей осторожней. Очень мало новых романов, новых стихов, новых драм, почти ничего нет по философии, и очень мало книг по искусству. Даже литература о войне, несколько месяцев кряду заполонявшая мой письменный стол, исчезла большей частью нечитанная. Но стоит, пожалуй, упомянуть "Гений войны" Макса Шелера: я храню эту книгу как выразительное свидетельство немецкой восторженности и немецкого фантазерства, ухитряющихся потребности и необходимости текущего дня переносить в бесконечность и переменчивые нужды страны истолковывать мудростью тысячелетий. Книга неправильная и ужасно опрометчивая, но не плохая, не глупая, не вредная, не отвратительная; в ней говорится о том, как досадно, что Россия нас не приемлет, и о том, что неприятие это мы не простим, но забудем.
Самый ценный прирост моей библиотеки в истекшем году - это Гёте. Необычная с ним вышла история. Со времени четырехтомного покрытого пятнами плесени домашнего Гёте моих детских лет я держал, использовал, читал много изданий его произведений, прикупал их в рассрочку на сэкономленные карманные деньги, обменивал и в конечном итоге - всегда неудачно; я был владельцем пятнадцатитомного прекрасно оформленного издания, продолжение которого обещано было очень давно, но так и не состоялось, а сейчас уже кажется невозможным из-за войны. Что мне до кожаных его корешков и красивого шрифта, когда сколько раз я искал в нем и не находил стихотворений, статей или чего-нибудь из малых юношеских вещей; и слишком поздно сообразил, что этот мой Гёте хуже, чем первый, двадцатилетней давности. А у моих друзей был замечательный Гёте, так называемое "юбилейное издание" книготорговли Котты. Правда, его скучноватые матерчатые переплеты смотрелись похуже, чем темная кожа моего издания, да и печать, хотя и очень хорошая, чуть ли не изысканная, все же не столь особенная и утонченная, как в моем Гёте; но когда в том издании я что-то искал, то всегда находил - находил быстро и безошибочно с помощью очень хорошего тома-указателя, и постепенно это мне показалось столь удобным и ценным, что прелесть моего издания в коже стала меркнуть все больше и больше, пока, спустя двадцать лет всевозможных попыток и экспериментов, я не решил наконец обменять своего Гёте еще раз и приобрести юбилейное издание Котты. И чем чаще из-за войны я вновь и вновь обращался к чтению Гёте как к источнику утешения и покоя, чем больше казалось невероятным продолжение моего лишь наполовину полного издания, тем нетерпеливее ждал я уже заказанного штутгартского юбилейного Гёте в сорока одном томе. И вот теперь он стоит у меня, корешок к корешку, то тут то там со следами того, что пользовались им как следует, и, довольный, ни часу я не скорбел о кожаных корешках, несмотря на их красоту. Это штутгартское издание не только замечательно полное (но не для филологов, изучающих творчество Гёте - такое уже давно выходит в Веймаре, - а скорее для дома и кабинета читателя, которого не удовлетворяют десятки неполноценных изданий!), не только очень хорошо и понятно устроенное, текстуально надежное и удобное в использовании, но также и красивое, солидное и при этом странно дешевое. Правда, матерчатые переплеты мне все еще немного мешают; нет-нет, они отнюдь не уродливы, но есть в них какая-то робость и скованность в их положении между старомодным и современным, и живи мы в лучшие времена, то я бы, наверно, отдал переплести их иначе. И все же этот строй из сорока одного корешка я здорово полюбил, и если от одного из людей, которые взахлеб рассуждают о книгах, не покупая их никогда, опять я услышу избитые утверждения, что к немецким книгам, мол, не подступиться и красивые недорогие издания есть только лишь у французов, - я проведу этого человека вдоль своего Гёте, вручу ему какой-нибудь том и спрошу, знает ли он хотя бы одну французскую книгу, так дешево стоящую при таком объеме, такой бумаге, печати и таком переплете. Я не певец патриотизма, но перед подобными достижениями (книга в переплете объемом примерно в четыреста страниц и напечатанная на прочной, хорошей бумаге стоит две марки) я развожу руками с некоторым удивлением: нет, все-таки это очень неплохо, что Германия Гёте со временем стала Германией также финансов, машин и расчетов! Издатели научились считать, и такой Гёте не вышел бы в свет, не будь для него обеспечено несколько тысяч покупателей. И если четверть, треть или даже пусть половина всех покупателей только поставят Гёте на полки и будут владеть им лишь внешне, мы будем не переживать, а, сочтя сие за порядок вещей, радоваться, что библиофилы-попутчики нам помогают заполучить такие прекрасные книги.
В последние годы я надеялся на издание некоторых произведений, для чего уже сложились гарантии, но чему вновь на неизвестное время помешала война. Прежде всего речь идет о Жан Поле, которого Германия ждет вот уже несколько десятилетий! И из усопших за последние годы писателей, наиболее заслуживающих любви, требуется красивое издание сочинений Германа Банга. Хотя любой из членов романного цеха известен у нас лучше, чем он, произведения Банга бессмертны.
Обогатился среди моих книг и другой уголок, небольшой, но любимый и обихоженный. Это раздел, где разместились восточные произведения и сказки, "Тысяча и одна ночь", "Шицзин", "Бхагавадгита" и тому подобные вещи, а также японские стихи, индийские изречения и беседы Конфуция. Вплоть до недавнего времени в этом разделе почти полностью отсутствовала китайская проза. И вот четыре года назад вышло в свет небольшое избранное китайских легенд и историй о духах Мартина Бубера, чудесная книжица, и, так как недавно во время поездки по Азии с удивлением и чуть не влюбленно я сам заглянул в жизнь китайцев и потому оказался хорошо подготовлен к восприятию этих волшебных историй, они захватили меня сильнее, чем все, что с тех пор я читал. Но то был лишь первый, решающий взгляд в новый мир; примерный объем китайской популярной прозаической литературы знал я и раньше из "Истории литературы" Грубера и из бесед со знатоками и, хотя понятие об этой весьма примечательной области у меня уже было, я испытал тем не менее то, что по весне испытываешь с цветами, которых долго и с нетерпением ждешь, но которые появляются все же внезапно, врасплох.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45