Натыкаясь на мебель, как бы переставшую для него существовать, Вуядин нащупал на стене охотничье ружье, всегда заряженное. И, даже как следует не прижав его к плечу, выстрелил в направлении освещенного костром гумна. Приклад дернулся, приятно поразив его стремлением вырваться из рук и полететь, и сильно ударил в грудь. И отдача тоже понравилась ему. Он еще раз нажал на спуск. На этот раз на гумне поднялись визг, крики о помощи. Лучины метнулись и попадали, люди разбежались, и только костер одиноко горел в стороне. Послышались и мужские голоса. И все это перекрывал протяжный старческий вопль:
– Иова, сыночек, убивают!
Пули, пущенные им в ту ночь на гумно Тасича, оповещали о полной и окончательной победе той скрытой жизни, которой столько лет сопротивлялся и которую столько лет мучительно таил от посторонних глаз отец Вуядин. И по той же восторжествовавшей в нем новой логике вещей поп, нашарив на полке большой, фочанской работы нож, стиснул его в руке и ринулся в ночь.
Он перешел вброд Рзав, в это время года мелкий и теплый. В изнеможении, тяжело дыша, он рухнул на песок под молодыми ракитами. И здесь, не переставая что-то монотонно бубнить, долго сидел, остужая водой грудь и лоб, словно споласкивал рану.
Назавтра по окрестным селам и в городе распространилась весть, что отец Вуядин в приступе безумия стрелял в людей, работавших у Тасича на гумне, и ушел в лес по ту сторону Рзава. Во все это было трудно поверить, и никто не был в силах понять это и объяснить. В особенности не могли прийти в себя от изумления горожане, ценившие попа Вуядина несравненно больше, чем его сельская паства. Но и мужики, принимавшие все сдержанней и проще, по-своему его жалели и недоумевали. Был базарный день. Крестьянки, идущие в город или из города, останавливались при встрече и, обменявшись обычными приветственными словами, тут же переводили разговор на попа Вуядина, крестясь и моля «единого, всемогущего и милостивого бога» уберечь от ненависти и своих и чужих.
Город наводнен был тогда жандармами и солдатами карательного корпуса, выслеживающими невесиньских повстанцев. Все они поднялись на поиски отца Вуядина. Крестьяне то и дело сообщали о том, что видели его там-то и там-то в лесу, оборванного, босого, простоволосого, с ножом, дико озирающегося вокруг. Но когда наряд прибывал на место, от попа там не было уже и следа. Ночью в горах он пугал пастухов, а когда те в панике разбегались, грелся возле их костров. Однажды именно костер его и выдал. Костер увидели издалека, и, когда жандармы уже перед самым рассветом подкрались к нему, Вуядин, сморенный усталостью, спал у тлеющих углей. Он так отчаянно сопротивлялся, что его пришлось связать.
Утром Вуядина провели через город. Руки ему скрутили за спиной (концы цепи держали жандармы), он шел каким-то неестественным быстрым шагом. Шел с непокрытой, закинутой назад головой, так что его длинные седые космы рассыпались по спине. Нижняя губа прикушена, глаза полузакрыты. В его обращенном к небу лице не было ничего безумного, а было что-то ужасно болезненное и страдальческое. И только налитые кровью глаза, когда он их открывал, смотрели на мир мутным бессмысленным взглядом. Все до единого его жалели. Женщины плакали. Власти находились в замешательстве. Пробовали развязать его, но он тут же бросался бежать. Так связанным его и переправили в Сараево. Тут, в большой больнице на Ковачичах, в полутемной клетушке он прожил еще десять лет, не сознавая ни себя, ни окружающего.
С несчастным отцом Вуядином род Порубовичей угас. Добрунский приход занял человек со стороны. Отца Вуядина забыли прежде, чем он скончался в сараевской больнице. По селам вспоминали о нем лишь изредка, когда к слову придется. («Это было тем летом, когда поп Вуядин рассудком помрачился…») В городе трагическая судьба Вуядина произвела более сильное впечатление, и о ней еще долго потом толковали и думали. Она поражала чудовищной невероятностью, и в сострадании к участи священника крылась известная доля невольного страха за себя и своих близких. Каждый бессознательно старался найти причину и разгадку беды, постигшей попа, и тем успокоить свою душу и отогнать черные мысли. Но сколько ни бились в торговых рядах, отыскивая в жизни попа Вуядина что-нибудь особенное и из ряда вон выходящее, – придумать ничего не могли. Жизнь попа Вуядина представала перед ними простой и необъяснимой: невеселый ребенок, замкнутый юноша, незадачливый муж. Но наконец и в городе стало бледнеть воспоминание о нем и его страданиях, но прежде, чем кануть в забвение и исчезнуть совсем, оно всколыхнуло в памяти другие печальные события из давно прошедших времен. Частые упоминания семейства Порубовичей привели не только к деду и отцу попа Вуядина, но и дальше, к его прадеду, некогда известному добрунскому протопопу Мелентию, а от него и к временам Аники.
Мулла Ибрахим Кука первым вспомнил об Анике. Он любил напускать на себя ученый и глубокомысленный вид, хотя на самом деле был праздным и добродушным невеждой, живущим за счет авторитета и достояния своего деда, славного мутевелия муллы Мехмеда, человека ученого и мудрого, достигшего ста и одного года. В книгах и сочинениях, оставшихся после муллы Мехмеда, было и несколько пожелтевших тетрадок с его собственными записями о том, что происходило в городе, и о том, что, как он слышал, делалось в мире. Здесь отмечались наводнения, недороды, близкие и далекие войны, затмения Солнца и Луны, чудесные небесные знаки и явления и прочие события, возмущавшие спокойствие города и его обитателей. Наряду с сообщением, что в некоем немецком городе родился дьявол, что его заключили в бутылку не больше пяди и что толпы народа имели возможность его видеть, была запись об одном христианском генерале по имени Буонапарт, вторгшемся в пределы Египта с безумным намерением воевать с султаном. А несколькими страницами дальше после сообщения о возмутившейся в белградском пашалуке райе, сбитой с пути истинного гнусными подстрекателями, шла запись следующего содержания:
«В тот самый год загуляла в городе одна девка, неверная (убей господь всех гяуров!), и в такую силу вошла в своей мерзости, что на всю округу прогремела. Уйма народу у нее перебывала, всяких – и молодых, и старых, и несчетно зеленых юнцов она перепортила. И власть и закон на колени поставила. Но и ей пришло возмездие, и пала она под карающей рукой. И снова воцарился мир в городе и вспомнили люди заветы божьи».
Мулла Ибрахим прочитал в лавке эту запись, и стали старейшины вспоминать слышанные в детстве рассказы своих прадедов; так и обновились в памяти людском давно забытые времена Аники.
Вот как это было.
1
Давно ушли в забвение времена, когда Аника объявила войну всему люду крещеному и всем духовным и светским властям, а паче всех – добрунскому протопопу Мелентию. Но некогда о событиях тех лет много судили и рядили, и в разговорах время часто отсчитывалось от той поры, «когда Аника буйствовала по округе».
В городе, где все жители похожи друг на друга, как овцы в отаре, случалось, появится один, словно семечко, занесенное ветром, скроенный на свой лад, и давай вносить раздоры и смуту, утихавшие только тогда, когда удавалось подсечь его под корень и тем вернуть городу мир.
Отец Аники был Маринко Крноелац, пекарь. В молодости он славился своей почти женской красотой, но рано постарел и опустился. Было ему около сорока, когда, обходя свой сливняк за городом, на том берегу реки, он наткнулся на прохожего крестьянина, подбиравшего с сыном сливы. Маринко прикончил его на месте колом. Мальчишка убежал. Маринко в то же утро взяли жандармы. В Сараеве его осудили на шесть лет каторги. Те, кому довелось быть в Сараеве, передавали потом, что видели, как он, гремя оковами, таскал с другими каторжниками известь на Желтый бастион. Четыре года отбыл бывший пекарь на Видине на каторге. А вернувшись, привел с собой жену, так как старая его жена, с которой у него не было детей, умерла, пока он был на каторге. Крноелац снова стал заниматься пекарным делом и жил мирно, как до случившейся с ним беды.
Вторая его жена, Анджа, была намного моложе Маринко, худая, согнутая в пояснице, с мученическим смирением, написанным на ее лице, и изысканной пугливостью в повадках. Ее недолюбливали и не понимали. Подозревали, что Маринко подобрал ее где-то на каторге, отчего и прозвали Анджу Видинкой. Напрасно Маринко доказывал, что это не так, что его жена – дочь пекаря, у которого он работал некоторое время после отбытия каторги.
Это была мать Аники. У Маринко был с ней еще и сын, старше Аники. Белолицый, стройный и высокий мальчик, с чудесными лучистыми глазами, но слабоумный. Звали его Лалс. Вырос он возле матери, а потом помогал отцу в пекарне; с молодыми парнями не водился, не пил, не курил, на девушек не заглядывался.
Как родилась и подрастала Аника, никто не помнил в точности.
Подле необщительной и молчаливой матери росла худая и длинноногая девочка с огромными глазами, полными недоверчивого высокомерия, и ртом, всегда готовым искривиться в плачущей гримасе и казавшимся чересчур большим на ее лице с мелкими чертами. Девочка все вытягивалась в рост. Мать повязывала ей голову платком, на особый манер, так что ни единый волосок не был виден, отчего та казалась еще более странной и худой. Угловатая и ершистая девчушка ходила вечно сутулая, словно бы стесняясь своего роста, с презрительно поджатыми губами и опущенным взглядом. Понятно, что на пекарскую дочку никто не обращал внимания, тем более что при своей непривлекательности из дома она выходила редко, да и то не дальше отцовской пекарни и обратно.
Богоявление в тот год с непомерно ранней, длинной и сырой зимой выдалось без снега и без льда. Процессия шлепала по грязи. Блестели иконы, хоругви и кадила, слепя глаза на преждевременном и нездоровом солнце. Вода, из которой вынули крест, была совсем безо льда, по-весеннему зеленая и неспокойная.
При входе и выходе из церкви всем бросилась в глаза пекарская дочь. Еще недавно худая и сутулая, она, оставшись такой же стройненькой, побелела лицом, выпрямилась и округлилась за зиму; глаза стали больше, рот меньше. На ней была атласная шубка какого-то необычного покроя. Люди оборачивались ей вслед. Многие расспрашивали, чья это девчушка, что ходит в церковь одна. Она и вправду казалась чужой, приехавшей откуда-то из дальних мест.
Аника между тем плавно прошла сквозь толпу в своем новом обличье и новой поступью, при этом она не смотрела ни на кого из тех, кто пялил на нее глаза, а устремила свой взор прямо на церковные ворота, куда она и направлялась. Там она встретилась, едва не столкнувшись, с Михаило Николиным, по прозванию Чужак. На какую-то долю мгновения, он несколько дольше, они замешкались в проходе и разошлись, почти одновременно переступив через порог.
В следующее после богоявления воскресенье они снова встретились в тех же воротах, и при этом не совсем случайно. Михаило поджидал ее и подошел к ней. Пораженные чудесным и внезапным преображением Аники, люди удивлялись также и Михаило, до сих пор не замечавшему ни одну из своих сверстниц и вдруг так выделившему Анику. В городе только и разговоров было что о пекарской дочери, которая так внезапно заневестилась и всем своим обликом и даже одеждой так сильно отличалась от всей женской половины горожан.
Первое ее появление на людях смутило не только городских обитателей, но и саму Анику. Она как бы впервые осмотрелась вокруг. И, словно бы только сейчас заметив свое тело, стала его нежить и холить.
Весна в тот год выдалась капризная, недружная. В хорошую погоду Аника выходит во двор, дышит полной грудью, веки трепещут; потом, утомившись от ходьбы, идет в дом, но в доме ее передергивает озноб, и она снова спешит во двор. А когда солнце зайдет за ограду, она, поеживаясь, убегает от надвигающейся тени, забирается как можно выше, чтобы поймать последний отблеск солнца. В хмурые дни Аника не выходит из комнаты, затопит печку и сидит перед ней, уставившись в огонь. Расстегнет платье и греет руку под грудью, выступающей над худенькими девическими ребрами. Здесь i у нее самая гладкая кожа. Так она сидит часами, с рукой за пазухой, и глядит на огонь и на глазницы отдушин в печке, и все ей будто что-то говорит и она как будто отвечает. А окликнут ее – Аника вздрогнет, точно проснувшись, нехотя вынет руку из-за пазухи и выйдет на зов. А потом, вернувшись и усевшись снова у огня, долго не может удобно устроиться: все ей кажется, что никак не удается отыскать то место, где она держала руку, как будто что-то дорогое уронила в воду.
Так и жила дочь Крноелаца, занятая лишь мыслями о себе, замкнутая, равнодушная ко всем, с каждым днем все пышнее и ярче расцветая. Так проходила мимолетная и таинственная пора ее девичества, лето, осень и снова зима. В воскресенье и по праздникам Аника появлялась в церкви, сопровождаемая немощной и бледной соседкой. Сперва Михаило регулярно встречал ее в воротах, обмениваясь с ней несколькими словами. Но мало-помалу стали подходить и другие парни. Статная, красивая девушка, выросшая из бывшего пугливого и худого пекарского цыпленка, в ту зиму стала главным предметом мужского вожделения и женских разговоров.
Той же зимой умер Маринко. Его сын Лале продолжил его дело. Невзирая на молодость и слабоумие, он оказался хорошим работником и сумел удержать отцовских клиентов.
Анджа, и до этого жившая как тень, еще больше согнулась и усохла. Дочь, никогда не баловавшая ее ни лаской, ни доверием, сейчас находилась в том возрасте, когда девочки себялюбивы, замкнуты, непочтительны и бессердечны с родными и близкими. Не было больше того единственного человека, который связывал Анджу с городом. Она совсем перестала говорить. Не плакала. Только озиралась вокруг каким-то потерянным взглядом. Не нужно было никакой болезни, чтобы ее погасить. Летом того же года она скончалась. Аника не успела еще снять траур по отцу.
В дом, чтобы девушка была не одна, переселилась тетка Плема, сводная сестра покойного Маринко, престарелая и полуслепая вдова, имевшая бурную и несчастную молодость, однако это было столь давно, что никто, в том числе и она сама, не мог бы в точности сказать, в чем состояли ее муки и несчастья. Так Аника и жила теперь с теткой и придурковатым братом. Смерть родителей, образовавшаяся вокруг нее пустота, траур, который она носила, – все это только ярче подчеркивало ее невиданную красоту и необыкновенный нрав.
Она была на голову выше брата. Но все еще продолжала расти и развиваться. И постоянно приобретала новые черты. В темных глазах появился фиолетовый оттенок, взгляд стал смелым, кожа – матовой, движения – плавными и женственными. Город судачил о замужестве Аники. Об этом же намекали ей и парни возле церкви. Она их всех выслушивала молча, дольше других позволяя говорить Михаило, но сама не отвечала ничего определенного. Голос у нее был глубокий, грудной, говорила она, почти не размыкая своих красиво очерченных, пухлых, но несколько бледноватых еще губ. По большей части односложные слова, роняемые ею, забывались с затуханием звука и не оставляли никакого следа. В памяти у каждого гораздо сильнее, чем голос и слова, запечатлевалась ее красота.
И чем необъяснимей и загадочней вела себя девушка, тем с большим жаром обсуждали жители ее замужество, с самого начала чаще всего связывая с ним имя Михаило.
Михаило объявился в городе шесть лет назад в качестве приказчика Николы Субботича, два года перед тем проработав в лабазе того же Субботича в Сараеве. Газда Никола промышлял скотом и кожами, и при его везении быть бы ему первым из первых, если бы не две его пагубные страсти: болезненная непоседливость и азарт. Совсем молодым остался он вдовцом и больше так и не женился. Нигде не мог он найти себе покоя. Человек незаурядной смелости и исключительной силы и ума, газда Субботич был удачлив и в делах и в игре. Необычайно повезло ему и в том, что восемь лет назад в Сараеве он взял этого самого Михаило сначала на службу, а потом и в долю на третий грош. И пока сам газда Никола скитался в погоне за своим игрецким счастьем, от которого в конце концов ничего в руках не остается, Михаиле стерег дом и лабаз в Вышеграде, ведя дело скромно, но наверняка и честно деля выручку. Этим он в конечном с 4ете покорил город. Ибо на первых порах его, как всякого пришельца, приняли с неприязнью и недоверием. Но он добился того, чем только и можно было завоевать расположение города: прочного финансового положения.
Он жил один в доме своего компаньона, хозяйство вела старушка, удержавшаяся еще с той поры, когда газда Никола был женат. По существу все торговое дело, как и бремя ответственности, лежало на плечах у Михаило, грамотного, сметливого и безраздельно преданного своим обязанностям.
1 2 3 4 5 6 7 8
– Иова, сыночек, убивают!
Пули, пущенные им в ту ночь на гумно Тасича, оповещали о полной и окончательной победе той скрытой жизни, которой столько лет сопротивлялся и которую столько лет мучительно таил от посторонних глаз отец Вуядин. И по той же восторжествовавшей в нем новой логике вещей поп, нашарив на полке большой, фочанской работы нож, стиснул его в руке и ринулся в ночь.
Он перешел вброд Рзав, в это время года мелкий и теплый. В изнеможении, тяжело дыша, он рухнул на песок под молодыми ракитами. И здесь, не переставая что-то монотонно бубнить, долго сидел, остужая водой грудь и лоб, словно споласкивал рану.
Назавтра по окрестным селам и в городе распространилась весть, что отец Вуядин в приступе безумия стрелял в людей, работавших у Тасича на гумне, и ушел в лес по ту сторону Рзава. Во все это было трудно поверить, и никто не был в силах понять это и объяснить. В особенности не могли прийти в себя от изумления горожане, ценившие попа Вуядина несравненно больше, чем его сельская паства. Но и мужики, принимавшие все сдержанней и проще, по-своему его жалели и недоумевали. Был базарный день. Крестьянки, идущие в город или из города, останавливались при встрече и, обменявшись обычными приветственными словами, тут же переводили разговор на попа Вуядина, крестясь и моля «единого, всемогущего и милостивого бога» уберечь от ненависти и своих и чужих.
Город наводнен был тогда жандармами и солдатами карательного корпуса, выслеживающими невесиньских повстанцев. Все они поднялись на поиски отца Вуядина. Крестьяне то и дело сообщали о том, что видели его там-то и там-то в лесу, оборванного, босого, простоволосого, с ножом, дико озирающегося вокруг. Но когда наряд прибывал на место, от попа там не было уже и следа. Ночью в горах он пугал пастухов, а когда те в панике разбегались, грелся возле их костров. Однажды именно костер его и выдал. Костер увидели издалека, и, когда жандармы уже перед самым рассветом подкрались к нему, Вуядин, сморенный усталостью, спал у тлеющих углей. Он так отчаянно сопротивлялся, что его пришлось связать.
Утром Вуядина провели через город. Руки ему скрутили за спиной (концы цепи держали жандармы), он шел каким-то неестественным быстрым шагом. Шел с непокрытой, закинутой назад головой, так что его длинные седые космы рассыпались по спине. Нижняя губа прикушена, глаза полузакрыты. В его обращенном к небу лице не было ничего безумного, а было что-то ужасно болезненное и страдальческое. И только налитые кровью глаза, когда он их открывал, смотрели на мир мутным бессмысленным взглядом. Все до единого его жалели. Женщины плакали. Власти находились в замешательстве. Пробовали развязать его, но он тут же бросался бежать. Так связанным его и переправили в Сараево. Тут, в большой больнице на Ковачичах, в полутемной клетушке он прожил еще десять лет, не сознавая ни себя, ни окружающего.
С несчастным отцом Вуядином род Порубовичей угас. Добрунский приход занял человек со стороны. Отца Вуядина забыли прежде, чем он скончался в сараевской больнице. По селам вспоминали о нем лишь изредка, когда к слову придется. («Это было тем летом, когда поп Вуядин рассудком помрачился…») В городе трагическая судьба Вуядина произвела более сильное впечатление, и о ней еще долго потом толковали и думали. Она поражала чудовищной невероятностью, и в сострадании к участи священника крылась известная доля невольного страха за себя и своих близких. Каждый бессознательно старался найти причину и разгадку беды, постигшей попа, и тем успокоить свою душу и отогнать черные мысли. Но сколько ни бились в торговых рядах, отыскивая в жизни попа Вуядина что-нибудь особенное и из ряда вон выходящее, – придумать ничего не могли. Жизнь попа Вуядина представала перед ними простой и необъяснимой: невеселый ребенок, замкнутый юноша, незадачливый муж. Но наконец и в городе стало бледнеть воспоминание о нем и его страданиях, но прежде, чем кануть в забвение и исчезнуть совсем, оно всколыхнуло в памяти другие печальные события из давно прошедших времен. Частые упоминания семейства Порубовичей привели не только к деду и отцу попа Вуядина, но и дальше, к его прадеду, некогда известному добрунскому протопопу Мелентию, а от него и к временам Аники.
Мулла Ибрахим Кука первым вспомнил об Анике. Он любил напускать на себя ученый и глубокомысленный вид, хотя на самом деле был праздным и добродушным невеждой, живущим за счет авторитета и достояния своего деда, славного мутевелия муллы Мехмеда, человека ученого и мудрого, достигшего ста и одного года. В книгах и сочинениях, оставшихся после муллы Мехмеда, было и несколько пожелтевших тетрадок с его собственными записями о том, что происходило в городе, и о том, что, как он слышал, делалось в мире. Здесь отмечались наводнения, недороды, близкие и далекие войны, затмения Солнца и Луны, чудесные небесные знаки и явления и прочие события, возмущавшие спокойствие города и его обитателей. Наряду с сообщением, что в некоем немецком городе родился дьявол, что его заключили в бутылку не больше пяди и что толпы народа имели возможность его видеть, была запись об одном христианском генерале по имени Буонапарт, вторгшемся в пределы Египта с безумным намерением воевать с султаном. А несколькими страницами дальше после сообщения о возмутившейся в белградском пашалуке райе, сбитой с пути истинного гнусными подстрекателями, шла запись следующего содержания:
«В тот самый год загуляла в городе одна девка, неверная (убей господь всех гяуров!), и в такую силу вошла в своей мерзости, что на всю округу прогремела. Уйма народу у нее перебывала, всяких – и молодых, и старых, и несчетно зеленых юнцов она перепортила. И власть и закон на колени поставила. Но и ей пришло возмездие, и пала она под карающей рукой. И снова воцарился мир в городе и вспомнили люди заветы божьи».
Мулла Ибрахим прочитал в лавке эту запись, и стали старейшины вспоминать слышанные в детстве рассказы своих прадедов; так и обновились в памяти людском давно забытые времена Аники.
Вот как это было.
1
Давно ушли в забвение времена, когда Аника объявила войну всему люду крещеному и всем духовным и светским властям, а паче всех – добрунскому протопопу Мелентию. Но некогда о событиях тех лет много судили и рядили, и в разговорах время часто отсчитывалось от той поры, «когда Аника буйствовала по округе».
В городе, где все жители похожи друг на друга, как овцы в отаре, случалось, появится один, словно семечко, занесенное ветром, скроенный на свой лад, и давай вносить раздоры и смуту, утихавшие только тогда, когда удавалось подсечь его под корень и тем вернуть городу мир.
Отец Аники был Маринко Крноелац, пекарь. В молодости он славился своей почти женской красотой, но рано постарел и опустился. Было ему около сорока, когда, обходя свой сливняк за городом, на том берегу реки, он наткнулся на прохожего крестьянина, подбиравшего с сыном сливы. Маринко прикончил его на месте колом. Мальчишка убежал. Маринко в то же утро взяли жандармы. В Сараеве его осудили на шесть лет каторги. Те, кому довелось быть в Сараеве, передавали потом, что видели, как он, гремя оковами, таскал с другими каторжниками известь на Желтый бастион. Четыре года отбыл бывший пекарь на Видине на каторге. А вернувшись, привел с собой жену, так как старая его жена, с которой у него не было детей, умерла, пока он был на каторге. Крноелац снова стал заниматься пекарным делом и жил мирно, как до случившейся с ним беды.
Вторая его жена, Анджа, была намного моложе Маринко, худая, согнутая в пояснице, с мученическим смирением, написанным на ее лице, и изысканной пугливостью в повадках. Ее недолюбливали и не понимали. Подозревали, что Маринко подобрал ее где-то на каторге, отчего и прозвали Анджу Видинкой. Напрасно Маринко доказывал, что это не так, что его жена – дочь пекаря, у которого он работал некоторое время после отбытия каторги.
Это была мать Аники. У Маринко был с ней еще и сын, старше Аники. Белолицый, стройный и высокий мальчик, с чудесными лучистыми глазами, но слабоумный. Звали его Лалс. Вырос он возле матери, а потом помогал отцу в пекарне; с молодыми парнями не водился, не пил, не курил, на девушек не заглядывался.
Как родилась и подрастала Аника, никто не помнил в точности.
Подле необщительной и молчаливой матери росла худая и длинноногая девочка с огромными глазами, полными недоверчивого высокомерия, и ртом, всегда готовым искривиться в плачущей гримасе и казавшимся чересчур большим на ее лице с мелкими чертами. Девочка все вытягивалась в рост. Мать повязывала ей голову платком, на особый манер, так что ни единый волосок не был виден, отчего та казалась еще более странной и худой. Угловатая и ершистая девчушка ходила вечно сутулая, словно бы стесняясь своего роста, с презрительно поджатыми губами и опущенным взглядом. Понятно, что на пекарскую дочку никто не обращал внимания, тем более что при своей непривлекательности из дома она выходила редко, да и то не дальше отцовской пекарни и обратно.
Богоявление в тот год с непомерно ранней, длинной и сырой зимой выдалось без снега и без льда. Процессия шлепала по грязи. Блестели иконы, хоругви и кадила, слепя глаза на преждевременном и нездоровом солнце. Вода, из которой вынули крест, была совсем безо льда, по-весеннему зеленая и неспокойная.
При входе и выходе из церкви всем бросилась в глаза пекарская дочь. Еще недавно худая и сутулая, она, оставшись такой же стройненькой, побелела лицом, выпрямилась и округлилась за зиму; глаза стали больше, рот меньше. На ней была атласная шубка какого-то необычного покроя. Люди оборачивались ей вслед. Многие расспрашивали, чья это девчушка, что ходит в церковь одна. Она и вправду казалась чужой, приехавшей откуда-то из дальних мест.
Аника между тем плавно прошла сквозь толпу в своем новом обличье и новой поступью, при этом она не смотрела ни на кого из тех, кто пялил на нее глаза, а устремила свой взор прямо на церковные ворота, куда она и направлялась. Там она встретилась, едва не столкнувшись, с Михаило Николиным, по прозванию Чужак. На какую-то долю мгновения, он несколько дольше, они замешкались в проходе и разошлись, почти одновременно переступив через порог.
В следующее после богоявления воскресенье они снова встретились в тех же воротах, и при этом не совсем случайно. Михаило поджидал ее и подошел к ней. Пораженные чудесным и внезапным преображением Аники, люди удивлялись также и Михаило, до сих пор не замечавшему ни одну из своих сверстниц и вдруг так выделившему Анику. В городе только и разговоров было что о пекарской дочери, которая так внезапно заневестилась и всем своим обликом и даже одеждой так сильно отличалась от всей женской половины горожан.
Первое ее появление на людях смутило не только городских обитателей, но и саму Анику. Она как бы впервые осмотрелась вокруг. И, словно бы только сейчас заметив свое тело, стала его нежить и холить.
Весна в тот год выдалась капризная, недружная. В хорошую погоду Аника выходит во двор, дышит полной грудью, веки трепещут; потом, утомившись от ходьбы, идет в дом, но в доме ее передергивает озноб, и она снова спешит во двор. А когда солнце зайдет за ограду, она, поеживаясь, убегает от надвигающейся тени, забирается как можно выше, чтобы поймать последний отблеск солнца. В хмурые дни Аника не выходит из комнаты, затопит печку и сидит перед ней, уставившись в огонь. Расстегнет платье и греет руку под грудью, выступающей над худенькими девическими ребрами. Здесь i у нее самая гладкая кожа. Так она сидит часами, с рукой за пазухой, и глядит на огонь и на глазницы отдушин в печке, и все ей будто что-то говорит и она как будто отвечает. А окликнут ее – Аника вздрогнет, точно проснувшись, нехотя вынет руку из-за пазухи и выйдет на зов. А потом, вернувшись и усевшись снова у огня, долго не может удобно устроиться: все ей кажется, что никак не удается отыскать то место, где она держала руку, как будто что-то дорогое уронила в воду.
Так и жила дочь Крноелаца, занятая лишь мыслями о себе, замкнутая, равнодушная ко всем, с каждым днем все пышнее и ярче расцветая. Так проходила мимолетная и таинственная пора ее девичества, лето, осень и снова зима. В воскресенье и по праздникам Аника появлялась в церкви, сопровождаемая немощной и бледной соседкой. Сперва Михаило регулярно встречал ее в воротах, обмениваясь с ней несколькими словами. Но мало-помалу стали подходить и другие парни. Статная, красивая девушка, выросшая из бывшего пугливого и худого пекарского цыпленка, в ту зиму стала главным предметом мужского вожделения и женских разговоров.
Той же зимой умер Маринко. Его сын Лале продолжил его дело. Невзирая на молодость и слабоумие, он оказался хорошим работником и сумел удержать отцовских клиентов.
Анджа, и до этого жившая как тень, еще больше согнулась и усохла. Дочь, никогда не баловавшая ее ни лаской, ни доверием, сейчас находилась в том возрасте, когда девочки себялюбивы, замкнуты, непочтительны и бессердечны с родными и близкими. Не было больше того единственного человека, который связывал Анджу с городом. Она совсем перестала говорить. Не плакала. Только озиралась вокруг каким-то потерянным взглядом. Не нужно было никакой болезни, чтобы ее погасить. Летом того же года она скончалась. Аника не успела еще снять траур по отцу.
В дом, чтобы девушка была не одна, переселилась тетка Плема, сводная сестра покойного Маринко, престарелая и полуслепая вдова, имевшая бурную и несчастную молодость, однако это было столь давно, что никто, в том числе и она сама, не мог бы в точности сказать, в чем состояли ее муки и несчастья. Так Аника и жила теперь с теткой и придурковатым братом. Смерть родителей, образовавшаяся вокруг нее пустота, траур, который она носила, – все это только ярче подчеркивало ее невиданную красоту и необыкновенный нрав.
Она была на голову выше брата. Но все еще продолжала расти и развиваться. И постоянно приобретала новые черты. В темных глазах появился фиолетовый оттенок, взгляд стал смелым, кожа – матовой, движения – плавными и женственными. Город судачил о замужестве Аники. Об этом же намекали ей и парни возле церкви. Она их всех выслушивала молча, дольше других позволяя говорить Михаило, но сама не отвечала ничего определенного. Голос у нее был глубокий, грудной, говорила она, почти не размыкая своих красиво очерченных, пухлых, но несколько бледноватых еще губ. По большей части односложные слова, роняемые ею, забывались с затуханием звука и не оставляли никакого следа. В памяти у каждого гораздо сильнее, чем голос и слова, запечатлевалась ее красота.
И чем необъяснимей и загадочней вела себя девушка, тем с большим жаром обсуждали жители ее замужество, с самого начала чаще всего связывая с ним имя Михаило.
Михаило объявился в городе шесть лет назад в качестве приказчика Николы Субботича, два года перед тем проработав в лабазе того же Субботича в Сараеве. Газда Никола промышлял скотом и кожами, и при его везении быть бы ему первым из первых, если бы не две его пагубные страсти: болезненная непоседливость и азарт. Совсем молодым остался он вдовцом и больше так и не женился. Нигде не мог он найти себе покоя. Человек незаурядной смелости и исключительной силы и ума, газда Субботич был удачлив и в делах и в игре. Необычайно повезло ему и в том, что восемь лет назад в Сараеве он взял этого самого Михаило сначала на службу, а потом и в долю на третий грош. И пока сам газда Никола скитался в погоне за своим игрецким счастьем, от которого в конце концов ничего в руках не остается, Михаиле стерег дом и лабаз в Вышеграде, ведя дело скромно, но наверняка и честно деля выручку. Этим он в конечном с 4ете покорил город. Ибо на первых порах его, как всякого пришельца, приняли с неприязнью и недоверием. Но он добился того, чем только и можно было завоевать расположение города: прочного финансового положения.
Он жил один в доме своего компаньона, хозяйство вела старушка, удержавшаяся еще с той поры, когда газда Никола был женат. По существу все торговое дело, как и бремя ответственности, лежало на плечах у Михаило, грамотного, сметливого и безраздельно преданного своим обязанностям.
1 2 3 4 5 6 7 8