OCR Busya
«Л. Кармен «Рассказы»»: Художественная литература; Москва; 1977
Аннотация
В Одессе нет улицы Лазаря Кармена, популярного когда-то писателя, любимца одесских улиц, любимца местных «портосов»: портовых рабочих, бродяг, забияк. «Кармена прекрасно знала одесская улица», – пишет в воспоминаниях об «Одесских новостях» В. Львов-Рогачевский, – «некоторые номера газет с его фельетонами об одесских каменоломнях, о жизни портовых рабочих, о бывших людях, опустившихся на дно, читались нарасхват… Его все знали в Одессе, знали и любили». И… забыли?..
Он остался героем чужих мемуаров (своих написать не успел), остался частью своего времени, ставшего историческим прошлым, и там, в прошлом времени, остались его рассказы и их персонажи. Творчество Кармена персонажами переполнено. Он преисполнен такой любви к человекам, грубым и смешным, измордованным и мечтательно изнеженным, что старается перезнакомить читателей со всем остальным человечеством.
Лазарь Кармен
Павший в бою
Конфексион М-г Шевалье «Au bon gout» считался моднейшим и богатейшим в городе. Он смахивал на новенькую японскую шкатулочку. Все в нем блестело, самый придирчивый глаз не открыл бы ни единой пылинки и пятнышка на его паркете, залитом узорчатой клеенкой, на его шкафах и полках из черного дерева, туго набитых дорогими материями, на таких же прилавках, изящной мебели, трюмо, и по вечерам, когда снаружи, над дверьми, шумно вспыхивал громадный, молочной белизны баллон и внутри – десятки лампочек, расположенных созвездиями, он превращался в чертог – чертог Меркурия. И приятно было прохожему, даже чуждому миру мод, заглянуть в него через толстое венецианское стекло. Никто не мог пройти равнодушно.
Дом, в котором он помещался, соответствовал ему вполне. Он возвышался над прочими наподобие крупного цветка, украшенный легкими балкончиками в виде раковин, китайских пагод и минаретов, статуями и маленькими и большими куполами.
Конфексион занимал два этажа. Во втором было отделение детского платья, и к нему вели два мраморных марша, широких, как в театре. На видном месте, над круглыми часами, сиял самодовольный и неумолимый девиз Шевалье – prix fixe.
Общую картину его дополняла выставка – две гигантские витрины с четырьмя эффектными, грудастыми молодыми дамами, разодетыми по последней моде, – в перчатках, шляпах и под вуалями. Они точно собрались на свидание.
У ног их пестрели несколько штук тончайших переливчатых материй, небрежно, но со вкусом разбросанных по подоконникам, и последние номера «Wiener Chick» и «Chic Parisien».
В конфексионе во всякое время дня можно было встретить несколько дам с прекрасными манерами, как у герцогинь, – представительниц высшего круга, денежной аристократии, артисток, кокоток, копающихся в волнах материй и беседующих с закройщиком и галантными приказчиками. Они подъезжали к нему, развалясь, в собственных экипажах и ландо с лошадьми в английской упряжи и кучерами в желтых рейтузах, фраках и цилиндрах.
За пневматической кассой, огороженной высокой деревянной решеткой, восседала дама, чрезвычайно похожая на огромную куклу. У нее было круглое лицо без всякого румянца, но зато с дивным матовым оттенком, большие иссиня-темные глаза с нетронутыми ресницами и пышная огненная шевелюра, вся в завитушках. На верхней, слегка приподнятой и пухлой губе пушились тоненькие усики.
Дама одевалась очень богато, говорила приятным, хотя и несколько простуженным контральто и никогда не снимала с головы широкой шляпы, обвеянной белоснежным облаком из страусовых перьев.
Когда она улыбалась, по обеим сторонам ее миниатюрного рта, собранного в алый цветок или безделушку из коралла, откладывались глубокие ямочки, а когда она хваталась за ручку кассы, бриллиантовые серьги, спускавшиеся до самых плеч, вздрагивали и роняли снопы искр.
Возле нее, сбоку, всегда стояли ваза с букетом и граненый бокал с прохладительным – оршадом или лимонадом. А позади, нежно наклонившись над нею через плечо, когда никого в магазине не было, что, впрочем, случалось редко, стоял такой же великолепный, как и она, мужчина, картинка, сошедшая с модного журнала, и что-то нежно нашептывал ей в ухо.
Это была счастливая чета Шевалье.
Мадам Шевалье, собственно говоря, озаряла собой конфексион всего полгода. До этого ее можно было видеть в местном варьете, на подмостках.
«M-lle Глория – известная исполнительница французско-немецких романсов» – так печаталась она на афишах.
К чести ее сказать, она вела себя на подмостках очень корректно. Она являлась перед публикой в скромном платье, застегнутом наглухо, до подбородка, в аршинных белых перчатках, и когда пела свои романсы, то смотрела своими большими глазами прямо перед собой, серьезно, совсем как оперная певица, и не разрешала себе никаких нескромных телодвижений. Она и пела недурно. Публике особенно нравились ее русские романсы. Она исполняла их, как все иностранки, забавно, но мило:
Голюбка моия, умышимся в краиа,
Где все, как и ти, софершеанстфо-о!..
Скромность ее пленила Шевалье, и после нескольких задушевно проведенных вечеров он торжественно сочетался с нею.
Каждый день, аккуратно в два часа, к магазину мягко подкатывал новенький кабриолет, уютный, как гнездышко колибри, для двоих, с грумом позади, и увозил их за город, к себе на виллу у самого моря, спрятанную в зелени плюща, гордых и упругих кленов и акаций.
Лично M-r Шевалье представлял собой типичного французского буржуа, перенесенного на русскую почву, крайне самодовольного, надутого и невежественного. Он весьма кичился своей принадлежностью к «великой нации» и считал себя в России таким же неприкосновенным, как китайское божество в кумирне. Чуть кто дерзал посягнуть на его имущество или персону, он требовал немедленного удовлетворения от русского правительства через французского посла.
До обзаведения собственным конфексионом он долго работал у лучшего портного в Париже простым подмастерьем. В Россию он приехал с небольшими деньгами, но со знанием дела и быстро пошел в гору.
Когда-то, вначале, при открытии конфексиона, он сам кроил, примерял. Но в последние пять лет он ни разу не брался за иглу и ножницы. Он только и делал, что гоголем расхаживал по конфексиону, любовно поглядывая на шпилеобразные носки своих лакированных ботинок, на розовые ногти, и охорашивался перед зеркалом; сто раз на день он доставал из жилетного кармана то черепаховую гребенку, то щеточку и расчесывал и разглаживал свои волнистые, светлые усы и круглую бородку, подпертую высоким двойным воротником; часто менял костюмы и галстуки и встречал и провожал со сладенькой улыбочкой заказчиц, которым очень нравился.
Раз только он решился взяться за иглу. Это было прошлым летом. В магазин вошел франт.
– Простите. Со мной только что на бульваре приключилась неприятность. Отскочила пуговица от пальто. Нельзя ли пришить?
Шевалье с истинно королевским жестом предложил ему скинуть пальто. Тот скинул.
Шевалье хотел было отправить пальто вниз, в мастерскую, но почему-то раздумал, взял его из рук франта вместе с перламутровой пуговицей и положил на стойку. Он достал из кармана игрушечный золотой наперсток с эмалью на донышке, из-за обшлага своего прелестного пиджака – иголку и, по-прежнему молча и по-королевски, стал пришивать пуговицу.
По магазину пошел шепот. Комми, сбившись в кучку, с изумлением взирали на своего патрона. Это было таким событием.
Шевалье хотел пококетничать или развлечься от безделья.
В минуту пуговица была пришита. Франт со счастливым лицом натянул на себя пальто и протянул Шевалье двугривенный. Тот не пошевельнул даже бровью и сухо процедил:
– Или рубль, или нышефо.
– За пуговицу-то?! – подскочил франт. Шевалье, не меняя величественной позы, измерил нахала с ног до головы презрительным взглядом.
Франт задергал лицом, как грудной младенец, собирающийся заплакать, достал рубль и со звоном бросил его на прилавок. Шевалье даже не притронулся к нему.
– Уберите! – сказал он спустя несколько минут спокойно приказчику, указав головой на рубль…
* * *
– Monsieur Шевалье?
– Што такое? – спросил он лениво на ломаном русском языке старшего закройщика.
Он стоял спиной к нему, как всегда, самодовольный, сытый, изящный, и шлифовал напильником длинные треугольные ногти.
Закройщик, толстый угодливый мужчина, замялся.
– Ну-у! – подбодрил его Шевалье.
– Там… там, – проговорил он, краснея и заикаясь, – Зигмунд…
– Comment?
– Я говорю, Зигмунд пришел.
– Кто он?
Шевалье за время разговора ни разу не повернулся к закройщику.
– Штучник, который у нас работал… Он оставил мастерскую в числе тех… двенадцати…
Шевалье на этот раз быстро повернулся и спросил, высоко вскинув бровями:
– А что ему угодно?
– Просится обратно…
– Артель их, значит, фюить, тю-тю?!
– Да.
– О ла-ла! – весело пропел Шевалье.
В серых глазах его блеснул злорадный огонек.
– Глория!.. Ma petite! Слышишь! – сказал он громко по-французски. (Она проверяла за кассой чеки.) – Дамская артель лопнула!
– Браво! – воскликнула она и захлопала в ладоши. – Но кто сказал?
– Да вот – пришел один из этой банды и просится обратно.
– А-а!.. Canailles…
Шевалье в сильном волнении зашагал по магазину. Пять месяцев назад рабочие предъявили какие-то требования. Это была такая дерзость. Он, конечно, отказал. Они оставили его и открыли собственный конфексион. Сколько в них было тогда гордости, самоуверенности. И теперь один приходит с повинной. О! Они все придут!..
– Позвать? – спросил несколько смелее закройщик.
– Naturellement Oui, oui! Это очень интересан.
Закройщик ушел и вернулся с тщедушным, маленьким человечком в рыжеватой бородке. В нем было много сходства с судном, потерпевшим сильную аварию.
Плохой пиджак висел на нем клочьями, башмаки расползались, как сыр, и длинную, как у птицы, сухую шею его еле прикрывала нижняя, давно не видавшая мыла сорочка.
Он остановился в дверях, в тени, и тиская в руках шляпу, смотрел перед собой пугливыми глазами.
Там, в глубине магазина, освещенный ярким дневным светом, стоял, широко расставив ноги, засунув руки в карманы и поджидая его, Шевалье. В фигуре его, в глазах сейчас просвечивало что-то кошачье, хищное.
– А! – проговорил он вкрадчиво. – Monsieur Зигмунд.
Зигмунд прижал к груди шляпу и пролепетал:
– Здравствуйте!
На него уставилось из-за прилавок и кассы тридцать пар глаз комми и Глория.
– Чего же вы стесняетесь?! Пожалуйста! – Шевалье мягким и округлым жестом пригласил его к себе.
Зигмунд короткими шажками, недоверчиво и закрывая рукой прорехи на платье, вышел на середину магазина.
Шевалье брезгливо окинул его грязную сорочку, спутанную и как бы вылепленную из глины бородку, некрасивое, бескровное лицо с глубокими морщинами и провалами на щеках и воспаленными куриными глазами, поморщился и спросил тем же вкрадчивым голосом:
– Что с вами, милейший Зигмунд? У вас такой нехороший вид! Неужели дела ваши так скверны? У вас, как мне казалось, так много заказов! Помилуйте, ваш конфексион!.. О ла-ла!
Шевалье вытянулся на носках, сунул в оба жилетных кармана по два пальца и откинулся назад всем корпусом. В пышных усах его затрепетала полупрезрительная-полуироническая улыбка.
– Его больше нет, – печально прошептал Зигмунд и опустил голову.
Губы у него были сухие – их точно долгое время держали под прессом – и шевелились с трудом.
– Ка-ак?! – притворился изумленным Шевалье.
– Артель наша распалась.
– Вот те раз! Но почему? Mais pourquoi?
– У нас не хватило средств.
– В самом деле? Ай-ай-ай! Как жалко! Но куда делись остальные ваши артельщики? Такие славные, энергичные, предприимчивые молодые люди!
– Не знаю, – ответил Зигмунд уклончиво, щуря воспаленные глаза.
Свет бил прямо в лицо.
– Они ведь собирались задушить меня.
За кассой послышалось хихиканье.
– Вы что же теперь делаете?
– Ничего.
Зигмунд посмотрел на него умоляюще и проговорил:
– Прошу вас… работы…
– Работы?! Вам работы?! Вы удивляете меня, monsieur Зигмунд! Такой независимый, самостоятельный мужчина!..
– Мы… я, жена и дети второй день голодаем… Один ребенок умер… Хозяин выбрасывает на улицу…
В горле у Зигмунда заклокотало.
– Да-а? Вас выбрасывают…
Шевалье переменил тон. Он холодно и с нескрываемым теперь презрением и брезгливостью посмотрел на Зигмунда и резко отчеканил:
– А мне какое дело!
Зигмунд рванулся к нему. Он хотел поймать его руку, но тот быстро отошел в сторону и снова отчеканил:
– Non!.. Ниет!
Это «ниет» прозвучало в магазине, как удар хлыста.
– Уберите его! – сказал он потом закройщику, указав на застывшую в согнутой позе с протянутыми и заметно дрожащими руками жалкую фигуру штучника, как некогда на тот рубль.
Закройщик убрал его. Он выпроводил его в холодную прихожую позади конфексиона.
Штучник, однако, не терял надежды смягчить черствое сердце бывшего патрона. Два дня, как тень, бродил он вокруг магазина, плакал перед закройщиком и несколько раз останавливал Шевалье, когда тот садился с женой в кабриолет.
Шевалье, чтобы отвязаться, смиловался и принял его обратно.
* * *
Зигмунд спустился в мастерскую. Она помещалась в подвальном этаже, под конфексионом.
В мастерской с тех пор, как он оставил ее, ничего не изменилось. Та же грязь, сырость, тот же низкий потолок, те же два окна, обросшие паутиной и отвратительной мутью, неохотно пропускающие свет с улицы, пылающая в углу, как глаз диавола, конфорка, громадный стол, заваленный материей, мелками, нитками и тяжелыми ножницами, четыре швейные машины, рокочущие наподобие водопадов и заглушающие всякую мысль, духота, смрад. Люди только другие.
Когда он ушел отсюда вместе с товарищами, их моментально заменили новыми. Они сидели вокруг стола, плечом к плечу, выкруглив дугой лоснящиеся спины, и скрипели иглами. Горящая и днем и ночью висячая лампа разливала вокруг мертвый, лунный свет.
При входе его они повернулись. Он боялся, что они встретят его враждебно, но вместо враждебности подметил в их глазах сочувствие. Они жалели его.
Закройщик вручил ему штуку – только что скроенный сак, и он подошел к столу. Рабочие потеснились и дали ему место.
Зигмунд положил к себе на колени сак и быстро забегал иглой. Он был счастлив. Наконец-то у него опять постоянная работа, кусок хлеба. Правда, горек этот хлеб, зато верный, обеспеченный.
Зигмунд шил, не отрываясь, больше часу. Но вот в глазах его зарябило; вверх и вниз поплыли тысячи мелких радужных кружочков, и в висках застучало. Он поднял голову.
В мастерской стоял отвратительный угар. Все – лампа, стол, люди и машины – потонуло в мутных волнах, плывших незримо из зияющей ярко-красной пасти конфорки. Чувствовался также сильный запах пригорелого сукна и керосина. Штучники задыхались.
Кто-то пытался открыть окно. Напрасно. Оно не поддавалось.
Зигмунд с грустью вспомнил «их» мастерскую. Она была такая просторная, светлая, и в ней работалось легко и приятно.
А прежние товарищи! Разве можно сравнить их с этими?! Те были такие молодые, жизнерадостные, а эти – старые, скучные, кислые!.. Зигмунд тяжело вздохнул.
Вот здесь, у окна, на месте этого старого, лохматого штучника с искривленным позвоночником и красным, как у больных печенью, носом сидел весельчак и сорвиголова Сашка. Рядом – Вейнцвейг-Мазини. Он обладал маленьким, но симпатичным тенорком и весь день пел, как птица, из «Гугенотов», «Демона», «Фауста», «Тоски».
Дальше сидела Лиза, подруга Сашки, худенькая, красивая шатенка с большими, как чайные чашки, и быстрыми глазами. Она контрабандой проносила газеты и читала вслух все новости. Там, где сидит он, Зигмунд, сидел ярый «политикан» Гончаров. Он вечно спорил с Лизой. А в углу, у другого окна, – Шпунт Мотель. Чудак! Он был влюблен в свою работу, как художник в свою картину. Его поэтому прозвали «второй Вайзовский» (Айвазовский).
Поджав под собой ноги, на скамье, как правоверный, в расстегнутом и обвислом жилете, он священнодействовал, с головой уходил в штуку и, закончив ее, блаженно улыбался, прищелкивал языком и восклицал:
– Вот это жикет! Я понимаю!.. Чего-нибудь особенного!..
Теплые все ребята, славные! Где они теперь? Разбрелись, как стадо! Вейнцвейг уехал в Монреаль, в Канаду: там замужняя сестра его торгует страусовыми перьями; Гончаров с горя запил, Шпунт – в больнице, Сашка в остроге. Говорят, у него нашли динамит…
Зигмунду приятно было думать о них. Он вспомнил уход их отсюда, все, вплоть до распада злосчастной артели.
Главная причина ухода – заработок. Он был так ничтожен. Жена и дети питались картофелем, редко рыбой и мясом, а они сами за работой – чаем и дешевой халвой. Потом эта ужасная обстановка.
Но окончательно заставило их уйти следующее: вместе с ними работал старик Войтов – серб. Однажды, прокорпев весь день над штукой без еды, он свалился.
1 2