«Что бы тебе не сидеть дома с мужем и детьми и не жить нормальной жизнью, вместо того чтобы подвергаться постоянным унижениям?» Я уставилась на него и рассмеялась. «Ты, видно, считаешь, что я уже настолько плоха?» – «Нет, – сказал он и усмехнулся. – Но я все вспоминаю тот концерт восемнадцатого августа в тридцать четвертом, ты помнишь? Тебе было тогда двадцать лет, и мы вместе играли Первый Бетховена в Линце, стояла тридцатипятиградусная жара, зал был битком набит, мы играли как боги, оркестр горел от вдохновения, после концерта публика встала, люди кричали, топали ногами, и оркестр сыграл туш. А ты стояла в красном простеньком платьице, с длинными волосами до пояса, веселая и невозмутимая, и готова была сыграть концерт еще хоть раз пять или шесть подряд, тебе было бы так же хорошо». – «Как можешь ты помнить все это?» – спросила я. «А у меня отмечено в партитуре. Я обычно записываю наиболее яркие впечатления». Потом, уже в гостинице, я долго не могла заснуть. В три утра я позвонила домой Юсефу и сообщила, что приняла решение: я покончу с поездками и останусь дома с ним и с тобой, у нас будет настоящая семья. Юсеф был ужасно рад. Мы немного поплакали от переизбытка чувств, и он и я, и говорили еще почти два часа. Вот так! Ни о каком самообмане здесь, во всяком случае, речи идти не могло. Скорее, может, о ребячески вздорном предположении, что жизнь может смилостивиться даже над Шарлоттой Андергаст. Как глупо! Через месяц я поняла, что только обременяю вас с отцом, что меня тянет из дому. Но прошло несколько лет, и я успокоилась, стала давать уроки, занялась твоим воспитанием, делила заботы мужа. Летом мы жили в маленьком домике на острове в шхерах… помнишь? (Ева кивает, улыбается уголками рта.) По-моему, мы были очень счастливы. Или не были? Ты была тогда счастлива?
Ева (отрицательно качает головой). Нет, не была.
Шарлотта (со вздохом). Но ты же говорила мне, что никогда еще тебе не было так хорошо.
Ева. Я не хотела тебя огорчать.
Шарлотта. Ах вот как! (Смеется.) В чем же здесь-то я сделала ошибку?
Ева. А ты и не сделала ошибки. Ты, как всегда, была великолепна! Но для меня это было ужасно. Ведь за неимением лучшего ты обратила всю свою энергию на меня, тогда четырнадцатилетнюю девчонку. Ты ужасно корила себя за то, что забросила мое воспитание, и теперь наверстывала упущенное. Я, конечно, сопротивлялась, как могла, но у меня не было ни малейшего шанса. Я ведь любила тебя, верила, что ты всегда права, а я всегда виновата. Знаешь, что ты делала? Ты никогда не ругала меня открыто, ты действовала окольными путями. Но не было ни одного часа на дню, чтобы ты не улыбалась мне, не отпускала своих шуточек, не играла нотками нежной внимательности или легкой озабоченности в своем голосе. И не было ни одной, даже самой пустяковой, мелочи, которая бы прошла мимо тебя и не стала объектом твоей неуемной любящей энергии. Я сутулилась, потому что росла слишком быстро, – и ты тут же придумала мне гимнастику, естественно, под предлогом твоей больной спины мы делали ее вместе. У меня выступили прыщи, я ведь была девочка-подросток, – и ты сразу же нашла врача-кожника, доброго друга нашей семьи, он прописал мне мази и притирания, от которых меня тошнило, а кожа воспалялась еще больше. Однажды ты почему-то решила, что мне мешают длинные волосы, что я за ними плохо ухаживаю, – и ты остригла меня почти наголо; вид у меня стал просто ужасный. Но что было хуже всего, тебе вдруг показалось, что у меня криво растут зубы, – и ты добилась своего: мне поставили пластинку – я стала выглядеть совсем как ненормальная. Потом ты объяснила мне, что я уже большая девочка и вместо брюк и кофточек должна носить платья, которые, конечно же, ты заказывала или шила сама, не спрашивая, нравятся они мне или нет, я ведь не протестовала, чтобы тебя не расстраивать. Еще ты давала мне книги, которые мне тоже не нравились, они были для меня еще слишком сложными, но я читала и перечитывала их – ведь потом мы должны были обсуждать их вместе. Конечно, ты мне все объясняла и очень многое рассказывала, но я ровным счетом ничего из этого не понимала и пропускала все мимо ушей, только сидела и изнывала от страха, как бы в один прекрасный день ты не разоблачила и меня, и мою непроходимую глупость. Я стала совсем беспомощной, растерянной, но одно усвоила твердо и отчетливо: во мне нет ни грамма моего собственного «я», того, что другие могли бы полюбить или принимать как должное. Но ты в своей одержимости не замечала ничего, а я становилась все сдержаннее и боязливее, превращаясь в полное ничтожество. Я уже не знала, что представляю собой на самом деле, была послушной марионеткой в твоих руках: говорила то, чего хотела ты, двигалась и жестикулировала так, чтобы это нравилось тебе, я уже ни на минуту не осмеливалась быть собой, даже когда была одна, потому что презирала все мое собственное. Это был кошмар, мама, меня до сих пор кидает в дрожь, когда я вспоминаю то время. Это был кошмар, но меня ожидало еще худшее. Я ведь не могла тогда понимать, что уже ненавижу тебя, была абсолютно убеждена: мы любим друг друга, ты хочешь мне только хорошего. Поэтому я не могла ненавидеть тебя, и моя подспудная ненависть превратилась в страх, мне стали сниться страшные сны, я кусала ногти, вырывала с корнем пряди волос, пыталась плакать и не могла – не могла издать ни звука, пыталась кричать – но получалось только полузадушенное хрюканье, пугавшее меня еще больше. Однажды ты обняла меня, села рядом на диван, немного поплакала, а потом сказала, что мое развитие внушает тебе опасения и что нам надо бы поговорить с хорошим доктором. Я догадалась, что ты хотела сказать, – что я понемногу становлюсь психически ненормальной, и тут даже почувствовала что-то вроде меланхолического удовлетворения. Так я предстала перед психиатром – старым усталым дяденькой в белом халате, который все время, пока мы разговаривали, водил ножом для разрезания страниц по своему большому животу. Он стал задавать мне вопросы о моей половой жизни, а я не знала, о чем он говорит – у меня ведь не было даже первой менструации, – и пустилась выдумывать вовсю. Кажется, он очень удивился столь странным в моем возрасте вкусам. А может, наоборот, он видел меня насквозь и просто не хотел обижать. Он был очень мил, доброжелателен, говорил, что мне больше нужно думать о маме, о том, как она меня любит и желает мне только всего хорошего, но все это я знала и без него.
Шарлотта. А потом я уехала от вас с Мартином. Этого ты так и не поняла.
Ева. Какие неподходящие слова.
Шарлотта. Ты считала, я предала вас?
Ева. Да.
Шарлотта. А тебе никогда не приходило в голову…
Сдерживается. Обе женщины молчат. Долгая пауза.
Ева. Ты помнишь Стефана?
Шарлотта. Еще бы мне не помнить Стефана. Вы не могли иметь ребенка!
Ева. Мама! Мне было тогда восемнадцать. Стефан был уже взрослый человек, мы любили, мы могли…
Шарлотта. Нет, вы не смогли бы.
Ева. Мы бы смогли, мы хотели иметь ребенка , но ты, ты разрушила все!
Шарлотта. Неправда! Это, черт меня побери, неправда! Наоборот, я говорила отцу, нужно быть осторожными, нужно обождать! Как ты не поняла тогда, что твой Стефан – просто шалопай, ничтожество с преступными наклонностями, он же все время тебя обманывал.
Ева (со злостью). Ты возненавидела его сразу, с первого взгляда, ты видела, что я люблю его, что я отдаляюсь от тебя, и тогда ты сделала все, что было в твоих силах, чтобы разрушить нашу связь. Как же, ты играла такую понимающую, внимательную мать!
Шарлотта. Но ребенок?
Ева. Стефан сразу изменился, когда узнал, что я жду его.
Шарлотта. Твой Стефан напился в стельку, угнал мой автомобиль, свалился на нем в кювет и получил судимость за вождение машины в нетрезвом виде, вот какова была его реакция на твою беременность.
Ева (в ярости). И ты думаешь, что знаешь все? Ты была при моих со Стефаном разговорах? Или, может, ты лежала под кроватью, когда мы были вместе? Да знаешь ли ты, о чем мы говорили? Да и вообще, разве ты когда-нибудь обращала внимание на мысли и чувства других людей? Нет, тебя не интересует ни одно живое существо на свете, кроме тебя самой!
Шарлотта. Ты повторяешься. Я уже слышала эти обвинения.
Ева. Стефан не был как другие, он был гораздо лучше, гораздо честнее!
Шарлотта. И конечно, поэтому украл нашу маленькую гравюру Рембрандта, заложил ее, лгал тебе о своем детстве, воспитании и прочих трагических семейных обстоятельствах. И уж конечно, именно поэтому забрался к нам на дачу со своими дружками, пьянствовал там и нагадил.
Ева. Все это случилось после. Ты уже забыла? Ты, естественно, забыла, как упрятала меня в психиатрическую клинику сразу после аборта и заявила на Стефана в полицию, когда он силой прорвался к нам в дом, чтобы поговорить с тобой.
Шарлотта. Если бы ты действительно хотела ребенка, мне бы не удалось заставить тебя сделать аборт.
Ева. Но как я могла сопротивляться тебе? Ты промывала мне мозги с раннего детства, я привыкла слушаться тебя, я боялась тогда, терялась, мне так нужны были помощь и поддержка.
Шарлотта (с горечью). Но я же верила , что помогаю тебе, я была убеждена, аборт – это единственный выход. Я до сих пор, до этой самой минуты была убеждена в этом. Как ужасно, что ты носишь в себе эту ненависть все эти годы! Почему ты никогда ничего не говорила мне?
Ева. Потому, что ты не захотела бы слушать! Потому, что ты – та самая пресловутая эскапистка, о которых пишут в романах! Потому, что твои чувства – уродливы и ты питаешь ко мне и Елене только отвращение! Ты ведь наглухо заперта для нормальных человеческих чувств и во всем видишь только себя! Да, я ненавижу тебя за то, что ты выносила меня в своем холодном лоне и выбросила на свет с омерзением! Я ведь всегда любила тебя, а ты считала меня безобразной, убогой и бездарной! Что ж, тебе удалось изуродовать меня на всю жизнь и сделать такой же калекой, как ты сама, ты ведь кидаешься на все живое и нежное, душишь все, до чего только можешь добраться. Ты говоришь о моей ненависти. Твоя ненависть не меньше. Твоя ненависть не меньше. Я была маленькая, податливая, полная любви. Но ты связала меня по рукам и ногам, тебе нужна была моя любовь, тебе ведь нужна власть надо всеми на свете! А я досталась тебе беззащитной. Все ведь происходило под предлогом любви, ты постоянно твердила, как любишь меня, папу, Елену. А как ты владела интонацией, жестом этого чувства! Такие люди, как ты, – вы смертельно опасны, вас следует запирать в сумасшедший дом и обезвреживать! Мать и дочь – какая ужасная комбинация страстей, заблуждений, тяги к самоуничтожению! Здесь возможно все, здесь и происходит все – под предлогом любви и материнской заботы. Душевные травмы матери наследует дочь, просчеты матери оплачивает она же, несчастье матери – несчастье дочери, словно пуповина между ними никогда не перерезалась. Вот и получается: несчастье дочери да будет триумфом ее матери, горе дочки – тайным наслаждением мамы.
Елена разбужена голосом Евы. Испуганная его громкостью и тоном, она с большим трудом выбирается из постели, перевешивается через ограду кровати и соскальзывает на пол, потом ползком добирается до двери, падает на бок, лежит задыхаясь и дрожа.
Мы жили на условиях, которые отмеряла ты, жили только твоей милостью. Мы и не представляли себе никакой иной жизни: ребенок ведь беззащитен, он ничего не понимает, он беспомощен, ничего не может понять, не знает, никто ничего не говорит ему, отсюда – зависимость, потом дистанция, непреодолимая стена, ребенок зовет, но никто не откликается, никто не приходит на помощь, ты понимаешь?
Шарлотта. Ты составила мой портрет из ненависти, но похож ли он? Неужели ты сама веришь, что это и есть вся правда?
Ева прячет лицо в ладонях, качает головой.
Ты помнишь бабушку? Нет, конечно, ты ее не помнишь, тебе, когда она умерла, было семь лет. Деда ты помнишь лучше, мне даже кажется, вы с ним неплохо ладили.
Ева. Я боялась бабушку. Она казалась такой большой и властной. А дедушка был добрый.
Шарлотта. Да, для тебя.
Ева. Но не для тебя?
Шарлотта. Не берусь этого определенно утверждать. Мои родители были видные математики, они очень любили друг друга и фанатично верили в науку. Это были властные, но легкомысленные и добродушные люди. К нам, детям, они относились со смешанным чувством удивления и доброжелательности, в которых, в общем-то, мало было подлинного интереса или тепла. Не помню, чтобы кто-нибудь из них возился со мной или братьями, лаская нас или наказывая. Так я и росла, не имея совершенно никакого понятия о любви, нежности, близости, человеческом тепле. Проявлять свои чувства я научилась только в музыке. Временами, когда меня мучает по ночам бессонница, я спрашиваю себя: а жила ли я на самом деле? Какая у вас, должно быть, интересная жизнь, фру Андергаст, говорят мне, желая сказать приятное. Как прекрасно приносить людям счастье! А я думаю: я не живу, я не родилась, меня выдавили из тела матери, оно тут же закрылось и повернулось к отцу, я не существую. Иной раз я задаю себе вопрос: может, так живут все? Или некоторые наделены большим даром жизни, чем другие? А может, есть и такие, кто вовсе не живет, а только существует?
Ева. И давно у тебя появились эти мысли?
Шарлотта. Три года назад я заболела, ты, скорее всего, об этом не знала, у меня было заражение крови, и я пролежала два месяца в Париже в одной клинике. Леонардо отменил все свои концерты и не отходил от меня. Я уже стала отчаиваться… да, да, я чуть не умерла. Потом понадобилось много времени… на меня нашло что-то вроде глубокой депрессии, не знаю уж как это называется.
Ева. Но, мама, надо было дать знать! Я понятия не имела…
Шарлотта. Беспокоить тебя не было причины. Ну так вот, как бы там ни было, но мы с Леонардо вели тогда долгие разговоры, у нас вдруг появилось столько времени. Хотя говорил, в общем-то, один Леонардо. А я слушала его и старалась понять. Не скажу, чтобы это давалось легко. Ты знаешь, я могу быть задушевной, когда нужно (с коротким смешком), но о душе никогда не задумывалась. И вот я словно попала в первый класс, а ученица из меня никудышная. Мне все казалось, что Леонардо болтает чепуху, но нравилось, что он тут, рядом со мной, сидит на моей кровати. (Улыбается.) О, он был бесконечно терпелив. Правда, иногда и он срывался и говорил, что я – здоровенная глупая баба и он никак не возьмет в толк, как это мне удается в то же время быть довольно сносным музыкантом. (Пауза.) В конце концов у меня составилось кое-какое представление о себе самой, я поняла: я так и не стала взрослой, мое лицо и тело старятся, я накапливаю впечатления и опыт, но все это внешнее, осязаемое, внутренне я как бы еще не родилась. (Пауза.) Ты знаешь, я совсем не запоминаю лиц, не помню даже, как выглядит мое собственное лицо. Иногда я пытаюсь представить себе лицо матери, и, конечно же, мне помнится: она была крупная, темноволосая, голубоглазая, с большим носом, полными губами и широким лбом, но я не могу связать эти черты вместе, я ее не вижу. Точно так же я не помню твоего лица, лица
Елены или Леонардо. Естественно, я помню, что родила тебя и твою сестру, но не помню сами роды – мне было больно, но самой боли, чувства ее, я не представляю. (Пауза.) Леонардо сказал один раз, не помню уже когда: «Чувство реальности – это дар. Большинство людей лишено его, но это, наверно, даже к лучшему».
Ты это понимаешь?
Ева. Кажется, да.
Шарлотта. Странно… (Умолкает.)
Ева (выдержав паузу). Что странно?
Шарлотта. Мне вдруг пришло в голову…
Ева. Что?
Шарлотта. Что я всегда боялась тебя. (Удивлена тем, что сказала.)
Ева. Не понимаю.
Шарлотта (негромко, с тем же удивлением). Мне все время хотелось, чтобы ты была ко мне внимательнее, чтобы ты обнимала меня, утешала.
Ева. Но ведь я была ребенок.
Шарлотта. Разве это так важно?
Ева. Нет.
Шарлотта. Я видела, ты любишь меня, и мне так хотелось отвечать тебе тем же, но я не могла, я боялась, что ты потребуешь от меня слишком многого.
Ева. Я ничего не требовала.
Шарлотта. Но я была уверена, ты потребуешь от меня того, чего я не могла тебе дать. Я чувствовала себя в роли матери неуклюжей и растерянной. Мне так хотелось, чтобы и ты знала: я такая же беспомощная, как ты, может быть, даже еще беднее, неувереннее.
Ева. Это правда?
Шарлотта. Я слушаю сейчас себя как бы со стороны и понимаю, такого я не говорила еще никогда. Может, я лгу, может, играю, может, говорю правду, не знаю, Ева. Я ничего не знаю. Наверно, так действует на меня смерть Леонардо. А может, болезнь Елены: Может быть, и эта твоя ужасная ненависть. (С горечью.) Ева, ты должна пожалеть меня. Мне очень больно!
Ева. Тебе должно быть больно.
Шарлотта. Почему ты так на меня смотришь?
Ева. Скоро узнаешь.
Елена с большим трудом открывает дверь и выбирается на лестничную площадку, подползает к лестнице, лежит навзничь в темноте, прислушиваясь к разговору.
1 2 3 4 5
Ева (отрицательно качает головой). Нет, не была.
Шарлотта (со вздохом). Но ты же говорила мне, что никогда еще тебе не было так хорошо.
Ева. Я не хотела тебя огорчать.
Шарлотта. Ах вот как! (Смеется.) В чем же здесь-то я сделала ошибку?
Ева. А ты и не сделала ошибки. Ты, как всегда, была великолепна! Но для меня это было ужасно. Ведь за неимением лучшего ты обратила всю свою энергию на меня, тогда четырнадцатилетнюю девчонку. Ты ужасно корила себя за то, что забросила мое воспитание, и теперь наверстывала упущенное. Я, конечно, сопротивлялась, как могла, но у меня не было ни малейшего шанса. Я ведь любила тебя, верила, что ты всегда права, а я всегда виновата. Знаешь, что ты делала? Ты никогда не ругала меня открыто, ты действовала окольными путями. Но не было ни одного часа на дню, чтобы ты не улыбалась мне, не отпускала своих шуточек, не играла нотками нежной внимательности или легкой озабоченности в своем голосе. И не было ни одной, даже самой пустяковой, мелочи, которая бы прошла мимо тебя и не стала объектом твоей неуемной любящей энергии. Я сутулилась, потому что росла слишком быстро, – и ты тут же придумала мне гимнастику, естественно, под предлогом твоей больной спины мы делали ее вместе. У меня выступили прыщи, я ведь была девочка-подросток, – и ты сразу же нашла врача-кожника, доброго друга нашей семьи, он прописал мне мази и притирания, от которых меня тошнило, а кожа воспалялась еще больше. Однажды ты почему-то решила, что мне мешают длинные волосы, что я за ними плохо ухаживаю, – и ты остригла меня почти наголо; вид у меня стал просто ужасный. Но что было хуже всего, тебе вдруг показалось, что у меня криво растут зубы, – и ты добилась своего: мне поставили пластинку – я стала выглядеть совсем как ненормальная. Потом ты объяснила мне, что я уже большая девочка и вместо брюк и кофточек должна носить платья, которые, конечно же, ты заказывала или шила сама, не спрашивая, нравятся они мне или нет, я ведь не протестовала, чтобы тебя не расстраивать. Еще ты давала мне книги, которые мне тоже не нравились, они были для меня еще слишком сложными, но я читала и перечитывала их – ведь потом мы должны были обсуждать их вместе. Конечно, ты мне все объясняла и очень многое рассказывала, но я ровным счетом ничего из этого не понимала и пропускала все мимо ушей, только сидела и изнывала от страха, как бы в один прекрасный день ты не разоблачила и меня, и мою непроходимую глупость. Я стала совсем беспомощной, растерянной, но одно усвоила твердо и отчетливо: во мне нет ни грамма моего собственного «я», того, что другие могли бы полюбить или принимать как должное. Но ты в своей одержимости не замечала ничего, а я становилась все сдержаннее и боязливее, превращаясь в полное ничтожество. Я уже не знала, что представляю собой на самом деле, была послушной марионеткой в твоих руках: говорила то, чего хотела ты, двигалась и жестикулировала так, чтобы это нравилось тебе, я уже ни на минуту не осмеливалась быть собой, даже когда была одна, потому что презирала все мое собственное. Это был кошмар, мама, меня до сих пор кидает в дрожь, когда я вспоминаю то время. Это был кошмар, но меня ожидало еще худшее. Я ведь не могла тогда понимать, что уже ненавижу тебя, была абсолютно убеждена: мы любим друг друга, ты хочешь мне только хорошего. Поэтому я не могла ненавидеть тебя, и моя подспудная ненависть превратилась в страх, мне стали сниться страшные сны, я кусала ногти, вырывала с корнем пряди волос, пыталась плакать и не могла – не могла издать ни звука, пыталась кричать – но получалось только полузадушенное хрюканье, пугавшее меня еще больше. Однажды ты обняла меня, села рядом на диван, немного поплакала, а потом сказала, что мое развитие внушает тебе опасения и что нам надо бы поговорить с хорошим доктором. Я догадалась, что ты хотела сказать, – что я понемногу становлюсь психически ненормальной, и тут даже почувствовала что-то вроде меланхолического удовлетворения. Так я предстала перед психиатром – старым усталым дяденькой в белом халате, который все время, пока мы разговаривали, водил ножом для разрезания страниц по своему большому животу. Он стал задавать мне вопросы о моей половой жизни, а я не знала, о чем он говорит – у меня ведь не было даже первой менструации, – и пустилась выдумывать вовсю. Кажется, он очень удивился столь странным в моем возрасте вкусам. А может, наоборот, он видел меня насквозь и просто не хотел обижать. Он был очень мил, доброжелателен, говорил, что мне больше нужно думать о маме, о том, как она меня любит и желает мне только всего хорошего, но все это я знала и без него.
Шарлотта. А потом я уехала от вас с Мартином. Этого ты так и не поняла.
Ева. Какие неподходящие слова.
Шарлотта. Ты считала, я предала вас?
Ева. Да.
Шарлотта. А тебе никогда не приходило в голову…
Сдерживается. Обе женщины молчат. Долгая пауза.
Ева. Ты помнишь Стефана?
Шарлотта. Еще бы мне не помнить Стефана. Вы не могли иметь ребенка!
Ева. Мама! Мне было тогда восемнадцать. Стефан был уже взрослый человек, мы любили, мы могли…
Шарлотта. Нет, вы не смогли бы.
Ева. Мы бы смогли, мы хотели иметь ребенка , но ты, ты разрушила все!
Шарлотта. Неправда! Это, черт меня побери, неправда! Наоборот, я говорила отцу, нужно быть осторожными, нужно обождать! Как ты не поняла тогда, что твой Стефан – просто шалопай, ничтожество с преступными наклонностями, он же все время тебя обманывал.
Ева (со злостью). Ты возненавидела его сразу, с первого взгляда, ты видела, что я люблю его, что я отдаляюсь от тебя, и тогда ты сделала все, что было в твоих силах, чтобы разрушить нашу связь. Как же, ты играла такую понимающую, внимательную мать!
Шарлотта. Но ребенок?
Ева. Стефан сразу изменился, когда узнал, что я жду его.
Шарлотта. Твой Стефан напился в стельку, угнал мой автомобиль, свалился на нем в кювет и получил судимость за вождение машины в нетрезвом виде, вот какова была его реакция на твою беременность.
Ева (в ярости). И ты думаешь, что знаешь все? Ты была при моих со Стефаном разговорах? Или, может, ты лежала под кроватью, когда мы были вместе? Да знаешь ли ты, о чем мы говорили? Да и вообще, разве ты когда-нибудь обращала внимание на мысли и чувства других людей? Нет, тебя не интересует ни одно живое существо на свете, кроме тебя самой!
Шарлотта. Ты повторяешься. Я уже слышала эти обвинения.
Ева. Стефан не был как другие, он был гораздо лучше, гораздо честнее!
Шарлотта. И конечно, поэтому украл нашу маленькую гравюру Рембрандта, заложил ее, лгал тебе о своем детстве, воспитании и прочих трагических семейных обстоятельствах. И уж конечно, именно поэтому забрался к нам на дачу со своими дружками, пьянствовал там и нагадил.
Ева. Все это случилось после. Ты уже забыла? Ты, естественно, забыла, как упрятала меня в психиатрическую клинику сразу после аборта и заявила на Стефана в полицию, когда он силой прорвался к нам в дом, чтобы поговорить с тобой.
Шарлотта. Если бы ты действительно хотела ребенка, мне бы не удалось заставить тебя сделать аборт.
Ева. Но как я могла сопротивляться тебе? Ты промывала мне мозги с раннего детства, я привыкла слушаться тебя, я боялась тогда, терялась, мне так нужны были помощь и поддержка.
Шарлотта (с горечью). Но я же верила , что помогаю тебе, я была убеждена, аборт – это единственный выход. Я до сих пор, до этой самой минуты была убеждена в этом. Как ужасно, что ты носишь в себе эту ненависть все эти годы! Почему ты никогда ничего не говорила мне?
Ева. Потому, что ты не захотела бы слушать! Потому, что ты – та самая пресловутая эскапистка, о которых пишут в романах! Потому, что твои чувства – уродливы и ты питаешь ко мне и Елене только отвращение! Ты ведь наглухо заперта для нормальных человеческих чувств и во всем видишь только себя! Да, я ненавижу тебя за то, что ты выносила меня в своем холодном лоне и выбросила на свет с омерзением! Я ведь всегда любила тебя, а ты считала меня безобразной, убогой и бездарной! Что ж, тебе удалось изуродовать меня на всю жизнь и сделать такой же калекой, как ты сама, ты ведь кидаешься на все живое и нежное, душишь все, до чего только можешь добраться. Ты говоришь о моей ненависти. Твоя ненависть не меньше. Твоя ненависть не меньше. Я была маленькая, податливая, полная любви. Но ты связала меня по рукам и ногам, тебе нужна была моя любовь, тебе ведь нужна власть надо всеми на свете! А я досталась тебе беззащитной. Все ведь происходило под предлогом любви, ты постоянно твердила, как любишь меня, папу, Елену. А как ты владела интонацией, жестом этого чувства! Такие люди, как ты, – вы смертельно опасны, вас следует запирать в сумасшедший дом и обезвреживать! Мать и дочь – какая ужасная комбинация страстей, заблуждений, тяги к самоуничтожению! Здесь возможно все, здесь и происходит все – под предлогом любви и материнской заботы. Душевные травмы матери наследует дочь, просчеты матери оплачивает она же, несчастье матери – несчастье дочери, словно пуповина между ними никогда не перерезалась. Вот и получается: несчастье дочери да будет триумфом ее матери, горе дочки – тайным наслаждением мамы.
Елена разбужена голосом Евы. Испуганная его громкостью и тоном, она с большим трудом выбирается из постели, перевешивается через ограду кровати и соскальзывает на пол, потом ползком добирается до двери, падает на бок, лежит задыхаясь и дрожа.
Мы жили на условиях, которые отмеряла ты, жили только твоей милостью. Мы и не представляли себе никакой иной жизни: ребенок ведь беззащитен, он ничего не понимает, он беспомощен, ничего не может понять, не знает, никто ничего не говорит ему, отсюда – зависимость, потом дистанция, непреодолимая стена, ребенок зовет, но никто не откликается, никто не приходит на помощь, ты понимаешь?
Шарлотта. Ты составила мой портрет из ненависти, но похож ли он? Неужели ты сама веришь, что это и есть вся правда?
Ева прячет лицо в ладонях, качает головой.
Ты помнишь бабушку? Нет, конечно, ты ее не помнишь, тебе, когда она умерла, было семь лет. Деда ты помнишь лучше, мне даже кажется, вы с ним неплохо ладили.
Ева. Я боялась бабушку. Она казалась такой большой и властной. А дедушка был добрый.
Шарлотта. Да, для тебя.
Ева. Но не для тебя?
Шарлотта. Не берусь этого определенно утверждать. Мои родители были видные математики, они очень любили друг друга и фанатично верили в науку. Это были властные, но легкомысленные и добродушные люди. К нам, детям, они относились со смешанным чувством удивления и доброжелательности, в которых, в общем-то, мало было подлинного интереса или тепла. Не помню, чтобы кто-нибудь из них возился со мной или братьями, лаская нас или наказывая. Так я и росла, не имея совершенно никакого понятия о любви, нежности, близости, человеческом тепле. Проявлять свои чувства я научилась только в музыке. Временами, когда меня мучает по ночам бессонница, я спрашиваю себя: а жила ли я на самом деле? Какая у вас, должно быть, интересная жизнь, фру Андергаст, говорят мне, желая сказать приятное. Как прекрасно приносить людям счастье! А я думаю: я не живу, я не родилась, меня выдавили из тела матери, оно тут же закрылось и повернулось к отцу, я не существую. Иной раз я задаю себе вопрос: может, так живут все? Или некоторые наделены большим даром жизни, чем другие? А может, есть и такие, кто вовсе не живет, а только существует?
Ева. И давно у тебя появились эти мысли?
Шарлотта. Три года назад я заболела, ты, скорее всего, об этом не знала, у меня было заражение крови, и я пролежала два месяца в Париже в одной клинике. Леонардо отменил все свои концерты и не отходил от меня. Я уже стала отчаиваться… да, да, я чуть не умерла. Потом понадобилось много времени… на меня нашло что-то вроде глубокой депрессии, не знаю уж как это называется.
Ева. Но, мама, надо было дать знать! Я понятия не имела…
Шарлотта. Беспокоить тебя не было причины. Ну так вот, как бы там ни было, но мы с Леонардо вели тогда долгие разговоры, у нас вдруг появилось столько времени. Хотя говорил, в общем-то, один Леонардо. А я слушала его и старалась понять. Не скажу, чтобы это давалось легко. Ты знаешь, я могу быть задушевной, когда нужно (с коротким смешком), но о душе никогда не задумывалась. И вот я словно попала в первый класс, а ученица из меня никудышная. Мне все казалось, что Леонардо болтает чепуху, но нравилось, что он тут, рядом со мной, сидит на моей кровати. (Улыбается.) О, он был бесконечно терпелив. Правда, иногда и он срывался и говорил, что я – здоровенная глупая баба и он никак не возьмет в толк, как это мне удается в то же время быть довольно сносным музыкантом. (Пауза.) В конце концов у меня составилось кое-какое представление о себе самой, я поняла: я так и не стала взрослой, мое лицо и тело старятся, я накапливаю впечатления и опыт, но все это внешнее, осязаемое, внутренне я как бы еще не родилась. (Пауза.) Ты знаешь, я совсем не запоминаю лиц, не помню даже, как выглядит мое собственное лицо. Иногда я пытаюсь представить себе лицо матери, и, конечно же, мне помнится: она была крупная, темноволосая, голубоглазая, с большим носом, полными губами и широким лбом, но я не могу связать эти черты вместе, я ее не вижу. Точно так же я не помню твоего лица, лица
Елены или Леонардо. Естественно, я помню, что родила тебя и твою сестру, но не помню сами роды – мне было больно, но самой боли, чувства ее, я не представляю. (Пауза.) Леонардо сказал один раз, не помню уже когда: «Чувство реальности – это дар. Большинство людей лишено его, но это, наверно, даже к лучшему».
Ты это понимаешь?
Ева. Кажется, да.
Шарлотта. Странно… (Умолкает.)
Ева (выдержав паузу). Что странно?
Шарлотта. Мне вдруг пришло в голову…
Ева. Что?
Шарлотта. Что я всегда боялась тебя. (Удивлена тем, что сказала.)
Ева. Не понимаю.
Шарлотта (негромко, с тем же удивлением). Мне все время хотелось, чтобы ты была ко мне внимательнее, чтобы ты обнимала меня, утешала.
Ева. Но ведь я была ребенок.
Шарлотта. Разве это так важно?
Ева. Нет.
Шарлотта. Я видела, ты любишь меня, и мне так хотелось отвечать тебе тем же, но я не могла, я боялась, что ты потребуешь от меня слишком многого.
Ева. Я ничего не требовала.
Шарлотта. Но я была уверена, ты потребуешь от меня того, чего я не могла тебе дать. Я чувствовала себя в роли матери неуклюжей и растерянной. Мне так хотелось, чтобы и ты знала: я такая же беспомощная, как ты, может быть, даже еще беднее, неувереннее.
Ева. Это правда?
Шарлотта. Я слушаю сейчас себя как бы со стороны и понимаю, такого я не говорила еще никогда. Может, я лгу, может, играю, может, говорю правду, не знаю, Ева. Я ничего не знаю. Наверно, так действует на меня смерть Леонардо. А может, болезнь Елены: Может быть, и эта твоя ужасная ненависть. (С горечью.) Ева, ты должна пожалеть меня. Мне очень больно!
Ева. Тебе должно быть больно.
Шарлотта. Почему ты так на меня смотришь?
Ева. Скоро узнаешь.
Елена с большим трудом открывает дверь и выбирается на лестничную площадку, подползает к лестнице, лежит навзничь в темноте, прислушиваясь к разговору.
1 2 3 4 5