И все остались довольны…
– Даже если все обстоит так, как вы сказали, это будет непросто доказать. Особенно теперь, когда Филиппо Танкиса заставили замолчать навсегда.
– Да, но есть одно-единственное обстоятельство, которое у меня никак в голове не укладывается. Я не верю, что Элиас и Руджеро могли убить младшего брата, у них не было никаких мотивов.
– А что, если он устал от тюремной жизни и стал угрожать, что все расскажет?
Я отрицательно покачал головой:
– Нет, все равно меня это не убеждает, любой общественный обвинитель мог бы потом опровергнуть эти показания, представив результаты освидетельствования. Показания Филиппо Танкиса были бы равноценны отсутствию показаний – ноль! Я и сам не стал бы требовать от него показаний. Нет, что-то в этой смерти мне кажется странным…
– Не вздумайте делать то, что намереваетесь сделать! – сказал мне вдруг инспектор Поли. – Не делайте этого, потому что если вы все-таки поедете к Руджеро Танкису, чтобы поговорить с ним, то я уже ничем не смогу вам помочь. Вы меня поняли?
Я пожал плечами:
– Я все еще адвокат его брата…
Далее мы принялись строить догадки, не получая ответов на вопросы. Врагов у Солинаса наверняка было предостаточно, может быть, он подсматривал, увидел что-то лишнее или же ссудил кому-то денег под высокий процент, а его клиент не смог потом найти иного способа расплатиться, как в буквальном смысле задушить Солинаса в объятиях… Ведь если только на минуту представить себе, что Филиппо и Руджеро Танкисы были здесь ни при чем, то по подозрению в убийстве можно было задержать добрую половину Нуоро.
К тому же этот самый Солинас, если уж быть откровенными до конца, как информатор не представлял никакой ценности для полиции и правосудия: у них – как, впрочем, и у всех остальных – он не вызвал доверия. Во время судебных заседаний он не раз менял свои показания, потому что между расследованием и слушанием дела успевал сторговаться с теми или иными участниками процесса. И выступал на стороне того, кто сделает более выгодное предложение…
И таким вот образом суд присяжных превратился в торжище, где свидетельские показания имели свой прейскурант. А такие типы, как Солинас, были своего рода посредниками, которые, как брокеры на бирже, в нужный момент одним движением руки сбивали цену всего процесса. Было от чего потерять покой и сон…
* * *
В тот день я метался, как дикий зверь в клетке. Я бы многое дал за возможность выйти из дома, вновь ощутить близость с моей долиной, насытиться сладостью ее покоя, как пчела – нектаром из венчика цветка. Но все напрасно, по-прежнему лил треклятый дождь.
Готовясь ко сну в ту ночь, я потешался сам над собой. Я знал, что в моем ночном фарсе появился новый персонаж, Элиас Танкис, чей свистящий шепот все еще звучал в моем мозгу, и он лишил меня последней капли покоя, которую дождь оставил мне, чтобы я мог поспать. И тогда, лежа с широко раскрытыми глазами и помня, что ни одна живая душа или ее тень не в состоянии мне помочь, я все для себя решил. Я решил не сдаваться, решил не дать себя запугать…
Я лежал и слушал, как дождевые струи, падая на крышу, играют сонату для фортепиано и духовых инструментов, переходя от moderate к presto . Красноватый песок словно кнут со свистом рассекал пространство, и над землей образовался колокол, засосавший в себя весь пригодный для дыхания воздух. Люди в домах были подобны мошкаре, бившейся о стенки перевернутого стакана.
Жалобное карканье ворон прорывалось сквозь ровный гул ливня, и псы выли, словно волки. Тяжелая мутная луна то и дело натыкалась на вершины холмов.
В упрямстве стихий я разглядел некий порядок, четкий ритм движений, и уже ничто мне не казалось невозможным. И вот уже дождь умерял свой дробный стук, а луна напоминала жемчужину в оправе из гранита. Жалобный вой собак будто призывал меня подняться. Надо было только принять решение, не позволить страху застать себя врасплох.
* * *
Я знал, что надо было делать: ехать в Предас-Арбас. Я принял решение, и теперь риск разозлить Руджеро Танкиса становился всего лишь одной из многих опасностей.
Я должен был туда поехать, несмотря на увещевания Поли, который говорил, что это небезопасно, что еще неизвестно, как оно все обернется, и кто знает, как отреагируют тамошние жители…
О так называемых тамошних жителях сказано было немало, и по сей день разное о них говорят. Говорят, что они бьют наотмашь, не дав другому даже рта раскрыть, что они упрямы как ослы и не слушают голоса рассудка. Говорят, что они – отродья и ублюдки, каких в целом мире не сыскать. Говорят, будто у них вместо мозгов камни. Но мне за всю жизнь ни разу не пришлось браться за оружие, и большинство людей, с кем я знаком в этих краях, лучше владеют словом, нежели карабином или стилетом. Или же одинаково хорошо и тем и другим. И пусть никого не удивляет, что в этих краях слово еще что-то значит. Слово дают. Слова лишают. В этих краях сказать – значит сделать. Записать слова – это пустая формальность, которая при заключении соглашения стоит меньше, чем крепкое пожатие двух мозолистых рук. Письменность – это мост, охраняемый эрудитами, они – сборщики подати за проезд по нему. Эрудиты могут записать только то, что уже было выражено устным словом. В этих краях у слов-воробьев подрезаны крылья, и они не вылетают необдуманно, а вот перо подчас макают в симпатические чернила, так что для топора работы не находится. Если когда-либо в этом уголке мира в чем-то кому-то уступили; если когда-либо подчинились чужой логике; если когда-либо и проявили стремление чему-то посодействовать – то сделано это было именно в тот момент, когда вопреки местным нравам стали фиксировать на бумаге все то, что прежде надежно хранилось в памяти и в сердце. Тогда оскорбительной казалась просьба письменно составить договор, брачный контракт, дарственную.
Главной уступкой стал переход через мост письменности, а может быть, это было наивное заблуждение, что ехать по двум колеям – устной и письменной – вполне безопасно. Дело в том, что письменная речь доверяет себя бумаге, а слово – взгляду. Письмена нуждаются в своих жрецах и хранителях, архивах и соответствующем оформлении. Слово же может опереться только на память. Возможно, поэтому самая серьезная опасность – потерять память: это чревато страданиями.
Я усвоил, что путь фразы от головы до пальцев руки – бесконечно долгая дорога, она куда длиннее, нежели путь от мозга к устам. Уж я-то кое-что об этом знаю. Мне страшно подумать, сколько всего я не сумел записать, а смог только рассказать, доверившись памяти своих слушателей. Однако у меня уже сложилось совершенно отчетливое представление о том, что я написал, не надеясь взамен ни на что, кроме рассеянного читательского внимания, которое с трудом поддерживают четкие печатные знаки.
Так я решил, что сам являюсь одним из «тамошних жителей»: все, что я не могу удержать в голове, не стоит даже записывать. Я ни о чем не жалею: одному Богу известно, сколько совершенных строк было припрятано где-нибудь в потаенном уголке моей памяти, но так там и осталось. Я ни о чем не жалею: очевидно, эти стихи не были такими уж совершенными.
Возможно, такие, как я, созданы для того, чтобы постараться найти верный способ переходить этот мост, без страха и с надеждой глядя вперед. Переходить – и думать о прошлом, далеком и недавнем, отдавая себе отчет в том, что оно может поддержать и укрепить человека, а может ослабить его. Надо переходить мост с мыслью о том, что письменность – это верная спутница слова, что слова – если, конечно, они были произнесены, – подобно звукам песен Орфея, способны укрощать диких зверей.
* * *
– Нужен официальный документ, – постановил Поли. – Мы попросим выдать нам ордер и поедем в этот… как его… Предас-Арбас вместе.
Я рассмеялся. Поли огорченно взглянул на меня.
– Я думал о Христофоре Колумбе, – попытался я объяснить свой смех. – Я вспомнил одну его фразу, над которой всегда смеялся, хотя по сути она скорее грустная. Колумб написал ее в послании к испанскому королю из индийских земель, вернее, из Америки – впрочем, это не важно.
Поли посмотрел на меня как на душевнобольного.
– Эта фраза – о речи, об умении говорить. – Я продолжал одному мне понятный рассказ. – И еще о власти, какой наделяет человека слово. Из нее многое можно узнать о том, как насаждают свою культуру завоеватели. Хотите послушать? – спросил я у инспектора, как будто только теперь осознал, что меня может кто-то слушать.
Поли не нашелся с ответом, впрочем, на это я не дал ему времени.
– Колумб встретил аборигенов, – начал я рассказ. – Поразмыслив, он решил, что их стоит погрузить на одну из каравелл и отправить в Испанию, чтобы показать королю. Но потом его одолели сомнения, поскольку индейцы ни слова не знали по-испански, что могло бы нанести оскорбление не только самому монарху, но и всей культуре Испании, то есть той единственной культуре, которую символизировал король. Времени было в обрез, и Колумб довольно быстро начал понимать, что ничему не успеет научить этих дикарей. Тогда он сел за стол и написал послание приблизительно такого содержания: Буде на то воля Господня, по возвращении я доставлю шестерых из здешних людей к вашим величествам, чтобы они научились говорить. – Я от души захохотал.
Старший инспектор Поли нахмурился, потом попытался изобразить улыбку.
– Вы понимаете? – не сдавался я. – Он не написал: чтобы научились говорить по-испански , он написал именно так: чтобы они научились говорить .
– И что бы это могло значить, если быть более точным? – остудил мой пыл Поли.
– Да так, ерунда, ничего… – сдался я наконец.
Если уж быть совсем точным, я хотел сказать, что на этой земле все мы – люди.
А еще я хотел сказать, что в наших краях прав тот, кто находит верные слова, а не тот, кто их громче выкрикивает, и уж совершенно точно не тот, кто вывешивает слова, напечатанные свинцовой краской, на перекрестках для всеобщего ознакомления.
Слова легли в основу устройства нашего общества, всего, до мельчайшей детали; мы построили, при помощи слов , цивилизацию обтесанных камней и всеобщих законов. Не на словах, а при помощи слов. Письменность появилась позже, ее привезли в трюмах финикийских или римских кораблей. И письменность эта была постыдной. Единственно возможной и постыдной.
Поли не мог знать всего этого. В тех краях, откуда он родом, человек, не умеющий писать, – просто безграмотный. В тех краях, откуда он родом, письменность – это абсолютная ценность, она – гарантия цивилизации. Что еще сказать?
Итак, старший инспектор Поли сказал мне, что нужен официальный документ.
– И не вздумайте делать то, что собираетесь сделать. Не делайте этого, потому что если вы поедете в… как его… Предас-Арбас… – он опять запнулся, пытаясь выговорить название этого местечка, – поедете беседовать с Руджеро Танкисом без юридической поддержки, то я не смогу ничем вам помочь. Вы меня поняли?
Я пожал плечами:
– Я все еще адвокат его брата. И я хочу просто поговорить с Руджеро, для этого никаких бумаг не надо! И он и я – мы оба это знаем. Ничего со мной не случится.
Я шел согнувшись, словно нес на спине вязанку дров. За городом природа приветствовала меня, как могла, она полностью сосредоточилась на поглощении крови. Небо обрушилось мне на голову, оно наносило удары по моей шляпе, накануне вечером, у бойни, перед той ночью, когда я решился не бояться. Я не хотел, не мог отказаться от своего намерения, несмотря на все увещевания и опасения инспектора Поли. Если бы я отказался, то это было бы равносильно признанию, что правы те, кто утверждает, будто все идет хорошо, все идет как надо. А я был всегда другого мнения, потому что я верил в силу Разума как в единственное оружие, которым я хорошо владел. И быть может, по этой самой причине я раскрыл свои объятия Музе.
Как бы то ни было, я решил продолжать поиски правды. Любой ценой.
Существовал целый ряд важных вопросов, остававшихся без ответа. И я не мог с этим смириться, я должен был понять, каким же образом пересеклись пути доносчика, деляги, ростовщика – и обычного парнишки, почти никогда не выходившего из дому. Я должен был найти мотив убийства, казалось не имевшего мотивов. И сказать по правде, меня не так уж сильно волновало, были ли виновны Филиппо или Руджеро Танкис.
Для меня в тот момент было важно одно – добраться до Предас-Арбас, а это было совсем не просто. Ведь земля теперь стала вязкой, она расползалась под ногами; трава раскисла и превратилась в затхлое болото.
Входом в поместье семейства Санна Конту служила калитка с двумя резными колоннами, напоминающими позорные столбы. И больше не было никакого ограждения. Только эта заброшенная калитка, на самом склоне холма. Само поместье на первый взгляд выглядело как старое русло отведенной в сторону реки, по бокам которого выпирали валуны. Кое-где землю припорошила белесая поросль проса и чертополоха. Прежде чем добраться до сторожки и до самого хозяйства, нужно было вскарабкаться в гору. А потом, преодолев самый крутой подъем на пути и пройдя нагромождение обтесанных камней, предстояло спуститься в настоящий Эдем – фруктовые сады, огороды, ряды олив. Там и стояла сторожка, почти совсем скрытая буйной листвой дубравы.
Теперь у края неба, которое в самый разгар дня притворялось ночным, стали появляться нестерпимо яркие светящиеся полосы. Пес, рванувшись ко мне и залаяв, так и застыл, стоя на задних лапах: его удерживала цепь, прочно приделанная к стене дома. До меня оставалась всего пара шагов, и я отступил назад, чтобы увеличить расстояние между мною и этим оскалившимся исчадьем ада, которое клацало зубами и роняло клочья пены изо рта.
* * *
– Муратца! Место! – Пес отступил, не переставая показывать клыки. Натяжение цепи наконец ослабло, и она упала на землю, глухо звякнув. Пес поволок ее к ногам хозяина. – Тихо, успокойся, – повторял ему тот, любовно похлопывая ладонью по морде. Пес уже не рычал, он начал тоскливо поскуливать. – Тихо ты, чего такого увидал? – успокаивал его Руджеро Танкис.
Я укрылся под молодым дубком.
– Мне надо с вами поговорить! – крикнул я ему, стараясь перекрыть шум дождя. – Я…
– Я знаю, кто вы! – перебил меня молодой человек. – Входите скорей, или вы желаете мокнуть там под дождем?
– Я должен с вами поговорить, – повторил я.
– Что ж, давайте поговорим в доме. Не волнуйтесь, Муратцану я придержу, – уговаривал меня Руджеро, заметив мои колебания. – Не стойте там под деревом, еще молния попадет!
Я приблизился к Руджеро, и его пес Муратцану, готовый немедленно броситься в случае опасности, а сейчас, укрощенный хозяйской рукой, раскрыл пасть и длинно зевнул. Этого хватило, чтобы я отскочил в испуге.
Молодой человек рассмеялся:
– Ну же, идите сюда, ничего он вам не сделает.
Сторожка оказалась простеньким строением; стены из местного камня были побелены известкой. Внутри сторожку обогревал очаг, где горели целые дубовые пни; в жилище царили удивительные чистота и порядок.
Руджеро Танкис вошел первым и предложил мне сесть. Не говоря ни слова, он стал рыться в чреве какого-то примитивного предмета мебели и извлек из него бутылку.
– Это водка! – сказал он, поднимая бутылку и показывая мне. – Стаканчик для согрева вам сейчас не повредит, промокли-то вы как!
У Руджеро было открытое широкое лицо, его можно было назвать человеком, внушающим доверие.
Я знаком показал, что от стаканчика горячительного не откажусь.
– Я сам ее делал. Добрая водка получилась, она из мускатного винограда, – приговаривал Руджеро, наполняя стакан до краев.
Он был прав. Мускатная водка оказалась вкусной. Мне стало хорошо.
– Мне нужно кое-что узнать, – произнес я. Язык мой слегка заплетался.
Между тем Руджеро уже переместился в угол комнаты и принялся возиться с ящиком из орехового дерева, у которого сбоку была металлическая ручка, а сверху – труба, похожая на рог изобилия.
– Вы любите музыку? – спросил он у меня.
Я ответил утвердительно, да, сказал я, она мне нравится…
– Моцарт! – объявил Руджеро, показывая мне зубчатый валик. – Америка! – сказал он, ткнув пальцем в латунную табличку с выгравированной надписью «Эдисон» на передней панели ящика. Одновременно он начал вращать ручку. – Америка! Что за необыкновенная страна!
Из рога изобилия потекли звуки музыки, хриплые и глухие, но им все же удавалось перекрыть доносившиеся с улицы свист ветра и грохот дождя. Эта музыка оказалась чудом, самым настоящим чудом: мое тело словно уплывало в неведомые теплые и чарующие дали. Однако, быть может, на меня просто действовала водка. А может быть, я поддался гипнотическому воздействию: крепкие, мозолистые руки Руджеро Танкиса плавно двигались в такт мелодии, словно что-то рисуя в воздухе.
– Вы хоть раз слышали что-нибудь прекраснее этого?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
– Даже если все обстоит так, как вы сказали, это будет непросто доказать. Особенно теперь, когда Филиппо Танкиса заставили замолчать навсегда.
– Да, но есть одно-единственное обстоятельство, которое у меня никак в голове не укладывается. Я не верю, что Элиас и Руджеро могли убить младшего брата, у них не было никаких мотивов.
– А что, если он устал от тюремной жизни и стал угрожать, что все расскажет?
Я отрицательно покачал головой:
– Нет, все равно меня это не убеждает, любой общественный обвинитель мог бы потом опровергнуть эти показания, представив результаты освидетельствования. Показания Филиппо Танкиса были бы равноценны отсутствию показаний – ноль! Я и сам не стал бы требовать от него показаний. Нет, что-то в этой смерти мне кажется странным…
– Не вздумайте делать то, что намереваетесь сделать! – сказал мне вдруг инспектор Поли. – Не делайте этого, потому что если вы все-таки поедете к Руджеро Танкису, чтобы поговорить с ним, то я уже ничем не смогу вам помочь. Вы меня поняли?
Я пожал плечами:
– Я все еще адвокат его брата…
Далее мы принялись строить догадки, не получая ответов на вопросы. Врагов у Солинаса наверняка было предостаточно, может быть, он подсматривал, увидел что-то лишнее или же ссудил кому-то денег под высокий процент, а его клиент не смог потом найти иного способа расплатиться, как в буквальном смысле задушить Солинаса в объятиях… Ведь если только на минуту представить себе, что Филиппо и Руджеро Танкисы были здесь ни при чем, то по подозрению в убийстве можно было задержать добрую половину Нуоро.
К тому же этот самый Солинас, если уж быть откровенными до конца, как информатор не представлял никакой ценности для полиции и правосудия: у них – как, впрочем, и у всех остальных – он не вызвал доверия. Во время судебных заседаний он не раз менял свои показания, потому что между расследованием и слушанием дела успевал сторговаться с теми или иными участниками процесса. И выступал на стороне того, кто сделает более выгодное предложение…
И таким вот образом суд присяжных превратился в торжище, где свидетельские показания имели свой прейскурант. А такие типы, как Солинас, были своего рода посредниками, которые, как брокеры на бирже, в нужный момент одним движением руки сбивали цену всего процесса. Было от чего потерять покой и сон…
* * *
В тот день я метался, как дикий зверь в клетке. Я бы многое дал за возможность выйти из дома, вновь ощутить близость с моей долиной, насытиться сладостью ее покоя, как пчела – нектаром из венчика цветка. Но все напрасно, по-прежнему лил треклятый дождь.
Готовясь ко сну в ту ночь, я потешался сам над собой. Я знал, что в моем ночном фарсе появился новый персонаж, Элиас Танкис, чей свистящий шепот все еще звучал в моем мозгу, и он лишил меня последней капли покоя, которую дождь оставил мне, чтобы я мог поспать. И тогда, лежа с широко раскрытыми глазами и помня, что ни одна живая душа или ее тень не в состоянии мне помочь, я все для себя решил. Я решил не сдаваться, решил не дать себя запугать…
Я лежал и слушал, как дождевые струи, падая на крышу, играют сонату для фортепиано и духовых инструментов, переходя от moderate к presto . Красноватый песок словно кнут со свистом рассекал пространство, и над землей образовался колокол, засосавший в себя весь пригодный для дыхания воздух. Люди в домах были подобны мошкаре, бившейся о стенки перевернутого стакана.
Жалобное карканье ворон прорывалось сквозь ровный гул ливня, и псы выли, словно волки. Тяжелая мутная луна то и дело натыкалась на вершины холмов.
В упрямстве стихий я разглядел некий порядок, четкий ритм движений, и уже ничто мне не казалось невозможным. И вот уже дождь умерял свой дробный стук, а луна напоминала жемчужину в оправе из гранита. Жалобный вой собак будто призывал меня подняться. Надо было только принять решение, не позволить страху застать себя врасплох.
* * *
Я знал, что надо было делать: ехать в Предас-Арбас. Я принял решение, и теперь риск разозлить Руджеро Танкиса становился всего лишь одной из многих опасностей.
Я должен был туда поехать, несмотря на увещевания Поли, который говорил, что это небезопасно, что еще неизвестно, как оно все обернется, и кто знает, как отреагируют тамошние жители…
О так называемых тамошних жителях сказано было немало, и по сей день разное о них говорят. Говорят, что они бьют наотмашь, не дав другому даже рта раскрыть, что они упрямы как ослы и не слушают голоса рассудка. Говорят, что они – отродья и ублюдки, каких в целом мире не сыскать. Говорят, будто у них вместо мозгов камни. Но мне за всю жизнь ни разу не пришлось браться за оружие, и большинство людей, с кем я знаком в этих краях, лучше владеют словом, нежели карабином или стилетом. Или же одинаково хорошо и тем и другим. И пусть никого не удивляет, что в этих краях слово еще что-то значит. Слово дают. Слова лишают. В этих краях сказать – значит сделать. Записать слова – это пустая формальность, которая при заключении соглашения стоит меньше, чем крепкое пожатие двух мозолистых рук. Письменность – это мост, охраняемый эрудитами, они – сборщики подати за проезд по нему. Эрудиты могут записать только то, что уже было выражено устным словом. В этих краях у слов-воробьев подрезаны крылья, и они не вылетают необдуманно, а вот перо подчас макают в симпатические чернила, так что для топора работы не находится. Если когда-либо в этом уголке мира в чем-то кому-то уступили; если когда-либо подчинились чужой логике; если когда-либо и проявили стремление чему-то посодействовать – то сделано это было именно в тот момент, когда вопреки местным нравам стали фиксировать на бумаге все то, что прежде надежно хранилось в памяти и в сердце. Тогда оскорбительной казалась просьба письменно составить договор, брачный контракт, дарственную.
Главной уступкой стал переход через мост письменности, а может быть, это было наивное заблуждение, что ехать по двум колеям – устной и письменной – вполне безопасно. Дело в том, что письменная речь доверяет себя бумаге, а слово – взгляду. Письмена нуждаются в своих жрецах и хранителях, архивах и соответствующем оформлении. Слово же может опереться только на память. Возможно, поэтому самая серьезная опасность – потерять память: это чревато страданиями.
Я усвоил, что путь фразы от головы до пальцев руки – бесконечно долгая дорога, она куда длиннее, нежели путь от мозга к устам. Уж я-то кое-что об этом знаю. Мне страшно подумать, сколько всего я не сумел записать, а смог только рассказать, доверившись памяти своих слушателей. Однако у меня уже сложилось совершенно отчетливое представление о том, что я написал, не надеясь взамен ни на что, кроме рассеянного читательского внимания, которое с трудом поддерживают четкие печатные знаки.
Так я решил, что сам являюсь одним из «тамошних жителей»: все, что я не могу удержать в голове, не стоит даже записывать. Я ни о чем не жалею: одному Богу известно, сколько совершенных строк было припрятано где-нибудь в потаенном уголке моей памяти, но так там и осталось. Я ни о чем не жалею: очевидно, эти стихи не были такими уж совершенными.
Возможно, такие, как я, созданы для того, чтобы постараться найти верный способ переходить этот мост, без страха и с надеждой глядя вперед. Переходить – и думать о прошлом, далеком и недавнем, отдавая себе отчет в том, что оно может поддержать и укрепить человека, а может ослабить его. Надо переходить мост с мыслью о том, что письменность – это верная спутница слова, что слова – если, конечно, они были произнесены, – подобно звукам песен Орфея, способны укрощать диких зверей.
* * *
– Нужен официальный документ, – постановил Поли. – Мы попросим выдать нам ордер и поедем в этот… как его… Предас-Арбас вместе.
Я рассмеялся. Поли огорченно взглянул на меня.
– Я думал о Христофоре Колумбе, – попытался я объяснить свой смех. – Я вспомнил одну его фразу, над которой всегда смеялся, хотя по сути она скорее грустная. Колумб написал ее в послании к испанскому королю из индийских земель, вернее, из Америки – впрочем, это не важно.
Поли посмотрел на меня как на душевнобольного.
– Эта фраза – о речи, об умении говорить. – Я продолжал одному мне понятный рассказ. – И еще о власти, какой наделяет человека слово. Из нее многое можно узнать о том, как насаждают свою культуру завоеватели. Хотите послушать? – спросил я у инспектора, как будто только теперь осознал, что меня может кто-то слушать.
Поли не нашелся с ответом, впрочем, на это я не дал ему времени.
– Колумб встретил аборигенов, – начал я рассказ. – Поразмыслив, он решил, что их стоит погрузить на одну из каравелл и отправить в Испанию, чтобы показать королю. Но потом его одолели сомнения, поскольку индейцы ни слова не знали по-испански, что могло бы нанести оскорбление не только самому монарху, но и всей культуре Испании, то есть той единственной культуре, которую символизировал король. Времени было в обрез, и Колумб довольно быстро начал понимать, что ничему не успеет научить этих дикарей. Тогда он сел за стол и написал послание приблизительно такого содержания: Буде на то воля Господня, по возвращении я доставлю шестерых из здешних людей к вашим величествам, чтобы они научились говорить. – Я от души захохотал.
Старший инспектор Поли нахмурился, потом попытался изобразить улыбку.
– Вы понимаете? – не сдавался я. – Он не написал: чтобы научились говорить по-испански , он написал именно так: чтобы они научились говорить .
– И что бы это могло значить, если быть более точным? – остудил мой пыл Поли.
– Да так, ерунда, ничего… – сдался я наконец.
Если уж быть совсем точным, я хотел сказать, что на этой земле все мы – люди.
А еще я хотел сказать, что в наших краях прав тот, кто находит верные слова, а не тот, кто их громче выкрикивает, и уж совершенно точно не тот, кто вывешивает слова, напечатанные свинцовой краской, на перекрестках для всеобщего ознакомления.
Слова легли в основу устройства нашего общества, всего, до мельчайшей детали; мы построили, при помощи слов , цивилизацию обтесанных камней и всеобщих законов. Не на словах, а при помощи слов. Письменность появилась позже, ее привезли в трюмах финикийских или римских кораблей. И письменность эта была постыдной. Единственно возможной и постыдной.
Поли не мог знать всего этого. В тех краях, откуда он родом, человек, не умеющий писать, – просто безграмотный. В тех краях, откуда он родом, письменность – это абсолютная ценность, она – гарантия цивилизации. Что еще сказать?
Итак, старший инспектор Поли сказал мне, что нужен официальный документ.
– И не вздумайте делать то, что собираетесь сделать. Не делайте этого, потому что если вы поедете в… как его… Предас-Арбас… – он опять запнулся, пытаясь выговорить название этого местечка, – поедете беседовать с Руджеро Танкисом без юридической поддержки, то я не смогу ничем вам помочь. Вы меня поняли?
Я пожал плечами:
– Я все еще адвокат его брата. И я хочу просто поговорить с Руджеро, для этого никаких бумаг не надо! И он и я – мы оба это знаем. Ничего со мной не случится.
Я шел согнувшись, словно нес на спине вязанку дров. За городом природа приветствовала меня, как могла, она полностью сосредоточилась на поглощении крови. Небо обрушилось мне на голову, оно наносило удары по моей шляпе, накануне вечером, у бойни, перед той ночью, когда я решился не бояться. Я не хотел, не мог отказаться от своего намерения, несмотря на все увещевания и опасения инспектора Поли. Если бы я отказался, то это было бы равносильно признанию, что правы те, кто утверждает, будто все идет хорошо, все идет как надо. А я был всегда другого мнения, потому что я верил в силу Разума как в единственное оружие, которым я хорошо владел. И быть может, по этой самой причине я раскрыл свои объятия Музе.
Как бы то ни было, я решил продолжать поиски правды. Любой ценой.
Существовал целый ряд важных вопросов, остававшихся без ответа. И я не мог с этим смириться, я должен был понять, каким же образом пересеклись пути доносчика, деляги, ростовщика – и обычного парнишки, почти никогда не выходившего из дому. Я должен был найти мотив убийства, казалось не имевшего мотивов. И сказать по правде, меня не так уж сильно волновало, были ли виновны Филиппо или Руджеро Танкис.
Для меня в тот момент было важно одно – добраться до Предас-Арбас, а это было совсем не просто. Ведь земля теперь стала вязкой, она расползалась под ногами; трава раскисла и превратилась в затхлое болото.
Входом в поместье семейства Санна Конту служила калитка с двумя резными колоннами, напоминающими позорные столбы. И больше не было никакого ограждения. Только эта заброшенная калитка, на самом склоне холма. Само поместье на первый взгляд выглядело как старое русло отведенной в сторону реки, по бокам которого выпирали валуны. Кое-где землю припорошила белесая поросль проса и чертополоха. Прежде чем добраться до сторожки и до самого хозяйства, нужно было вскарабкаться в гору. А потом, преодолев самый крутой подъем на пути и пройдя нагромождение обтесанных камней, предстояло спуститься в настоящий Эдем – фруктовые сады, огороды, ряды олив. Там и стояла сторожка, почти совсем скрытая буйной листвой дубравы.
Теперь у края неба, которое в самый разгар дня притворялось ночным, стали появляться нестерпимо яркие светящиеся полосы. Пес, рванувшись ко мне и залаяв, так и застыл, стоя на задних лапах: его удерживала цепь, прочно приделанная к стене дома. До меня оставалась всего пара шагов, и я отступил назад, чтобы увеличить расстояние между мною и этим оскалившимся исчадьем ада, которое клацало зубами и роняло клочья пены изо рта.
* * *
– Муратца! Место! – Пес отступил, не переставая показывать клыки. Натяжение цепи наконец ослабло, и она упала на землю, глухо звякнув. Пес поволок ее к ногам хозяина. – Тихо, успокойся, – повторял ему тот, любовно похлопывая ладонью по морде. Пес уже не рычал, он начал тоскливо поскуливать. – Тихо ты, чего такого увидал? – успокаивал его Руджеро Танкис.
Я укрылся под молодым дубком.
– Мне надо с вами поговорить! – крикнул я ему, стараясь перекрыть шум дождя. – Я…
– Я знаю, кто вы! – перебил меня молодой человек. – Входите скорей, или вы желаете мокнуть там под дождем?
– Я должен с вами поговорить, – повторил я.
– Что ж, давайте поговорим в доме. Не волнуйтесь, Муратцану я придержу, – уговаривал меня Руджеро, заметив мои колебания. – Не стойте там под деревом, еще молния попадет!
Я приблизился к Руджеро, и его пес Муратцану, готовый немедленно броситься в случае опасности, а сейчас, укрощенный хозяйской рукой, раскрыл пасть и длинно зевнул. Этого хватило, чтобы я отскочил в испуге.
Молодой человек рассмеялся:
– Ну же, идите сюда, ничего он вам не сделает.
Сторожка оказалась простеньким строением; стены из местного камня были побелены известкой. Внутри сторожку обогревал очаг, где горели целые дубовые пни; в жилище царили удивительные чистота и порядок.
Руджеро Танкис вошел первым и предложил мне сесть. Не говоря ни слова, он стал рыться в чреве какого-то примитивного предмета мебели и извлек из него бутылку.
– Это водка! – сказал он, поднимая бутылку и показывая мне. – Стаканчик для согрева вам сейчас не повредит, промокли-то вы как!
У Руджеро было открытое широкое лицо, его можно было назвать человеком, внушающим доверие.
Я знаком показал, что от стаканчика горячительного не откажусь.
– Я сам ее делал. Добрая водка получилась, она из мускатного винограда, – приговаривал Руджеро, наполняя стакан до краев.
Он был прав. Мускатная водка оказалась вкусной. Мне стало хорошо.
– Мне нужно кое-что узнать, – произнес я. Язык мой слегка заплетался.
Между тем Руджеро уже переместился в угол комнаты и принялся возиться с ящиком из орехового дерева, у которого сбоку была металлическая ручка, а сверху – труба, похожая на рог изобилия.
– Вы любите музыку? – спросил он у меня.
Я ответил утвердительно, да, сказал я, она мне нравится…
– Моцарт! – объявил Руджеро, показывая мне зубчатый валик. – Америка! – сказал он, ткнув пальцем в латунную табличку с выгравированной надписью «Эдисон» на передней панели ящика. Одновременно он начал вращать ручку. – Америка! Что за необыкновенная страна!
Из рога изобилия потекли звуки музыки, хриплые и глухие, но им все же удавалось перекрыть доносившиеся с улицы свист ветра и грохот дождя. Эта музыка оказалась чудом, самым настоящим чудом: мое тело словно уплывало в неведомые теплые и чарующие дали. Однако, быть может, на меня просто действовала водка. А может быть, я поддался гипнотическому воздействию: крепкие, мозолистые руки Руджеро Танкиса плавно двигались в такт мелодии, словно что-то рисуя в воздухе.
– Вы хоть раз слышали что-нибудь прекраснее этого?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12