И вот – за стойку рядом со мной становится какой-то мужичонка – то есть сначала, пока он не обратился ко мне, я мельком на него посмотрел и тут же забыл. Смотреть там особенно было нечего: маленький, сморщенный, худой, а руки – до сих пор помню – огромные, как клешни, и все в жилах – как тропинка в лесу, из которой корни торчат… Лет ему было, я думаю, под шестьдесят, и потому он мне показался старым. Нельзя, конечно, сказать, чтоб ханыга, – нет, скорее работяга из работяг, – но из этих… которые, как сейчас говорят, вместе с евреями во всем виноваты, – люмпенов: на все руки, но что попроще – грузчик, дорожный рабочий, нулевой цикл… Наверное, одинокий – потому что вид у него не то чтобы запущенный, но какой-то оторванный от жизни; чувствуется, что от стакана никогда и нигде не откажется, может быть, когда и срок по глупости отмотал, да и вообще жизнь его била-трепала… среди таких, должен я вам сказать, часто попадаются очень хорошие люди: оно, может, поговорить с ним особенно не о чем, и менты на него косятся, потому что вид у него – самый сто первый километр, и деньгами он не богат, – но зато разольет всегда поровну, выше других ставить себя не будет, и даром что мал, а до трамвая тебя донесет – «девятке» на поживу не бросит… Одет он был странно – не по погоде тепло, – в лохматый такой полушубок и собачью шапку-ушанку, из которой лицо его торчало ну совсем как коричневый кулачок… да, и еще у него был чемоданчик – допотопный, с металлическими нашлепками по углам. Так вот, стоим мы, прихлебываем свое пиво – я, понятное дело, не спеша, хотя пару-троечку кружек с удовольствием не отрываясь бы выпил, – и вдруг он мне говорит – скрипучим таким, немного окающим голосом:
– Послушай, браток… а где здесь улица Константина Царева?
А Царева-то – вот она, подземный переход перейти. Ну, я ему объяснил, он покивал и спросил еще номер дома. Дом я, конечно, знал – в нем как раз кукуевский магазин, у железной дороги, – стал ему объяснять, как туда пройти, но чувствую – не понимает… даже шапкой своей мотнул – досадуя на себя – и говорит: я, говорит, браток, издалека, у нас там четыре улицы – отвык от Москвы… Ну, слово за слово – разговорились. Выпивка вообще сближает людей… а уж с похмелья все люди братья: я помню, с заместителем директора завода в Пиночете опохмелялся, часа два мы с ним говорили, и нашлось о чем, – а так, не с похмелья, стал бы он со мной говорить?… Так вот, разговорились мы. Приехал он в Москву черт знает откуда: какой-то сибирский городишко, названия его я не помню – да и тогда не запомнил, потому что в первый раз услыхал. Звали его… мы пожали друг другу руки, у меня было ощущение – как будто кусок дубовой коры пожал, мои-то руки за три года уже отвыкли, – так вот, он как-то назвался по имени – не то Василий, не то Валентин, не помню уже, – но мне неудобно было так его называть, человек лет на двадцать старше меня, и я спросил отчество. Отчество его было – это я и сегодня помню – Петрович; так я и стал его называть. Каким ветром его в Москву занесло, я пока что не знал… да мне, правду сказать, и не до этого было: я все больше своих высматривал. Ну, допил я свою кружку, пошел вторую налил, и осталась у меня самая мелочь – ну и, конечно, дежурный рубль… что, думаю, делать? Ведь сейчас эту допью, десять минут будет хорошо – а потом снова скрутит. Я бы с удовольствием выпил с Петровичем, хороший, чувствовалось, старик, – да и сам он, по-моему, выпить бы не отказался… тоже по виду из малопьющих – сколько не выпьет, все мало… но дело здесь было вот в чем. Денег у меня оставалось – рваный, – это мы так рубль называли, хотя тот рваный был потяжелее, чем сегодня пятьсот; это значило, что сдвои я сейчас с Петровичем – и я остаюсь на нулях, голый Вася, причем с человеком мне по существу незнакомым; а если я вступлю этим рублем в долю со своими ребятами, то я уже всё – могу с чистой совестью стоять до конца… ну да, я вам об этом уже говорил. И вот я стою, тяну кота… хм! – и не знаю, что же мне делать. День какой-то проклятый, никого нет – правда, рано еще, может быть, добираются: это я рядом живу, одна нога здесь, другая там, – а некоторым издалека… с похмелья особенно не попрыгаешь. Швед, к примеру, в таких случаях от точки до точки ехал, с пересадками – мы его еще альпинистом называли: первый раз на Рогова сойдет, у палатки кружку пропустит, потом – у Сурена, на МПС, и уже только после этого – броском в четыре остановки к Пиночету… Сейчас, наверное, как раз у Сурена стоит, с силами собирается. Так вот, стою я, думаю – что-то там толкается в голове, – и вдруг Петрович и говорит:
– Ну что, Алексей, – меня Алексеем зовут, – давай по стакану?
Эх, думаю, – лучше стакан в животе, чем бутылка на витрине.
– Давай, – говорю, – Петрович.
Тут Петрович расстегивает полушубок – под ним оказывается толстенный водолазный свитер бурого цвета, ватные штаны и унты с железными застежками – как ему не жарко, в Москве ноль градусов, начало ноября, – лезет в карман штанов и достает – чирик… червонец, значит, – по тем временам, да еще в пивной, это ого-го какие деньги были! Если кто из своих с червонцем приходил, так он его и не показывал: пошепчется с одним, с другим – с кем ему выпить охота, – и потихоньку уйдут, а вытащишь червонец – хвосты налетят, не отобьешься… Да нет, это я в переносном смысле говорю: ну, если стоит толпа и смотрит тебе в рот больными глазами – ну, как ты пятьдесят капель не нальешь? – а по пятьдесят капель на весь Пиночет – это и четвертного не хватит… Я, как увидел этот червонец, сразу повеселел: ну, думаю, пару, а то и тройку мы с ним возьмем – не сразу, так потом, неужели с двух стаканов не заведется? Как потом оказалось… но я забегаю вперед. Протягивает он мне, значит, червонец, а я сую ему рубль, – а он и говорит:
– Оставь, у меня деньги есть. Ты сходишь?
Обратите внимание, что значит человек из Сибири: незнакомому – да чего уж там говорить, ханыге – дает десять рублей и просит сходить за бутылкой! Ему и в голову не может прийти, что в нашем образцовом коммунистическом гадючнике каждый второй его может кинуть – уйти с деньгами и не вернуться, – тем более что человек он не просто не местный, чужой, но и вообще черт знает откуда… Ну, я-то – Боже упаси, а так – случаев сколько угодно. Взял я его червонец и уже собрался идти… и тут вдруг смотрю – появляются, голубчики, – только не те, кто нужно: Пузырь, толстая такая рожа, у матери на шее сидит, и с ним Интеграл – бывший математик, чуть ли не кандидат наук, этот чем жив – одному Богу известно… По физиономиям вижу – пустые, – да у них сроду больше рубля на двоих и не было, – и оба с такого бодуна, что впору их не поить, а в пиве отмачивать… Жалко, конечно, я ведь понимаю, каково им, – да и если бы не понимал, все равно жалко: вот люди, которые непьющие, смотрят на таких со злобой, даже смеются, – да как же можно смеяться, когда человеку плохо, когда у него всё – и душа, и тело – болит?! Сами, говорите, виноваты? Ну, если так рассуждать… Я вот где-то читал, что чуть ли не половина всех наших болезней – от избыточного веса и неподвижного образа жизни. Значит, если человека инфарктом кондратий хватил, его тоже жалеть не надо: сам виноват, что пирожные жрал и вместо того, чтобы бегать с высунутым языком, на диване валялся… Да нет, я не обижаюсь, что вы. Так вот, как увидел я этих двух инвалидов – ну, думаю, всё: если заметят, что мы с Петровичем пьем, точно подвалят – уж мы-то с ними старые знакомые, а Петрович, судя по всему, мужик простой и при бабках – и из Сибири, у них там платят хорошо, и рубль мне оставил, и червонец вытащил как двугривенный – из кармана, не кошелька… – посадит этих оглоедов на хвост, а через пять минут у нашей стойки весь Пиночет соберется: дедка за репку, бабка за дедку, внучка за бабку – знаете, как в таких случаях бывало: с пенсии поишь толпу, вдруг смотришь – а это что за рожа?! Спрашиваешь так осторожно – чтобы не обидеть – одного, другого, третьего, – все плечами пожимают… наконец, выясняется: а он с приятелем Корсета – а Корсета Шипа привел – в одной школе учился… десятью годами раньше того, хехе-хе… Подумал я об этом обо всем – и говорю:
– Послушай, Петрович, – давай только лучше пойдем на откос… – Было у нас местечко у железной дороги, недалеко, мы часто там поддавали. Он удивился – ну, я ему, конечно, пиночетовские традиции объяснять не стал, а говорю – тоже, в общем-то, правда: здесь, говорю, менты часто ходят – могут привязаться. Он еще больше удивился: а что, говорит, нельзя? Как малый ребенок, ей-Богу… потом я, правда, сообразил, что в тех местах, откуда Петрович приехал, наверное, и милиции нет – как говорится, закон – тайга, прокурор – медведь… Нельзя, говорю ему, Петрович, общественное место – только пиво. «Во, – говорит, – придумали! Ну, пошли…» Допили мы наше пиво – и пошли. Пузырь, когда я мимо него проходил, глазами мне все внутренности проел – как бы следом, думаю, не поперся… Но ничего, обошлось – наверное, сил не хватило.
Взяли мы в «Дубль вэ» бутылку «Агдама» – Петрович опять удивился, думал, будем брать водку – а водки не было, за ней надо было идти на Кукуй. Вторую Петрович не предложил, а я, понятное дело, не стал выскакивать: не твои деньги… но в глубине души с надеждой подумал: «Ямщик, не гони лошадей…» По дороге я заглянул в «Молочную», была такая забегаловка на углу, торговала пельменями – да она и сейчас по-моему есть, может быть, называется по-другому… какая-нибудь «Ламбада» – знаете, сейчас торгаши все свои магазины по-иностранному называют: в моем доме «Диета» была тридцать лет «Диета» – назвали, м-м… дураки, «Маркое» – я так и не знаю, что это – может быть, этот, как его… филиппинский диктатор? Так вот, зашел я в «Молочную» и, как баба Зина меня не пасла – а все равно посуду-то убирать надо, хочешь не хочешь, а отвернешься, – умыкнул стаканчик. Я мог и в «Пиночете», конечно, взять, но это… нехорошо: там за это время из него человек пятьдесят разольют, а мы вдвоем держать будем… А баба Зина не обеднеет, она с нас каждый день по мешку посуды сдает, – а как не дашь, иначе выпить не пустит. В Пиночете весь день простоишь, ноги гудят, а здесь посидеть можно… можно было, кстати, и в «Молочной» остановиться, но я уже разогнался на откос – тем более что духота от этих пельменей. По дороге еще в булочную зашли, четвертушку бородинского – самое милое дело – купили…
Перешли улицу Панфилова, спустились. Откос этот от окружной железной дороги, она еще при царе построена. Там хорошо: деревья, кусты, сверху не видно, присесть можно – народ натащил досок, ящиков, старых покрышек, даже скамейка есть… Дяди Яши, правда, заходят – а где их нет? – но редко: по рельсам проходит граница между нашим отделением и сто тридцать вторым, поэтому, как только подосиновик над кустами заалеет – все прыг через дорогу! если с той стороны пойдут – то обратно… так при случае и прыгают. Весной там, как подсохнет и верба расцветет – что ты! народу, как на улице Горького… Кой-кого , как мы говорили, – помните фильм? там этот, как его… Быков. Ну, спустились мы, нашли пару ящиков покрепче, – сели, открыли, налили, выдохнули – и по очереди по стаканчику… Хорошо! Действительно, умный человек придумал спирт. Бывало, выйдешь на улицу – серость, слякоть, ветер пронизывает, дождь моросит, люди бегут, как крысы, от деревьев одни скелеты остались – тьфу!., ну такая наваливается тоска – волком выть хочется… а принял хотя бы двести на грудь – и будто все расцветает! Вот была ветка – тощая, мерзлая, голая, ободранная какая-то, – а после стакана посмотришь на нее… прутики, как паутинки, по ним разноцветные искорки перебегают, на развилках капли горят – ах, какая красивая! Да-а-а… Спасибо. Так вот. Выпили мы по первому, закурили – я «Астру», Петрович «Беломор», – ну, теперь, само собой, нужно поговорить… О жизни. Ну и, понятное дело, спрашиваю я Петровича, за какими песнями он приехал в Москву. И тут Петрович – причем чувствуется, вовсе не потому, что выпил, а просто потому, что я его об этом спросил, – начинает мне все неторопливо, обстоятельно рассказывать… Что сам он, оказывается, деревенский, откуда-то из-под Рязани; что лет ему пятьдесят пять – помню, он говорил: годом бы раньше родился – и зацепил отечественную; что после армии он приехал в Москву, захотелось в город, и работал строителем – строил те самые дома, с гипсовой капустой и башенками, которые сейчас называют сталинскими; что мыкался он по общагам, пока на третий год своего пребывания в Москве не женился – а жена его работала маляром в том же самом управлении, что и он; что через пару лет родился у них сын Михаил, – а еще через пару лет у его жены, Валентины, завелся любовник… об этом Петрович рассказал мне без всякого смущения и без всякой к своей жене неприязни, – я сначала подумал – потому, что много воды утекло, но, как вы дальше увидите, не только поэтому… Что ради сына он готов был стерпеть – если, конечно, она своего любовника (он говорил – «полюбовника») бросит, – но дело дошло до того, что эта баба (это я говорю – «эта баба», а Петрович ее иначе, как Валентина или, в совсем уж нелестные для этой Валентины минуты – «жена», – не называл), – так вот, эта баба не то что прощения не стала просить, но и собралась с ним разводиться – и за этого своего полюбовника Петю – а он был не просто Петя, а Валентинин прораб – выходить замуж… Что их развели, и остался Петрович – это я говорю «Петрович», а какой он тогда был Петрович, тридцати еще не было, – с тем, с чего начинал: с углом в общежитии и без ничего, потому как имущество делить он не стал, а Валентина его в своей квартире не прописала: родители, мол, против, я тут сама ни при чем… «а и прописала бы, – сказал Петрович, – я бы тут же и выписался: а как иначе, не мой же дом…» – а главное, остался без сына; и что поскольку видеться с сыном ему не то чтобы не разрешали, но… чинили всяческие препятствия – то говорили, что он заболел, то к нему ребята пришли, то он с бабушкой в зоопарк уехал, нет его дома, – да и нож в сердце было ему видеть эту семью, даже знать о том, что она где-то близко, потому как он эту самую Валентину любил… мне вот сейчас самому почти столько же лет, сколько было тогда Петровичу, а тогда было мне тридцать шесть, и смотрел я на него, прямо скажу – с изумлением: ведь надо же – маленький, сморщенный, как грецкий орех, руки, как у камчатского краба, – другим я его себе, понятное дело, не представлял, – и тоже – любовь… и вот по всему по этому – а еще потому, что Москва, поломавшая его жизнь, ему опротивела, а возвращаться домой, под Рязань, было некуда: в доме у матери (отец на войне погиб) жил старший брат со своей семьей… «да и не только поэтому, – сказал Петрович, – вообще не очень хотелось вертаться, как этот… блудливый сын: десять лет черт те где носило, а приехал домой без порток…» – и потому завербовался он на какую-то стройку коммунизма, уже не помню куда, – и махнул на северо-восток… Жизнь у него пошла одинокая, безалаберная, мотался по всей стране – строил дома, валил лес, рубил уголь, бурил скважины, укладывал рельсы на Баме… три года, как я почему-то и подумал, отсидел – только не так по своей глупости, как сначала подумал я, как по чужой подлости: на стройке несчастный случай произошел, виновато было начальство, но Петрович был пьян («здорово выпивал», – признался Петрович), и на него свалили… – но алименты платил исправно и даже иногда Валентине писал, а она – может быть, совесть ела – ему иногда отвечала, – но просила, чтобы сына он не тревожил, потому что сын привык уже к отчиму (трехлетним отняли) и его называет «папой»… Петрович сына – любил, – он и сейчас, когда говорил о нем, прямо таял лицом, даже морщины у него, как у старой собаки, обвисали, – и делал так, как она просила: сыну отдельно не писал, только просил Валентину передавать от него привет… а уж передавала она или нет, неизвестно. Что о нем думал сын, Петрович не знал, – но думал, что сыну известно о его существовании: прораб Мишку не усыновил, чтобы не терять алиментов – а алименты, после всех надбавок и коэффициентов, были ого-го какие… Петрович говорил – в иные месяцы за сто пятьдесят выходило. Ну, годам к сорока пяти Петровичу надоело со стройки на стройку летать, и осел он в этом самом… не помню, ну и не важно, в общем, откуда сейчас приехал, – осел, получил квартиру и работал там тем же, с кого начинал – строителем, – только строил не сталинские дворцы, а рубил бараки для лесорубов. Жениться он так и не женился… я, конечно, не психолог, но мне показалось, что эту свою Валентину он и сейчас не забыл – потому что говорил он о ней без всякого зла, и сморщенное лицо его – конечно, не так, как при воспоминании о сыне, но тоже размякало…Так вот он жил, жил… да! – сын, понятное дело, вырос, и он с ним списался – парень уже армию отслужил, и Валентина более не препятствовала;
1 2 3 4
– Послушай, браток… а где здесь улица Константина Царева?
А Царева-то – вот она, подземный переход перейти. Ну, я ему объяснил, он покивал и спросил еще номер дома. Дом я, конечно, знал – в нем как раз кукуевский магазин, у железной дороги, – стал ему объяснять, как туда пройти, но чувствую – не понимает… даже шапкой своей мотнул – досадуя на себя – и говорит: я, говорит, браток, издалека, у нас там четыре улицы – отвык от Москвы… Ну, слово за слово – разговорились. Выпивка вообще сближает людей… а уж с похмелья все люди братья: я помню, с заместителем директора завода в Пиночете опохмелялся, часа два мы с ним говорили, и нашлось о чем, – а так, не с похмелья, стал бы он со мной говорить?… Так вот, разговорились мы. Приехал он в Москву черт знает откуда: какой-то сибирский городишко, названия его я не помню – да и тогда не запомнил, потому что в первый раз услыхал. Звали его… мы пожали друг другу руки, у меня было ощущение – как будто кусок дубовой коры пожал, мои-то руки за три года уже отвыкли, – так вот, он как-то назвался по имени – не то Василий, не то Валентин, не помню уже, – но мне неудобно было так его называть, человек лет на двадцать старше меня, и я спросил отчество. Отчество его было – это я и сегодня помню – Петрович; так я и стал его называть. Каким ветром его в Москву занесло, я пока что не знал… да мне, правду сказать, и не до этого было: я все больше своих высматривал. Ну, допил я свою кружку, пошел вторую налил, и осталась у меня самая мелочь – ну и, конечно, дежурный рубль… что, думаю, делать? Ведь сейчас эту допью, десять минут будет хорошо – а потом снова скрутит. Я бы с удовольствием выпил с Петровичем, хороший, чувствовалось, старик, – да и сам он, по-моему, выпить бы не отказался… тоже по виду из малопьющих – сколько не выпьет, все мало… но дело здесь было вот в чем. Денег у меня оставалось – рваный, – это мы так рубль называли, хотя тот рваный был потяжелее, чем сегодня пятьсот; это значило, что сдвои я сейчас с Петровичем – и я остаюсь на нулях, голый Вася, причем с человеком мне по существу незнакомым; а если я вступлю этим рублем в долю со своими ребятами, то я уже всё – могу с чистой совестью стоять до конца… ну да, я вам об этом уже говорил. И вот я стою, тяну кота… хм! – и не знаю, что же мне делать. День какой-то проклятый, никого нет – правда, рано еще, может быть, добираются: это я рядом живу, одна нога здесь, другая там, – а некоторым издалека… с похмелья особенно не попрыгаешь. Швед, к примеру, в таких случаях от точки до точки ехал, с пересадками – мы его еще альпинистом называли: первый раз на Рогова сойдет, у палатки кружку пропустит, потом – у Сурена, на МПС, и уже только после этого – броском в четыре остановки к Пиночету… Сейчас, наверное, как раз у Сурена стоит, с силами собирается. Так вот, стою я, думаю – что-то там толкается в голове, – и вдруг Петрович и говорит:
– Ну что, Алексей, – меня Алексеем зовут, – давай по стакану?
Эх, думаю, – лучше стакан в животе, чем бутылка на витрине.
– Давай, – говорю, – Петрович.
Тут Петрович расстегивает полушубок – под ним оказывается толстенный водолазный свитер бурого цвета, ватные штаны и унты с железными застежками – как ему не жарко, в Москве ноль градусов, начало ноября, – лезет в карман штанов и достает – чирик… червонец, значит, – по тем временам, да еще в пивной, это ого-го какие деньги были! Если кто из своих с червонцем приходил, так он его и не показывал: пошепчется с одним, с другим – с кем ему выпить охота, – и потихоньку уйдут, а вытащишь червонец – хвосты налетят, не отобьешься… Да нет, это я в переносном смысле говорю: ну, если стоит толпа и смотрит тебе в рот больными глазами – ну, как ты пятьдесят капель не нальешь? – а по пятьдесят капель на весь Пиночет – это и четвертного не хватит… Я, как увидел этот червонец, сразу повеселел: ну, думаю, пару, а то и тройку мы с ним возьмем – не сразу, так потом, неужели с двух стаканов не заведется? Как потом оказалось… но я забегаю вперед. Протягивает он мне, значит, червонец, а я сую ему рубль, – а он и говорит:
– Оставь, у меня деньги есть. Ты сходишь?
Обратите внимание, что значит человек из Сибири: незнакомому – да чего уж там говорить, ханыге – дает десять рублей и просит сходить за бутылкой! Ему и в голову не может прийти, что в нашем образцовом коммунистическом гадючнике каждый второй его может кинуть – уйти с деньгами и не вернуться, – тем более что человек он не просто не местный, чужой, но и вообще черт знает откуда… Ну, я-то – Боже упаси, а так – случаев сколько угодно. Взял я его червонец и уже собрался идти… и тут вдруг смотрю – появляются, голубчики, – только не те, кто нужно: Пузырь, толстая такая рожа, у матери на шее сидит, и с ним Интеграл – бывший математик, чуть ли не кандидат наук, этот чем жив – одному Богу известно… По физиономиям вижу – пустые, – да у них сроду больше рубля на двоих и не было, – и оба с такого бодуна, что впору их не поить, а в пиве отмачивать… Жалко, конечно, я ведь понимаю, каково им, – да и если бы не понимал, все равно жалко: вот люди, которые непьющие, смотрят на таких со злобой, даже смеются, – да как же можно смеяться, когда человеку плохо, когда у него всё – и душа, и тело – болит?! Сами, говорите, виноваты? Ну, если так рассуждать… Я вот где-то читал, что чуть ли не половина всех наших болезней – от избыточного веса и неподвижного образа жизни. Значит, если человека инфарктом кондратий хватил, его тоже жалеть не надо: сам виноват, что пирожные жрал и вместо того, чтобы бегать с высунутым языком, на диване валялся… Да нет, я не обижаюсь, что вы. Так вот, как увидел я этих двух инвалидов – ну, думаю, всё: если заметят, что мы с Петровичем пьем, точно подвалят – уж мы-то с ними старые знакомые, а Петрович, судя по всему, мужик простой и при бабках – и из Сибири, у них там платят хорошо, и рубль мне оставил, и червонец вытащил как двугривенный – из кармана, не кошелька… – посадит этих оглоедов на хвост, а через пять минут у нашей стойки весь Пиночет соберется: дедка за репку, бабка за дедку, внучка за бабку – знаете, как в таких случаях бывало: с пенсии поишь толпу, вдруг смотришь – а это что за рожа?! Спрашиваешь так осторожно – чтобы не обидеть – одного, другого, третьего, – все плечами пожимают… наконец, выясняется: а он с приятелем Корсета – а Корсета Шипа привел – в одной школе учился… десятью годами раньше того, хехе-хе… Подумал я об этом обо всем – и говорю:
– Послушай, Петрович, – давай только лучше пойдем на откос… – Было у нас местечко у железной дороги, недалеко, мы часто там поддавали. Он удивился – ну, я ему, конечно, пиночетовские традиции объяснять не стал, а говорю – тоже, в общем-то, правда: здесь, говорю, менты часто ходят – могут привязаться. Он еще больше удивился: а что, говорит, нельзя? Как малый ребенок, ей-Богу… потом я, правда, сообразил, что в тех местах, откуда Петрович приехал, наверное, и милиции нет – как говорится, закон – тайга, прокурор – медведь… Нельзя, говорю ему, Петрович, общественное место – только пиво. «Во, – говорит, – придумали! Ну, пошли…» Допили мы наше пиво – и пошли. Пузырь, когда я мимо него проходил, глазами мне все внутренности проел – как бы следом, думаю, не поперся… Но ничего, обошлось – наверное, сил не хватило.
Взяли мы в «Дубль вэ» бутылку «Агдама» – Петрович опять удивился, думал, будем брать водку – а водки не было, за ней надо было идти на Кукуй. Вторую Петрович не предложил, а я, понятное дело, не стал выскакивать: не твои деньги… но в глубине души с надеждой подумал: «Ямщик, не гони лошадей…» По дороге я заглянул в «Молочную», была такая забегаловка на углу, торговала пельменями – да она и сейчас по-моему есть, может быть, называется по-другому… какая-нибудь «Ламбада» – знаете, сейчас торгаши все свои магазины по-иностранному называют: в моем доме «Диета» была тридцать лет «Диета» – назвали, м-м… дураки, «Маркое» – я так и не знаю, что это – может быть, этот, как его… филиппинский диктатор? Так вот, зашел я в «Молочную» и, как баба Зина меня не пасла – а все равно посуду-то убирать надо, хочешь не хочешь, а отвернешься, – умыкнул стаканчик. Я мог и в «Пиночете», конечно, взять, но это… нехорошо: там за это время из него человек пятьдесят разольют, а мы вдвоем держать будем… А баба Зина не обеднеет, она с нас каждый день по мешку посуды сдает, – а как не дашь, иначе выпить не пустит. В Пиночете весь день простоишь, ноги гудят, а здесь посидеть можно… можно было, кстати, и в «Молочной» остановиться, но я уже разогнался на откос – тем более что духота от этих пельменей. По дороге еще в булочную зашли, четвертушку бородинского – самое милое дело – купили…
Перешли улицу Панфилова, спустились. Откос этот от окружной железной дороги, она еще при царе построена. Там хорошо: деревья, кусты, сверху не видно, присесть можно – народ натащил досок, ящиков, старых покрышек, даже скамейка есть… Дяди Яши, правда, заходят – а где их нет? – но редко: по рельсам проходит граница между нашим отделением и сто тридцать вторым, поэтому, как только подосиновик над кустами заалеет – все прыг через дорогу! если с той стороны пойдут – то обратно… так при случае и прыгают. Весной там, как подсохнет и верба расцветет – что ты! народу, как на улице Горького… Кой-кого , как мы говорили, – помните фильм? там этот, как его… Быков. Ну, спустились мы, нашли пару ящиков покрепче, – сели, открыли, налили, выдохнули – и по очереди по стаканчику… Хорошо! Действительно, умный человек придумал спирт. Бывало, выйдешь на улицу – серость, слякоть, ветер пронизывает, дождь моросит, люди бегут, как крысы, от деревьев одни скелеты остались – тьфу!., ну такая наваливается тоска – волком выть хочется… а принял хотя бы двести на грудь – и будто все расцветает! Вот была ветка – тощая, мерзлая, голая, ободранная какая-то, – а после стакана посмотришь на нее… прутики, как паутинки, по ним разноцветные искорки перебегают, на развилках капли горят – ах, какая красивая! Да-а-а… Спасибо. Так вот. Выпили мы по первому, закурили – я «Астру», Петрович «Беломор», – ну, теперь, само собой, нужно поговорить… О жизни. Ну и, понятное дело, спрашиваю я Петровича, за какими песнями он приехал в Москву. И тут Петрович – причем чувствуется, вовсе не потому, что выпил, а просто потому, что я его об этом спросил, – начинает мне все неторопливо, обстоятельно рассказывать… Что сам он, оказывается, деревенский, откуда-то из-под Рязани; что лет ему пятьдесят пять – помню, он говорил: годом бы раньше родился – и зацепил отечественную; что после армии он приехал в Москву, захотелось в город, и работал строителем – строил те самые дома, с гипсовой капустой и башенками, которые сейчас называют сталинскими; что мыкался он по общагам, пока на третий год своего пребывания в Москве не женился – а жена его работала маляром в том же самом управлении, что и он; что через пару лет родился у них сын Михаил, – а еще через пару лет у его жены, Валентины, завелся любовник… об этом Петрович рассказал мне без всякого смущения и без всякой к своей жене неприязни, – я сначала подумал – потому, что много воды утекло, но, как вы дальше увидите, не только поэтому… Что ради сына он готов был стерпеть – если, конечно, она своего любовника (он говорил – «полюбовника») бросит, – но дело дошло до того, что эта баба (это я говорю – «эта баба», а Петрович ее иначе, как Валентина или, в совсем уж нелестные для этой Валентины минуты – «жена», – не называл), – так вот, эта баба не то что прощения не стала просить, но и собралась с ним разводиться – и за этого своего полюбовника Петю – а он был не просто Петя, а Валентинин прораб – выходить замуж… Что их развели, и остался Петрович – это я говорю «Петрович», а какой он тогда был Петрович, тридцати еще не было, – с тем, с чего начинал: с углом в общежитии и без ничего, потому как имущество делить он не стал, а Валентина его в своей квартире не прописала: родители, мол, против, я тут сама ни при чем… «а и прописала бы, – сказал Петрович, – я бы тут же и выписался: а как иначе, не мой же дом…» – а главное, остался без сына; и что поскольку видеться с сыном ему не то чтобы не разрешали, но… чинили всяческие препятствия – то говорили, что он заболел, то к нему ребята пришли, то он с бабушкой в зоопарк уехал, нет его дома, – да и нож в сердце было ему видеть эту семью, даже знать о том, что она где-то близко, потому как он эту самую Валентину любил… мне вот сейчас самому почти столько же лет, сколько было тогда Петровичу, а тогда было мне тридцать шесть, и смотрел я на него, прямо скажу – с изумлением: ведь надо же – маленький, сморщенный, как грецкий орех, руки, как у камчатского краба, – другим я его себе, понятное дело, не представлял, – и тоже – любовь… и вот по всему по этому – а еще потому, что Москва, поломавшая его жизнь, ему опротивела, а возвращаться домой, под Рязань, было некуда: в доме у матери (отец на войне погиб) жил старший брат со своей семьей… «да и не только поэтому, – сказал Петрович, – вообще не очень хотелось вертаться, как этот… блудливый сын: десять лет черт те где носило, а приехал домой без порток…» – и потому завербовался он на какую-то стройку коммунизма, уже не помню куда, – и махнул на северо-восток… Жизнь у него пошла одинокая, безалаберная, мотался по всей стране – строил дома, валил лес, рубил уголь, бурил скважины, укладывал рельсы на Баме… три года, как я почему-то и подумал, отсидел – только не так по своей глупости, как сначала подумал я, как по чужой подлости: на стройке несчастный случай произошел, виновато было начальство, но Петрович был пьян («здорово выпивал», – признался Петрович), и на него свалили… – но алименты платил исправно и даже иногда Валентине писал, а она – может быть, совесть ела – ему иногда отвечала, – но просила, чтобы сына он не тревожил, потому что сын привык уже к отчиму (трехлетним отняли) и его называет «папой»… Петрович сына – любил, – он и сейчас, когда говорил о нем, прямо таял лицом, даже морщины у него, как у старой собаки, обвисали, – и делал так, как она просила: сыну отдельно не писал, только просил Валентину передавать от него привет… а уж передавала она или нет, неизвестно. Что о нем думал сын, Петрович не знал, – но думал, что сыну известно о его существовании: прораб Мишку не усыновил, чтобы не терять алиментов – а алименты, после всех надбавок и коэффициентов, были ого-го какие… Петрович говорил – в иные месяцы за сто пятьдесят выходило. Ну, годам к сорока пяти Петровичу надоело со стройки на стройку летать, и осел он в этом самом… не помню, ну и не важно, в общем, откуда сейчас приехал, – осел, получил квартиру и работал там тем же, с кого начинал – строителем, – только строил не сталинские дворцы, а рубил бараки для лесорубов. Жениться он так и не женился… я, конечно, не психолог, но мне показалось, что эту свою Валентину он и сейчас не забыл – потому что говорил он о ней без всякого зла, и сморщенное лицо его – конечно, не так, как при воспоминании о сыне, но тоже размякало…Так вот он жил, жил… да! – сын, понятное дело, вырос, и он с ним списался – парень уже армию отслужил, и Валентина более не препятствовала;
1 2 3 4