«Москвич» легко снялся с места, покатил в город, а шофер все еще стоял под фонарем и любовался чудесным подарком.
КАРТИНА
I
В СОПРОВОЖДЕНИИ сменного инженера в мартеновский цех неуверенно вошел пожилой худощавый человек в коричневом ратиновом пальто и пыжиковой шапке. Он несколько растерянно и с интересом рассматривал бесконечный пролет. Видимо, его оглушили скрежет мостовых кранов, гудение пламени в форсунках, лязг платформ, свистки. «Кто бы это? — стоя у контрольного щита своей четвертой печи, подумал Платон Аныкин. — Не из газеты ли опять?»
Пробираясь мимо громадной садочной машины, которая в это время стала медленно разворачиваться, гость отскочил и споткнулся о чугунную болванку.
— А вот и наш лауреат, — подведя его к Платону, сказал сменный инженер. — Самый молодой бригадир на заводе.
.За весь этот год, когда Платон стал знатным мастером сталеварения, когда в газетах появились его портреты, а в радиопередачах — имя, он все еще не мог привыкнуть к славе, к своему новому положению, при встречах с незнакомыми людьми смущался и от этого то краснел, моргал и отмалчивался, то брал излишне резкий тон.
Гость крепко пожал ему руку. Нос у него был длинный, красный, на седоватых подстриженных усах таяли снежинки.
— Ну, у вас тут и обстановочка! — сказал он, смущенный своей неловкостью. — Скажу откровенно: в моей мастерской спокойней.
Его шутливый, искренний тон заставил Платона улыбнуться.
— Это художник Кадаганов, — представил сменный. — Видал его картины в Третьяковской галерее? Аркадий Максимович хочет нарисовать одного из наших молодых знатных сталеваров. Заводоуправление тебя рекомендовало.
— Скоро закипит ваш «самовар»? — кивнул художник на мартен.
— Еще только нагреваю. «Чаек» разольет вторая смена.
— Не хотите ли взглянуть на «заварку»? — обратился к гостю инженер.
Кадаганов взял синее защитное стекло. Взгляду его открылось необъятное чрево мартена. Здоровенные куски металла, казавшиеся светло-голубыми, пылали, будто обыкновенные березовые поленья: метались белые гребешки пламени, и даже темное стекло не могло скрыть их розовых отблесков. Из форсунки вырывались злые клинки пламени, от газов пощипывало в горле.
— Горячая у вас работа, — сказал он, вернувшись от печи.
Платон промолчал.
— Не зябнем, — усмехнулся инженер и повернулся к сталевару. — Так договорились, Аныкин?
Художник еще раз пристально, каким-то особенным взглядом окинул Платона. Платон — в грязной брезентовой робе, грубых ботинках, с очками-консервами над захватанным, продымленным козырьком кепи — показался ему невзрачным: только плечи широки. «Как же мне рисовать его? На фоне этого огромного мартена? Получится вроде... кочерги у печки, А где характер?»
— Я с удовольствием напишу... портрет Платона Алексеевича, — слегка кашлянув, сказал Кадаганов. — Вообще-то я пейзажист, на заводах бываю редко... Итак, назначим первый сеанс на ближайшее воскресенье?
Платон переступил с ноги на ногу.
— Да... можно будет.
— Я вам оставлю свой адрес, телефон. Какое время выберем? Ну... одиннадцать часов. Не возражаете? Самое хорошее освещение. Разумеется, оденьтесь... — Кадаганов сделал такой жест руками, словно разглаживал борта пиджака. — Значок лауреатский не забудьте. Обратно я вас отвезу на машине, у меня дочь водит: настоящий шофер.
— У Платона свой мотоцикл, — сказал инженер. — Купил на премию.
На выход Кадаганов пошел другим путем: сменный предложил ему осмотреть прокатный цех.
К молодому бригадиру подскочил подручный Василий Шиянов, толстощекий, толстогубый парень с густым белявым чубом и усиками, словно нарисованными кислым молоком. Шиянов щеголял шелковыми рубашками, считался «первой клюшкой» в заводской хоккейной команде и еще был известен тем, что сразу и безапелляционно устанавливал обо всем свое мнение: что бы потом ни случилось, его невозможно было переубедить.
— Видать, Кадаганов — это, брат, авторитетный художник, зарабатывает — дай бог каждому, ну и, понятно, «клюкает». Я сам его какую-то картину видал в Третьяковской, не помню про что. Вроде комбайн там, колхозницы, цветочки. Ты, Платон, потребуй, чтобы он срисовал тебя в шляпе, сигару купи, а то, вот увидишь, заставит еще спецовку надеть.
К своему стыду, Платон не мог вспомнить ни одной картины Кадаганова. Назавтра он работал в ночной смене и решил днем не спать, а еще раз съездить в Третьяковскую галерею, посмотреть, а то неудобно будет перед художником.
— Ладно. Оракул! — усмехнулся он подручному. — Ну-ка, берись вон лучше за лопату.
II
Падающий снежок садился на фару мотоцикла, на воротник полудохи, на руки Платона в кожаных перчатках, цепко державшие руль: сталевар уверенно несся по нарядным московским улицам. Впереди показался Белорусский вокзал, бронзовый монумент Горького, матовые фонари вокруг, побелевшие от снежных хлопьев липы, клены. Красный рубиновый глаз светофора преградил путь, и Платон стал рассматривать памятник. Интересно, лепит ли Кадаганов? Или только рисует? Надолго ль затянется все это дело с портретом? Может, зря он согласился.
Вспыхнул спокойный зеленый свет, и весь табун скопившихся автомобилей ринулся на мост.
Вот высокий серый дом за чугунной оградой. Платон оставил мотоцикл в подъезде и поднялся в лифте на восьмой этаж.
— Вы точны, — встретил его в передней Кадаганов. Он был в просторной синей вельветовой спецовке с большими накладными карманами, в фетровых бурках. — Точность — это свойство работоспособных людей. Раздевайтесь. Как нынче погода? Холодно?
— Не очень. Снежок.
На улице, несмотря на декабрь, было просто тепло, но, попав в квартиру художника, Платон как бы потерял самого себя и отвечал не то, что чувствовал, а что, ему казалось, требовала вежливость. Ведь Кадаганов тогда пришел к ним в цех изрядно озябший. Это он, Платон, может потный, раздетый выскакивать от раскаленного мартена на мороз и расхаживать по двору.
Мастерская у художника оказалась просторной, метров на двадцать.
«Ого, — подумал Платон. — У нас комната на всю семью куда меньше».
У дальнего окна перед мольбертом стояла тонкая гибкая девушка в синем берете и в серых брюках и, поджав губы, рисовала. Наверно, та самая дочка, что машину водит. Почему-то Платону стало неприятно, и он внутренне замкнулся. За всю жизнь его никогда и никто не рисовал, и он толком не представлял себе, каково будет его положение. Что это: почетно или смешно — сидеть неподвижно, как перед объективом фотоаппарата, не сморгнув глазом?
— Знакомьтесь. Моя дочь Лариса. Девушка тряхнула светло-рыжими волосами и неожиданно крепко, по-отцовски, пожала его руку.
— Вы тоже художница? — спросил Платон. Ему хотелось показать девушке, что она для него ровно ничего не значит, пусть рассматривает его сколько угодно, он чувствует себя вполне свободно.
— О, да еще какая! — с неуловимой иронией сказал Кадаганов. — Я не помню года, в который бы она хоть... разок да не взяла в руки палитру. Между прочим, знаете, Платон Алексеевич, почему моя дочь сейчас в мастерской? Хотела на вас посмотреть. Говорит, не видела еще знатных сталеваров.
— Ничего, папка, не мог придумать остроумнее? — засмеялась девушка, нимало не смутившись. — Признайся, ведь ты любишь, когда я торчу перед мольбертом?
Что она рисовала — Платон не разобрал. Знакомясь, он вообще на Ларису Кадаганову взглянул мельком и, если бы его спросили, какая она, не ответил бы.
Художник приготовил кисти, холст и начал усаживать Платона: то Кадаганов отодвигал его кресло от окна, то приподымал Платону голову, то поворачивал и заставлял смотреть вбок, то поправлял галстук, волосы.
«И чего вертит? — с досадой подумал Платон. — Не все равно, как нарисовать? Освещение ему какое то надо, поза. Все портреты одинаковые. А тут еще эта девчонка рассматривает меня, будто я восковой «Жора» на витрине магазина».
Сеанс начался.
Сталевар представил себя — красного, надутого, в шелковой шуршащей рубашке, в новеньких желтых туфлях, в которых, как это часто случается с новой обувью, жарко было ногам. Плечи у него и без того широкие, а тут еще модный пиджак — это при его-то росте! «Таракан», — вдруг вспомнил он свою детскую кличку. — Только и есть, что брови да золотая лауреатская медаль на правом борту».
От непривычного напряжения члены его быстро онемели, захотелось переменить позу. Чтобы отвлечься, Платон стал смотреть в окно. Над белыми крышами домов с бесчисленными пеньками труб висело желтовато-серое московское небо. Снежок прекратился, и в холодной дали явственно виднелся освещенный солнцем силуэт тридцатипятиэтажного здания университета на Ленинских горах. Совсем близко с ревом пронесся самолет, тень его промелькнула в комнате и мячом покатилась по зданиям.
Взгляд Платона перешел на стены мастерской. Повсюду висели портреты в рамках, деревенские виды, пожелтевшие от времени гипсовые маски, слепки уха, ноги. Внимание его остановила картина в золотом багете, и он обрадовался. Эту самую картину, только куда больше, он видел позавчера в Третьяковской галерее: стена спелой ржи, знойное небо, комбайн сыплет из бункера ядреное зерно в автомашину, а со штурвальным разговаривает женщина с планшетом, наверно агроном.
Спина у Платона совсем одеревенела, правая рука, лежавшая на подлокотнике кресла, затекла. Как это обычно бывает в тех случаях, когда нельзя двигаться, у него то вдруг начинала чесаться бровь, то мучительно зудел нос. «Скоро ли перерыв?» — не без тревоги подумал он. И тут Платона внезапно поразило резко изменившееся лицо художника: глаза стали пронзительней, во всем облике проглядывало что-то властное. Кадаганов то в упор взглядывал на Платона, словно отыскивал в нем что-то особенное, заметное лишь ему, то, казалось, весь углублялся в холст, и рука его энергично водила кистью: художник работал.
— Довольно, папа! — громко и весело сказала Лариса, — Ты совсем замучил своего натурщика. Посмотри, он сейчас упадет.
— Разве давно работаем? — словно очнулся Кадаганов. — Что ж, можно и передохнуть. Устали, Платон Алексеевич?
— Ничего, — сказал Платон и с удовольствием распрямил спину, поднялся на ноги. «Целую смену у мартена простаиваю — и хоть бы что, а тут час еле высидел». Ему хотелось посмотреть, каким он вышел на портрете; подойти сталевар не решился.
— А ну, папка, покажи, что у тебя получается?
И Лариса важно остановилась перед холстом, скрестила руки на груди. Глаза ее, рот приняли забавное сосредоточенное выражение, и раза два она остро, совсем по-отцовски взглянула на Платона, сравнивая «натуру» с рисунком.
— Ой, какие у вас уши оттопыренные! — вдруг сказала она и пошла к окну мыть кисть в скипидаре.
Кадаганов укоризненно покачал головой ей вслед. Платон теперь решился приблизиться к мольберту. Его ожидало разочарование: никакого портрета, собственно, еще не было. На холсте лишь были грубо намечены цвет волос, щек, подбородка, но контур обрисован правильно, а уши действительно оттопыривались. Платон сам не знал, что у него такие уши: надо рассмотреть дома в зеркале.
— Вы, Платон Алексеевич, очевидно, думали, что уже и портрет готов?— с необидной насмешкой спросила наблюдавшая за ним девушка, — Это лишь подмалевок. Видите, вон сквозь краску еще карандаш проступает.
«Вишь, девка глазастая какая: все подмечает. И в штанах ходит. Наверно, модница.»
— Закурить здесь нельзя? — спросил Платон, доставая коробку дорогих папирос, специально купленных для сеанса.
— Нет, нет, — поспешно сказала Лариса. — Марфуша давно накрыла на стол. Папа, зови гостя.
— Я сыт вот так, — покраснел Платон и чиркнул себя по горлу. — Дома позавтракал.
— Вы меня обидите, Платон Алексеевич. — Художник взял его под руку. — Потом н закурим.
Столовая — она же и спальня — была заметно меньше мастерской; видно, в этом доме основное внимание уделяют работе художника. На стенах здесь тоже висело несколько картин хозяина. Одна изображала горшок с пышным букетом распустившейся лиловой сирени и написана была так живо, что хотелось подойти и понюхать цветы. В углу стояла тахта; закрывая ее, от середины стены и до самого пола спускался ковер. В простенке между резным буфетом и дверью висело зеркало в черной раме, видимо старинное. Платон незаметно поглядел на себя: действительно, уши торчат, словно у летучей мыши. Вот черт, как он этого не замечал раньше? На голубой, в разводах, скатерти стояли тарелки с колбасой, с костромским сыром, открытая коробка шпрот. Возле вазы с крымскими яблоками блестела бутылка виноградного вина.
— Водки я вам не дам, — шутливо сказал Кадаганов, — Цвет лица изменится. Расскажите-ка, что у вас на заводе делается?
— Да что ж!.. Наше дело ясное, — сдержанно заговорил Платон. — Дать больше качественной стали разных марок, для этого добиться за смену двух скоростных плавок. Потом увеличить...
— Но ведь такие примеры есть, — перебила бригадира Лариса. — Сталевар «Серпа и молота» Николаи Чесноков еще когда выпускал плавки за три с половиной часа!
— Откуда вы это знаете? — удивился Платон Аныкин. Он отложил вилку и первый раз за все время прямо и с приязнью глянул в глаза девушки.
— Почему бы мне и не знать? — несколько надменно пожала плечом Лариса. — Разве наш технологический институт не имеет отношения к металлургии? Да и в газетах пишут и по радио говорят.
— Отдельные плавки, Лариса Аркадьевна, верно, есть. Рекордов у нас немало. Но мы хотим, чтобы они стали общей нормой. И тут встает второй вопрос — борьба за увеличение стойкости печи...
Теперь Платон свободно смотрел на Ларису Кадаганову. Девушке на вид можно было дать лет девятнадцать. Веки у нее были несколько темнее всей кожи лица; такие же молочно-ореховые, нежные круги лежали и под карими глазами, отчего глаза казались больше и глубже. Волнистые светло-рыжие волосы оттеняли матовую белизну висков, гибкой шеи. Лариса была сухощава, подвижна. В ней чувствовалась горячая кровь, за сдержанностью проглядывало озорство. Временами ее довольно бледные щеки вдруг заливал румянец; глядя на такую девушку, нельзя было предвидеть, что она сделает в следующую минуту.
— Ого, засиделись! — сказал Аркадий Максимович, достав из карманчика старомодные серебряные часы. — Пора и за работу.
Мужчины поднялись из-за стола.
— Вы идите, — сказала молодая хозяйка, — а я буду готовиться по сопромату. В январе экзамены.
— Уже кончили свою картину, Лариса Аркадьевна? — простодушно спросил Платон.
— Она эту картину пишет третий год, — улыбнулся Кадаганов. — Следующий сеанс будет в тот день, когда придет новый натурщик...
— Опять шпилька? — слегка повела Лариса бровью. — Я тебе уже говорила, папа: шпильки — это не мужское дело, — и она несколько лениво стала вынимать из желтого портфеля тетради с лекциями.
За столом художник почти ничего не ел, катал хлебные шарики, а в мастерской совсем преобразился, вероятно забыл, что натурщик — живой человек. После двух рюмок сухого вина, сытного завтрака Платона вдобавок стал морить сон. Судорожно сдерживая зевоту, он думал о своем портрете, о семье художника, и перед его мысленным взором чаще вставало лицо дочери, чем отца.
III
К художнику Платон Аныкин ездил еще несколько раз. С первого сеанса Кадаганов закончил подмалевок, и живые краски начали воспроизводить живые черты сталевара. С натянутого на подрамник холста все яснее проглядывал облик молодого человека лет двадцати трех с упрямым мальчишеским подбородком, мягкими скулами и красивыми простодушными губами. Волосы цвета мочала были зачесаны тщательно, как в парикмахерской, глубоко посаженные глаза глядели смело, с некоторым вызовом. Широкие внушительные плечи модного пиджака, золотой лауреатский значок делали весь облик Платона парадным, цветистым, и сам, глядя на свое изображение, он почему-то представлял себя в президиуме на торжественном заседании. Платона утешило то, что теперь, когда лицо получило цвет, тени, когда за тканью кожи почувствовалась пульсирующая кровь, уши не казались такими большими и оттопыренными.
В конце очередного сеанса Платон подошел полюбоваться портретом. Последние дни Кадаганов стал менее разговорчив, казался чем-то недовольным.
— Похож? — спросил он, счищая мастихином краску с палитры.
— Похож, — сказал Платон. И минуту погодя добавил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14