Весь первый год был главным объектом насмешек «дедов» еще и потому, что, как выяснилось, оказался убежденным девственником, сохраняя себя для одной-единственной, бывшей одноклассницы. На фотографии, нежно хранимой в нагрудном кармашке, у нее была толстая коса, близоруко прищуренные светлые глаза и смущенная улыбка.
Денис Кричевский. Немногословный флегматик. Из всех моих одногодков один успел обзавестись женой «по залету» и вскоре – дочкой. На гражданке был водителем, поэтому здесь ему частенько доверяли почетную миссию – развозить по домам дорогих гостей полковника Буря-ка после теплых дружеских посиделок, когда сами они бывали «не в состоянии». Или же на малиновой полковничьей «ауди» катать по магазинам его любезную супругу, год жизни с которой я приравнял бы к трем фронтовым…
И еще многие, ничем не примечательные, обыкновенные девятнадцатилетние ребята, имена которых никогда не войдут в историю и не будут греметь в веках. Каждый из них, как и я, незаметно пришел в этот мир, чтобы посадить свое дерево, вырастить детей и, тихо состарившись в окружении родных и близких, уйти, завершив тем самым свой полет, короткий и бесконечный, в мерцающих коридорах Вечности…
«Какая она, смерть?»
– Вячеслав, ты, часом, не утонул? – деликатно постукивает в дверь ванной отец.
– Оставь его, – слышу я мамин голос.
Они весело препираются, как в старые добрые времена. Но в их голосах слышится скрываемое волнение. Да и сам я до конца никак не поверю, что дома и все позади. Из кухни доносится забытый аромат картошки, жаренной с мясом и лучком. Слышится звон бьющейся посуды, мамино «Ох!», сетование на то, что не держат руки, и радостное отцовское: «На счастье!»
Я поспешно вытираюсь огромным банным полотенцем, мягким, как молодая трава. По его зеленому полю раскинулись оранжевые подсолнухи… На мгновение замираю, закутавшись в кусок махровой ткани…
Лето… Солнце… Море… Вихрастый пацан возводит замок около воды. Песок шоколадными струйками течет меж перепачканных пальцев, причудливыми сталагмитами оседая возле загорелых ступней…
– Красивый замок… – говорит мама. Ее рыжеватые, как лепестки подсолнуха, волосы треплет забияка ветер. – Жалко, что скоро его смоет волной. Ничто не вечно…
Иногда я видел этот сон там…
Сейчас, по контрасту с мимолетным видением, я особенно остро ощущаю, как они оба постарели, мои родители. И мне отчего-то становится больно дышать.
Отец отвинчивает синюю крышечку «Гжел-ки». Его руки заметно дрожат.
– Думаю, теперь тебе можно, сынок?
Он полувопросительно смотрит на маму, и та кивает. Я прячу улыбку в кулаке. Неужели для них я все еще вихрастый мальчишка? Я мог бы рассказать им, что и сколько я употреблял последние месяцы. Как и о многом другом, о чем умалчивает пресса и избегаем вспоминать даже мы сами. Но именно потому я никогда не сделаю этого. Наверное, я все же повзрослел.
– Может, хочешь позвонить Ире? – заискивающе смотрит на меня мама.
Странно, но до сих пор я даже не подумал об этом. Милая мама, я ценю твой порыв. Я ведь помню: Ирка никогда тебе не нравилась. Для тебя она была и остается девицей, из-за которой я вылетел из института. Вынужден в душе признать, что ты права.
Я качаю головой:
– Успею.
– Ну, – отец справился наконец с бутылкой и разлил в три пузатенькие рюмки прозрачную жидкость, – давайте за то, чтобы все войны закончились для нас навсегда.
Мама кивает, прикусив дрогнувшую нижнюю губу.
Маленький, подвешенный на кронштейне телевизор, до сих пор гонявший какие-то рекламы, точно по сговору с нами, на секунду торжественно умолкает. А затем, в неясном свете, преломленном сквозь полукруглое рюмочное стекло, отражает утомленное лицо человека с высоким, перерезанным поперечными морщинами лбом, тонким брезгливым ртом и холодными полупрозрачными глазами, в которых словно на веки вечные застыла смертная скука. Проникновенным голосом он сообщает, что обстановка на Северном Кавказе находится под контролем и военные действия в Чечне будут завершены к концу года…
Я молча смотрю в его глаза, равнодушно взирающие на меня, моего отца, мою мать и на тысячи других чьих-то отцов и матерей, прильнувших в эту минуту к экранам, с колотящимися сердцами ожидающих вестей. Наверное, он знает то, что неизвестно нам, мелким сошкам, протоптавшим, проползшим каждый метр чужой неласковой, ощетинившейся острыми камнями земли. И может многое объяснить. Но только те, кто стал ее частью, вобрав в себя вместе с горячим свинцом ее трещинки, впадины и ложбинки, напоив их собственной остывающей кровью, – те уже не смогут ни услышать, ни понять, что же есть в этом мире гораздо более ценное, чем их молодая, на взлете оборванная жизнь. И жизнь их детей и внуков, которым не суждено уже появиться на свет, сделать своими маленькими легкими первый глоток горьковатого воздуха…
– Пожалуйста, выключи. – Я не узнаю собственный голос. – Я не хочу пить с этим человеком.
Тусклое утро моросило с грязно-серого неба не по-летнему промозглым дождем. Отчего-то именно в самую дерьмовую погоду обожают устраивать проверки «большие погоны». Тогда заявились аж два генерала – генерал-полковник и генерал-майор – и просто полковник, видимо для разбавления. Полигон напоминал гнилое, смачно чавкающее болото, и мы, разумеется, демонстрировали на нем свою воинскую доблесть. К концу «парада» все наше подразделение, исключая руководство, вполне годилось для съемок очередной серии «Зловещих мертвецов».
Потом нам выдали новую, с иголочки, форму. Гарик, примеряя ботинки, ворчливо заявил, мол, неплохо бы этим «шишкам» появляться почаще чем раз в полтора года, и злорадно предположил, что Буряку намылили задницу. Денис сказал, мол, как было бы хорошо получить в придачу приличный ужин. А маленький веселый татарин Сайд мечтательно прибавил: «И девочек…» После чего казарма загудела, как растревоженный улей.
И чудеса продолжились: ужин и впрямь оказался фантастическим, достойным если не «Метрополя», то по меньшей мере «Праги». Вместо холодных, слипшихся макарон с крошками фарша и мутного отвара, метко охарактеризованного Гариком «ослиной мочой», каждому положили по бифштексу с жареным картофелем и салатом из квашеной капусты, а чай впервые с честью оправдал свое название. Мы ликовали, истолковывая чудесные метаморфозы самыми разными предположениями: от предстоящего президентского визита до вхождения России в НАТО. И только пессимист Костик удрученно заметил, что скотину перед забоем тоже обычно чистят и кормят. Сайд возразил, мол, гуляй Костик в увольнительные с девочками, дурные мысли меньше бы лезли в голову. И веселье продолжилось.
После ужина все чувствовали себя довольными и умиротворенными. Даже Гарик не цеплялся к «салагам». Обычно хмурый и вредный ротный Колян притащил сигареты и расстроенную гитару, и наш музыкант Макс Фридман, по гражданской привычке встряхивая головой, точно откидывая со лба длинную челку, сбацал весь свой клубный репертуар, от «Комбата» до «Упоительных российских вечеров». А Колян почему-то избегал смотреть нам в глаза и улыбался как-то вымученно и криво.
На вечернем построении появился лично товарищ полковник Буряк без супруги и овчарки и, торжественно выкатив грудь, поведал, что «второгодники» нашей части отправляются на учения… Он хотел добавить что-то еще, но вдруг осекся, махнул рукой и быстро ушел, низко опустив голову. И тогда наступила тишина…
– …Представляешь?
– А-а… Хорошо, – киваю я.
Мать с отцом смотрят как-то странно.
– Чего ж тут хорошего? – обиженно поджимает губы мама. – Рак желудка.
– У кого?
– Я же говорю, у соседа, Станислава Борисовича. Ты совсем не слушаешь?
– Слушаю, – покорно возражаю я. – Тогда плохо.
А что еще я могу сказать? Я с трудом припоминаю, что Станиславу Борисовичу семьдесят пять. А нашим ребятам было по восемнадцать, и они были здоровы. Но многих из них уже нет…
Отец ставит опустевшую рюмку. Внезапно повисает тягостное молчание. Я щелкаю выключателем, и по столу разливается искусственный желтый свет.
– Ну, – нерешительно подает голос батя. – Как там было?
Я молча пожимаю плечами. Отчего-то вспомнился давно умерший дед. Он воевал во Вторую мировую. Все четыре года. У него не было наград. Когда я спрашивал почему, он, усмехаясь, говорил, что таких, как он, простых солдат, было слишком много и медалей на всех не хватило. Он вообще не любил говорить про войну. Всякий раз, когда я с жадным мальчишеским любопытством допытывался: «Ну расскажи, как там было…», отвечал уклончиво, неохотно. Однажды улыбнулся: «Вырастешь – узнаешь». Кажется, я тогда обиделся очередной отговорке… Я был маленьким и глупым.
Я не знаю, что говорить. И надо ли.
Отец закуривает. По-моему, он и не ждет ответа. Я тоже беру сигарету. Мама смотрит с удивлением и легкой примесью осуждения: прежде я не курил. Потом тихо спрашивает, не хочу ли я спать.
– Да, пожалуй. – Я прячу сигарету в карман домашних спортивных штанов. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, сынок.
Мама открывает форточку, чтобы выгнать горький табачный дым. А отец сидит, сгорбившись и разглядывая окурок в жилистых узловатых пальцах…
3
Я закрываю дверь в свою комнату и остаюсь наедине с собой. Впервые за два года. На стене над кроватью – цветной плакат «Спартака». Когда-то я не пропускал по телевизору ни одного матча. Письменный стол. За ним я делал уроки, готовился в институт, писал шпаргалки. А иногда стихи… Как давно это было… словно и не со мной. Я будто в чужой комнате. Вытягиваю ящик стола и почему-то оглядываюсь, точно боюсь, вдруг войдет настоящий хозяин, парнишка по имени Слава Костылев, и увидит, что я роюсь в его вещах. Тетради, толстые и тонкие. Фотографии. Ошалевший от восторга взгляд из-под щипаной челки, улыбка в тридцать три зуба – это я. Темнокудрая красотка с полными, ярко очерченными губами, томно припавшая к моему плечу, – это Ирка. В самом дальнем углу – презервативы, уже просроченные. Вишневый блокнотик. Раскрываю наугад:
Мне всего восемнадцать, или это – уже?
Мне года мои снятся в крутом вираже.
Да, пожалуй, круче не бывает… Смешно… И немного грустно. Оттого что тот милый наив давно в прошлом и больше не вернется никогда. Сейчас я не смогу срифмовать и двух строк даже под дулом пистолета.
Забрасываю детство обратно в ящик и запираю на ключ. Со стены язвительно скалится Тихонов.
Да пошел ты! – сдираю плакат, швыряю на пол, гашу свет. В незашторенном прогале тоскливо болтается огрызок луны. Блочная высотка напротив изучает меня бойницами своих окон. И месяц продолжает таращиться. Я словно чувствую между лопатками направленный пучок его света. Задергиваю занавески, но и сквозь ненадежную ткань просачиваются тусклые блики и ложатся на пол косыми четырехугольниками. Я раскладываю диван, и он оказывается аккурат напротив окна. Желтые блики скользят по клетчатому покрывалу.
«Если на крыше дома напротив притаился снайпер, я стану идеальной мишенью».
Что за бред?! Здесь нет и не может быть никакого снайпера!
Я сдираю с дивана покрывало и цепляю на окно. Я знаю, что это глупо, но делаю. Помимо воли. Как зомби. Ложусь. Ворочаюсь с боку на бок. Начинает ныть нога. Черт бы ее побрал…
«Если у него система инфракрасного видения, не помогут никакие шторы».
Я вскакиваю, задвигаю диван в правый околооконный угол. Так безопаснее.
Нет! Мне просто хочется что-то изменить. Обстановку в комнате. Зачем я лгу самому себе? Я хочу изменить себя нынешнего на себя прежнего, двухлетней давности… Вот только не знаю как…
«Война закончилась для меня!»
Бум!
Я сжимаюсь, ощетинясь, кручусь на месте, не понимая, что делать и куда прятаться. И только потом соображаю, что это всего лишь шум соседей сверху. А ворот моей футболки уже мокр и холоден от липкого пота.
Стараясь ступать как можно бесшумнее, я иду на кухню. Достаю из холодильника недопитую бутылку, отхлебываю прямо из горлышка. Глоток, второй. И слышу, как стучит мое сердце. Тише. Еще тише… За спиной отчетливые шаги. Моя правая рука делает безотчетный жест, словно пытается выхватить несуществующий автомат.
На пороге стоит мама. В темноте я слышу ее участившееся дыхание, но не различаю лица. И хорошо, потому что она не видит моего. Я прячу бутылку за спину:
– Пожалуйста, не включай свет.
Мы стоим в темноте ц слушаем, как ветер скребет по стеклу беспомощными ветками старого тополя.
– Не стоит этого делать, сынок, – произносит она тихо и мягко.
– Чего?
– Пить в одиночестве. Это не выход. – Она делает шаг, другой и гладит меня по голове, словно я все еще маленький мальчик.
– Я знаю, – охрипнув, шепчу я. – Я не буду…
Ее пальцы продолжают перебирать мои волосы. Мама, милая мамочка, если бы я мог зарыться лицом в твои теплые шершавые ладони и выплеснуть боль, и страх, и невыносимое отчаяние, скопившееся во мне… Но мои глаза, давно разъеденные горячим песчаным ветром, пусты и сухи, и внутри все выжжено и мертво, как на остывшем пепелище родного очага.
Тишина стоит мертвая, зловещая. Именно в такой тишине, в полумраке обожает подкрадываться враг. Но меня не проведешь. Я чувствую его приближение, ощущаю его запах – сладковатую дурь гашиша, вонь пропотевшего тела, немытых ног. Я собираюсь в комок, нащупываю под подушкой автомат. Оконная створка бесшумно открывается…
Он ступает на подоконник, мой враг. Один, за ним второй. Они все-таки нашли меня. Я вижу их полусгнившие лица, изъеденные зеленоватыми трупными язвами и жирными белыми червями. Я выхватываю свой «АК», жму на спусковой крючок в положении «очередь», давлю изо всей силы, чтобы убить их во второй раз. Но они не падают. Они спрыгивают с подоконника и начинают окружать меня, оскалив в сатанинских усмешках желтые зубы, выблевывая тухлые внутренности, протягивая костлявые руки со свисающими оплетками кожи и клоками камуфляжа.
– Ребята! Кирилл! Денис! Огурец! На помощь!
Мертвец бьет меня в грудь, и я, крича и кувыркаясь, лечу в тартарары навстречу гигантскому всепожирающему огню…
Я свалился с кровати. Черт, это всего лишь сон. Дурной сон. Господи, сколько еще мне придется их видеть? Сколько я выдержу? Холодный пот ручьями льет по моим вискам, спине. Я вытираю лоб, брови, ресницы. Мои зубы выбивают дробную чечетку. Я лезу в шкаф, натягиваю старый, пахнущий нафталином джемпер. Достаю сигареты, открываю окно. Сырой колючий ветер бросает мне в лицо клочья разодранных туч…
Что толку ложиться? Вряд ли я снова засну. Я знаю, чего мне для этого недостает. Канонады орудийных залпов… Я выдыхаю порцию сизого дыма прямо в ощерившийся оскал белого месяца.
«Вырастешь – узнаешь…»
Так вот оно, сокровенное знание, первородный грех, проклятие рода человеческого. Война. Любимая детская игра. Самый древний и живучий из всех человеческих инстинктов, передающийся в генах, из века в век заставляющий новые горстки человеческих существ, прикрываясь громкими фразами о свободе, религии, принципах, низвергать самих себя в очередной кровавый ад…
«И вечный бой. Покой нам только снится…»[2]
Кто это сказал?
Мне снится война.
В Моздок нас доставили на поезде. В допотопной плацкарте с деревянными полками. Пожилая проводница всю дорогу бесплатно поила нас горячим чаем, приговаривая: «Совсем молоденькие…» И уже от этой заботы становилось тошно и страшно до чрезвычайности. Костик лежал на верхней полке, уныло глядя в потолок. Денис таращился в окно. Наверное, думал о жене и дочке. Впервые я почувствовал зависть: почему-то, когда я пытался думать об Ирке, в памяти возникали лишь ситцевые, в сиреневый цветочек, простыни. Из туалета в очередной раз вылез Гарик, пробурчав, что съел какую-то гадость, и выпалил с неожиданной дурацкой мальчишеской бравадой: «Если нас везут на войну, мы покажем этим чурекам!» Я промолчал. На другом конце вагона резались в карты, вяло травили анекдоты, выму-ченно смеялись. В спертом воздухе витала неопределенность, казавшаяся страшнее самой жуткой действительности. Я вдруг почувствовал, как к горлу подкатывает унизительный солоноватый комок, и тихо вышел. В соседнем вагоне едут десантники. Судя по всему, это был не первый их вояж. Они отчаянно грузились водкой и громко ржали. С удивлением я услыхал знакомый голос. Так и есть – проныра Макс. Глядя вокруг осоловелыми глазами, напялив чей-то синий берет, он вдохновенно распевал под невесть откуда взятую гитару, «как упоительны в России вечера».
Я прошел в тамбур. У раскрытого сверху окна курил человек. Вероятно, как и я, искал уединения.
– Не помешаю?
– Воздух общий. – Он слегка подвинулся.
Я нашел сигареты, но никак не мог откопать спички.
1 2 3 4 5
Денис Кричевский. Немногословный флегматик. Из всех моих одногодков один успел обзавестись женой «по залету» и вскоре – дочкой. На гражданке был водителем, поэтому здесь ему частенько доверяли почетную миссию – развозить по домам дорогих гостей полковника Буря-ка после теплых дружеских посиделок, когда сами они бывали «не в состоянии». Или же на малиновой полковничьей «ауди» катать по магазинам его любезную супругу, год жизни с которой я приравнял бы к трем фронтовым…
И еще многие, ничем не примечательные, обыкновенные девятнадцатилетние ребята, имена которых никогда не войдут в историю и не будут греметь в веках. Каждый из них, как и я, незаметно пришел в этот мир, чтобы посадить свое дерево, вырастить детей и, тихо состарившись в окружении родных и близких, уйти, завершив тем самым свой полет, короткий и бесконечный, в мерцающих коридорах Вечности…
«Какая она, смерть?»
– Вячеслав, ты, часом, не утонул? – деликатно постукивает в дверь ванной отец.
– Оставь его, – слышу я мамин голос.
Они весело препираются, как в старые добрые времена. Но в их голосах слышится скрываемое волнение. Да и сам я до конца никак не поверю, что дома и все позади. Из кухни доносится забытый аромат картошки, жаренной с мясом и лучком. Слышится звон бьющейся посуды, мамино «Ох!», сетование на то, что не держат руки, и радостное отцовское: «На счастье!»
Я поспешно вытираюсь огромным банным полотенцем, мягким, как молодая трава. По его зеленому полю раскинулись оранжевые подсолнухи… На мгновение замираю, закутавшись в кусок махровой ткани…
Лето… Солнце… Море… Вихрастый пацан возводит замок около воды. Песок шоколадными струйками течет меж перепачканных пальцев, причудливыми сталагмитами оседая возле загорелых ступней…
– Красивый замок… – говорит мама. Ее рыжеватые, как лепестки подсолнуха, волосы треплет забияка ветер. – Жалко, что скоро его смоет волной. Ничто не вечно…
Иногда я видел этот сон там…
Сейчас, по контрасту с мимолетным видением, я особенно остро ощущаю, как они оба постарели, мои родители. И мне отчего-то становится больно дышать.
Отец отвинчивает синюю крышечку «Гжел-ки». Его руки заметно дрожат.
– Думаю, теперь тебе можно, сынок?
Он полувопросительно смотрит на маму, и та кивает. Я прячу улыбку в кулаке. Неужели для них я все еще вихрастый мальчишка? Я мог бы рассказать им, что и сколько я употреблял последние месяцы. Как и о многом другом, о чем умалчивает пресса и избегаем вспоминать даже мы сами. Но именно потому я никогда не сделаю этого. Наверное, я все же повзрослел.
– Может, хочешь позвонить Ире? – заискивающе смотрит на меня мама.
Странно, но до сих пор я даже не подумал об этом. Милая мама, я ценю твой порыв. Я ведь помню: Ирка никогда тебе не нравилась. Для тебя она была и остается девицей, из-за которой я вылетел из института. Вынужден в душе признать, что ты права.
Я качаю головой:
– Успею.
– Ну, – отец справился наконец с бутылкой и разлил в три пузатенькие рюмки прозрачную жидкость, – давайте за то, чтобы все войны закончились для нас навсегда.
Мама кивает, прикусив дрогнувшую нижнюю губу.
Маленький, подвешенный на кронштейне телевизор, до сих пор гонявший какие-то рекламы, точно по сговору с нами, на секунду торжественно умолкает. А затем, в неясном свете, преломленном сквозь полукруглое рюмочное стекло, отражает утомленное лицо человека с высоким, перерезанным поперечными морщинами лбом, тонким брезгливым ртом и холодными полупрозрачными глазами, в которых словно на веки вечные застыла смертная скука. Проникновенным голосом он сообщает, что обстановка на Северном Кавказе находится под контролем и военные действия в Чечне будут завершены к концу года…
Я молча смотрю в его глаза, равнодушно взирающие на меня, моего отца, мою мать и на тысячи других чьих-то отцов и матерей, прильнувших в эту минуту к экранам, с колотящимися сердцами ожидающих вестей. Наверное, он знает то, что неизвестно нам, мелким сошкам, протоптавшим, проползшим каждый метр чужой неласковой, ощетинившейся острыми камнями земли. И может многое объяснить. Но только те, кто стал ее частью, вобрав в себя вместе с горячим свинцом ее трещинки, впадины и ложбинки, напоив их собственной остывающей кровью, – те уже не смогут ни услышать, ни понять, что же есть в этом мире гораздо более ценное, чем их молодая, на взлете оборванная жизнь. И жизнь их детей и внуков, которым не суждено уже появиться на свет, сделать своими маленькими легкими первый глоток горьковатого воздуха…
– Пожалуйста, выключи. – Я не узнаю собственный голос. – Я не хочу пить с этим человеком.
Тусклое утро моросило с грязно-серого неба не по-летнему промозглым дождем. Отчего-то именно в самую дерьмовую погоду обожают устраивать проверки «большие погоны». Тогда заявились аж два генерала – генерал-полковник и генерал-майор – и просто полковник, видимо для разбавления. Полигон напоминал гнилое, смачно чавкающее болото, и мы, разумеется, демонстрировали на нем свою воинскую доблесть. К концу «парада» все наше подразделение, исключая руководство, вполне годилось для съемок очередной серии «Зловещих мертвецов».
Потом нам выдали новую, с иголочки, форму. Гарик, примеряя ботинки, ворчливо заявил, мол, неплохо бы этим «шишкам» появляться почаще чем раз в полтора года, и злорадно предположил, что Буряку намылили задницу. Денис сказал, мол, как было бы хорошо получить в придачу приличный ужин. А маленький веселый татарин Сайд мечтательно прибавил: «И девочек…» После чего казарма загудела, как растревоженный улей.
И чудеса продолжились: ужин и впрямь оказался фантастическим, достойным если не «Метрополя», то по меньшей мере «Праги». Вместо холодных, слипшихся макарон с крошками фарша и мутного отвара, метко охарактеризованного Гариком «ослиной мочой», каждому положили по бифштексу с жареным картофелем и салатом из квашеной капусты, а чай впервые с честью оправдал свое название. Мы ликовали, истолковывая чудесные метаморфозы самыми разными предположениями: от предстоящего президентского визита до вхождения России в НАТО. И только пессимист Костик удрученно заметил, что скотину перед забоем тоже обычно чистят и кормят. Сайд возразил, мол, гуляй Костик в увольнительные с девочками, дурные мысли меньше бы лезли в голову. И веселье продолжилось.
После ужина все чувствовали себя довольными и умиротворенными. Даже Гарик не цеплялся к «салагам». Обычно хмурый и вредный ротный Колян притащил сигареты и расстроенную гитару, и наш музыкант Макс Фридман, по гражданской привычке встряхивая головой, точно откидывая со лба длинную челку, сбацал весь свой клубный репертуар, от «Комбата» до «Упоительных российских вечеров». А Колян почему-то избегал смотреть нам в глаза и улыбался как-то вымученно и криво.
На вечернем построении появился лично товарищ полковник Буряк без супруги и овчарки и, торжественно выкатив грудь, поведал, что «второгодники» нашей части отправляются на учения… Он хотел добавить что-то еще, но вдруг осекся, махнул рукой и быстро ушел, низко опустив голову. И тогда наступила тишина…
– …Представляешь?
– А-а… Хорошо, – киваю я.
Мать с отцом смотрят как-то странно.
– Чего ж тут хорошего? – обиженно поджимает губы мама. – Рак желудка.
– У кого?
– Я же говорю, у соседа, Станислава Борисовича. Ты совсем не слушаешь?
– Слушаю, – покорно возражаю я. – Тогда плохо.
А что еще я могу сказать? Я с трудом припоминаю, что Станиславу Борисовичу семьдесят пять. А нашим ребятам было по восемнадцать, и они были здоровы. Но многих из них уже нет…
Отец ставит опустевшую рюмку. Внезапно повисает тягостное молчание. Я щелкаю выключателем, и по столу разливается искусственный желтый свет.
– Ну, – нерешительно подает голос батя. – Как там было?
Я молча пожимаю плечами. Отчего-то вспомнился давно умерший дед. Он воевал во Вторую мировую. Все четыре года. У него не было наград. Когда я спрашивал почему, он, усмехаясь, говорил, что таких, как он, простых солдат, было слишком много и медалей на всех не хватило. Он вообще не любил говорить про войну. Всякий раз, когда я с жадным мальчишеским любопытством допытывался: «Ну расскажи, как там было…», отвечал уклончиво, неохотно. Однажды улыбнулся: «Вырастешь – узнаешь». Кажется, я тогда обиделся очередной отговорке… Я был маленьким и глупым.
Я не знаю, что говорить. И надо ли.
Отец закуривает. По-моему, он и не ждет ответа. Я тоже беру сигарету. Мама смотрит с удивлением и легкой примесью осуждения: прежде я не курил. Потом тихо спрашивает, не хочу ли я спать.
– Да, пожалуй. – Я прячу сигарету в карман домашних спортивных штанов. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, сынок.
Мама открывает форточку, чтобы выгнать горький табачный дым. А отец сидит, сгорбившись и разглядывая окурок в жилистых узловатых пальцах…
3
Я закрываю дверь в свою комнату и остаюсь наедине с собой. Впервые за два года. На стене над кроватью – цветной плакат «Спартака». Когда-то я не пропускал по телевизору ни одного матча. Письменный стол. За ним я делал уроки, готовился в институт, писал шпаргалки. А иногда стихи… Как давно это было… словно и не со мной. Я будто в чужой комнате. Вытягиваю ящик стола и почему-то оглядываюсь, точно боюсь, вдруг войдет настоящий хозяин, парнишка по имени Слава Костылев, и увидит, что я роюсь в его вещах. Тетради, толстые и тонкие. Фотографии. Ошалевший от восторга взгляд из-под щипаной челки, улыбка в тридцать три зуба – это я. Темнокудрая красотка с полными, ярко очерченными губами, томно припавшая к моему плечу, – это Ирка. В самом дальнем углу – презервативы, уже просроченные. Вишневый блокнотик. Раскрываю наугад:
Мне всего восемнадцать, или это – уже?
Мне года мои снятся в крутом вираже.
Да, пожалуй, круче не бывает… Смешно… И немного грустно. Оттого что тот милый наив давно в прошлом и больше не вернется никогда. Сейчас я не смогу срифмовать и двух строк даже под дулом пистолета.
Забрасываю детство обратно в ящик и запираю на ключ. Со стены язвительно скалится Тихонов.
Да пошел ты! – сдираю плакат, швыряю на пол, гашу свет. В незашторенном прогале тоскливо болтается огрызок луны. Блочная высотка напротив изучает меня бойницами своих окон. И месяц продолжает таращиться. Я словно чувствую между лопатками направленный пучок его света. Задергиваю занавески, но и сквозь ненадежную ткань просачиваются тусклые блики и ложатся на пол косыми четырехугольниками. Я раскладываю диван, и он оказывается аккурат напротив окна. Желтые блики скользят по клетчатому покрывалу.
«Если на крыше дома напротив притаился снайпер, я стану идеальной мишенью».
Что за бред?! Здесь нет и не может быть никакого снайпера!
Я сдираю с дивана покрывало и цепляю на окно. Я знаю, что это глупо, но делаю. Помимо воли. Как зомби. Ложусь. Ворочаюсь с боку на бок. Начинает ныть нога. Черт бы ее побрал…
«Если у него система инфракрасного видения, не помогут никакие шторы».
Я вскакиваю, задвигаю диван в правый околооконный угол. Так безопаснее.
Нет! Мне просто хочется что-то изменить. Обстановку в комнате. Зачем я лгу самому себе? Я хочу изменить себя нынешнего на себя прежнего, двухлетней давности… Вот только не знаю как…
«Война закончилась для меня!»
Бум!
Я сжимаюсь, ощетинясь, кручусь на месте, не понимая, что делать и куда прятаться. И только потом соображаю, что это всего лишь шум соседей сверху. А ворот моей футболки уже мокр и холоден от липкого пота.
Стараясь ступать как можно бесшумнее, я иду на кухню. Достаю из холодильника недопитую бутылку, отхлебываю прямо из горлышка. Глоток, второй. И слышу, как стучит мое сердце. Тише. Еще тише… За спиной отчетливые шаги. Моя правая рука делает безотчетный жест, словно пытается выхватить несуществующий автомат.
На пороге стоит мама. В темноте я слышу ее участившееся дыхание, но не различаю лица. И хорошо, потому что она не видит моего. Я прячу бутылку за спину:
– Пожалуйста, не включай свет.
Мы стоим в темноте ц слушаем, как ветер скребет по стеклу беспомощными ветками старого тополя.
– Не стоит этого делать, сынок, – произносит она тихо и мягко.
– Чего?
– Пить в одиночестве. Это не выход. – Она делает шаг, другой и гладит меня по голове, словно я все еще маленький мальчик.
– Я знаю, – охрипнув, шепчу я. – Я не буду…
Ее пальцы продолжают перебирать мои волосы. Мама, милая мамочка, если бы я мог зарыться лицом в твои теплые шершавые ладони и выплеснуть боль, и страх, и невыносимое отчаяние, скопившееся во мне… Но мои глаза, давно разъеденные горячим песчаным ветром, пусты и сухи, и внутри все выжжено и мертво, как на остывшем пепелище родного очага.
Тишина стоит мертвая, зловещая. Именно в такой тишине, в полумраке обожает подкрадываться враг. Но меня не проведешь. Я чувствую его приближение, ощущаю его запах – сладковатую дурь гашиша, вонь пропотевшего тела, немытых ног. Я собираюсь в комок, нащупываю под подушкой автомат. Оконная створка бесшумно открывается…
Он ступает на подоконник, мой враг. Один, за ним второй. Они все-таки нашли меня. Я вижу их полусгнившие лица, изъеденные зеленоватыми трупными язвами и жирными белыми червями. Я выхватываю свой «АК», жму на спусковой крючок в положении «очередь», давлю изо всей силы, чтобы убить их во второй раз. Но они не падают. Они спрыгивают с подоконника и начинают окружать меня, оскалив в сатанинских усмешках желтые зубы, выблевывая тухлые внутренности, протягивая костлявые руки со свисающими оплетками кожи и клоками камуфляжа.
– Ребята! Кирилл! Денис! Огурец! На помощь!
Мертвец бьет меня в грудь, и я, крича и кувыркаясь, лечу в тартарары навстречу гигантскому всепожирающему огню…
Я свалился с кровати. Черт, это всего лишь сон. Дурной сон. Господи, сколько еще мне придется их видеть? Сколько я выдержу? Холодный пот ручьями льет по моим вискам, спине. Я вытираю лоб, брови, ресницы. Мои зубы выбивают дробную чечетку. Я лезу в шкаф, натягиваю старый, пахнущий нафталином джемпер. Достаю сигареты, открываю окно. Сырой колючий ветер бросает мне в лицо клочья разодранных туч…
Что толку ложиться? Вряд ли я снова засну. Я знаю, чего мне для этого недостает. Канонады орудийных залпов… Я выдыхаю порцию сизого дыма прямо в ощерившийся оскал белого месяца.
«Вырастешь – узнаешь…»
Так вот оно, сокровенное знание, первородный грех, проклятие рода человеческого. Война. Любимая детская игра. Самый древний и живучий из всех человеческих инстинктов, передающийся в генах, из века в век заставляющий новые горстки человеческих существ, прикрываясь громкими фразами о свободе, религии, принципах, низвергать самих себя в очередной кровавый ад…
«И вечный бой. Покой нам только снится…»[2]
Кто это сказал?
Мне снится война.
В Моздок нас доставили на поезде. В допотопной плацкарте с деревянными полками. Пожилая проводница всю дорогу бесплатно поила нас горячим чаем, приговаривая: «Совсем молоденькие…» И уже от этой заботы становилось тошно и страшно до чрезвычайности. Костик лежал на верхней полке, уныло глядя в потолок. Денис таращился в окно. Наверное, думал о жене и дочке. Впервые я почувствовал зависть: почему-то, когда я пытался думать об Ирке, в памяти возникали лишь ситцевые, в сиреневый цветочек, простыни. Из туалета в очередной раз вылез Гарик, пробурчав, что съел какую-то гадость, и выпалил с неожиданной дурацкой мальчишеской бравадой: «Если нас везут на войну, мы покажем этим чурекам!» Я промолчал. На другом конце вагона резались в карты, вяло травили анекдоты, выму-ченно смеялись. В спертом воздухе витала неопределенность, казавшаяся страшнее самой жуткой действительности. Я вдруг почувствовал, как к горлу подкатывает унизительный солоноватый комок, и тихо вышел. В соседнем вагоне едут десантники. Судя по всему, это был не первый их вояж. Они отчаянно грузились водкой и громко ржали. С удивлением я услыхал знакомый голос. Так и есть – проныра Макс. Глядя вокруг осоловелыми глазами, напялив чей-то синий берет, он вдохновенно распевал под невесть откуда взятую гитару, «как упоительны в России вечера».
Я прошел в тамбур. У раскрытого сверху окна курил человек. Вероятно, как и я, искал уединения.
– Не помешаю?
– Воздух общий. – Он слегка подвинулся.
Я нашел сигареты, но никак не мог откопать спички.
1 2 3 4 5