А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Записались в Красную Армию и мы.
В большом особняке господина Шена, что в Сыромятниках, у Курского вокзала, покинутом хозяином еще в дни Октября, 2-я латышская стрелковая дивизия расположила свой ружейно-пулеметный склад. Сюда-то нас и направили. Меня, как человека не имеющего военного образования, зачислили писарем. Александр перед самой революцией закончил школу прапорщиков, но И его почему-то послали сюда же. А мы рвались на фронт.
В январе 1919 года пришел долгожданный приказ. Наша дивизия наконец погрузилась в эшелоны и отправилась на запад в город Режицу (ныне Резекне).
Части дивизии, получившие зеленую улицу до самой Режицы, подолгу в тупиках не отстаивались, но тем не менее пробивались сквозь железнодорожные пробки с трудом. Отправляли нас в первую очередь, но этой первой тоже приходилось подолгу ждать.
Перроны, вокзалы забивали ревущие, страстями кипевшие толпы. Оглушительный гам раздражал, взвинчивал, нагнетал истерию даже в самые флегматичные души. Нигде так не обнажились страшные черты социального катаклизма, как здесь, на железных дорогах. Роскошные шубы, подбитые дорогими мехами, шикарные дамские шляпки мешались в кучу с дерюгой, домоткаными платками, чемоданы, баулы с холщовыми мешками, котомками. Тонкие, благородные лица аристократов утратили сейчас и тонкость и благородство. Достоинство, респектабельность, высокомерие как рукой сняло.
Вот где рождалась истинная демократия – демократия чувств. С хозяев жизни сбивалась спесь, оголялась их человеческая слабость, беспомощность, а души простолюдинов, обнаруживших вдруг мнимость барского превосходства, освобождались от чувства рабства, от безудержного желания ломать шапку, кланяться низко в пояс.
…До Режицы добрались мы сравнительно быстро. Но моя колесная жизнь на этом не кончилась – на другой же день вызвали в штаб дивизии, вручили секретный пакет и снова отправили в Москву.
По возвращении в Режицу случилась неприятность – я заболел сыпным тифом и попал в госпиталь.
Тифозных в этой лечебнице было едва ли не меньше, чем раненых. А смертность от сыпняка намного больше, чем от ранений.
Недели две я умирал, но «футбольный» мой организм все-таки выстоял. Пережив кризис, я пошел на поправку.
Отлежал месяц в госпитале, выписался и отправился в часть. Оказалось, за это время 2-ю латышскую дивизию переформировали в 15-ю армию. Я получил назначение в ее штаб – в распоряжение начальника полевого штаба товарища Хрулева.
Я был недоволен своим положением военного писаря. Тем более что брат Александр уже воевал на передовой. Его, как человека с военной специальностью, отправили в 4-ю стрелковую дивизию командиром роты.
О том, чтобы мне проситься на передовую, не могло быть и речи. Такая просьба могла вызывать только смех – после болезни меня буквально шатало из стороны в сторону. Но, когда началось наступление нашей армии, я стал фельдъегерем полевого штаба, и уж чего-чего, а романтики опасности в моей новой службе хватало. Работал в секретном отделе, распоряжался автомобилем с телеграфной установкой, мотоциклом, который грузился в кузов, и двумя красноармейцами – телеграфистом и мотоциклистом.
Армия наша быстро продвигалась на запад. Мы вошли в Польшу и устремились к Варшаве.
Брат иногда присылал мне весточки. Хоть и не очень регулярная, но все же связь. Пару раз мы даже виделись – когда их часть переводили в резерв. Но потом вести от него прекратились.
Несколько месяцев неизвестности. В голову лезло самое плохое, но надежда все же не покидала.
К тому времени части 15-й армии заняли Белосток. Моя фельдъегерская группа квартировала в небольшом доме какого-то польского мещанина.
Однажды, поближе к ночи – я уж собрался было спать, – прибежал вестовой и сообщил, что меня срочно требует товарищ Хрулев. Спешка была такая, что я едва успел одеться. Красноармеец сказал: приказано, мол, доставить как есть, в чем есть. Я стал допытываться о причине, и он ответил: «На пианине играть будешь». Я выругался, подумав, что у крупного руководителя Красной Армии генеральские замашки. Подумал, потому что не знал о второй причине моего вызова. Из-за нее-то Хрулев и облек в шутливую форму этот по приятному случаю приказ, который красноармеец понял буквально.
Я вошел в зал и, отыскав глазами начальника штаба, направился к нему, чтобы доложить о прибытии. Но не успел сделать и нескольких шагов, как услышал… Голос донесся от одного из столов, за которым сидело с десяток военных.
– Миша!
Ко мне, раскрыв объятия, летел Александр…
Он похудел, лицо уставшее, серое. Оно показалось мне сперва чужим, утратившим знакомую мальчишескую мягкость, скупым на улыбку. Только минуту спустя в смеющихся глазах обнаружил родное, близкое и… не то, чтобы детское – сохраненное, донесенное от детства.
Он усадил меня за стол рядом с собой. Кто-то предложил выпить за счастливую встречу. Минут десять мы с ним сбивчиво, прерывая друг друга, рассказывали о себе. Потом Хрулев, перекрывая голоса, крикнул:
– Ну ладно, братья, нынче еще успеете наговориться – вся ночь ваша. Ты, Михаил, сыграл бы нам… что-нибудь для души. Хочется хорошей музыки послушать, истосковались по красивому, людскому…
И верно, истосковались. Бойцы облепили рояль и слушали вальс Шопена, который, несмотря на большой перерыв, получался у меня неплохо. И это потому, что стояла неожиданная, удивительная для подвыпившей компании тишина. Здесь были и такие, кто, возможно, видел рояль и слышал его звуки впервые. Но слушали, как знатоки большого музыканта. Я это чувствовал. Чувствовал, как прихватил их сердца, ощущал вокруг себя весеннюю капель, оттаивание заиндевелых душ.
От музыки дохнул на них аромат той истинно красивой жизни, к которой они стремились, за которую вели эту войну. Сейчас им чуть приоткрылся лик этой жизни и показался прекрасней, чем они того ожидали.
Я обратил внимание, как хмелели эти люди…, вернее, на качество, что ли, охмеления – ничего похожего на разгульно-купеческое, бесшабашное «пей-гуляй»… На уставших, изнуренных лицах блестели глаза. И улыбка… не то, чтобы сдержанная – какая-то бессильная.
Потом они пели под мой аккомпанемент, очень немногие танцевали, плясали, к тому же не слишком дружно. Большинство оставались за столами и в основном слушали – вальсы, польки, падеспани, которые я подбирал по слуху. Под конец ко мне подошел начштаба Хрулев и сказал:
– Ну, Миша… Спасибо тебе, брат! Я и не знал, что ты так хорошо играешь. Я, конечно, не шибко в этом разбираюсь, но кажется мне, человек ты талантливый. Думаю, скоро мир наступит. Останешься жив, непременно иди учиться. И не слушай дураков, которые говорят, что революции эти дела не нужны. Ты нынче сам видел: нужны или нет?!
Наступил 1921 год. Военные действия на западном театре войны закончились. 15-ю армию перевели в Россию, в Великие Луки. Случайно ли так совпало, или кто-то подсказал квартирмейстерам, но при расквартировании штаба меня поселили в дом, где имелось пианино.
Несколько дней спустя в дверях штаба я случайно встретился с Хрулевым. Он прошел мимо, не обратив на меня внимания. Но вдруг остановился, оглянулся и сказал:
– Сушков, поди-ка сюда. Я подошел.
– Проезжал я тут… из машины заметил вывеску: «Великолукская музыкальная школа». Ты узнай, может, она и не работает? Если работает, запишись и начинай учиться. Я скажу, чтобы тебя отпускали. Выйдут какие сложности, приходи ко мне. Чем смогу, помогу.
Школа работала. Я стал учащимся ее фортепианного отделения. Но вскоре, по совету нашего хормейстера, который нашел у меня неплохой голос, поступил в класс вокала.
…Поздней осенью 1921 года наступил конец моей солдатской жизни – пришел приказ о демобилизации. Один из товарищей по службе уговаривал меня поехать к нему на родину, в Симбирск. Я серьезно отнесся к этой мысли – в Москве мне нечего было делать. К этому времени я уже получил печальные вести. Семья моя уехала в Ростов еще в девятнадцатом году. Там от черной оспы умерла мать… На фронте погиб брат Сергей. Остальные разъехались кто куда, след их временно потерялся.
Я согласился ехать в Симбирск с одним непременным условием: остановиться на несколько дней в Москве.
Первая же встреча здесь поломала мои планы.
Сева Кузнецов (напомню: полузащитник из СКЗ) буквально бросился мне на шею. Он тискал меня, обнимал. В глазах его стояли слезы.
– Мишка! Живой! – восклицал он. – Ну, радость какая! Ребята нынче умрут от радости!
И тут я понял: попал домой. Домой! Во всей глубине, сложности и многозначности этого слова. В то место, где тебя ждут, где тебя знают, где в тебе нуждаются, где по тебе тоскуют, наконец. В место, где тебя понимают, где тебе помогают, где на тебя сердятся за то, что делаешь глупости в ущерб самому себе.
Я не лежал в окопах, но два с половиной года тем не менее изо дня в день моя жизнь висела на волоске. Редко бывало, когда наш полевой штаб находился вне зоны артиллерийского обстрела, не раз приходилось выходить из тылов противника, пробиваться сквозь смертоносные полосы сплошного огня. И потому за эти два с половиной года я прожил жизнь куда более длинную, чем мои московские друзья. Думаю, им здесь тоже было несладко. Сейчас мне казалось, что прошло очень много времени и вряд ли кто-либо, кроме родных, способен на столь длинную дружескую память обо мне. К тому же во мне говорил неизбежный комплекс возвращающегося на родину солдата – он ощущает в себе некую ущербность, ему кажется: пока он служил, товарищи его росли, набирались ума, утверждались в жизни. Он чувствует свое сильное отставание и боится снисходительных взглядов.
Все это неосознанно, где-то в глубинах гнездилось во мне, диктовало мои решения, мое поведение.
И вдруг эта неожиданная мощная тепловая волна, этот прорвавшийся к моим берегам Гольфстрим… Душа начала оттаивать. Все во мне сдвинулось, заходило, как в половодье. Ну кто же добровольно идет мимо дома, где тысячу лет не был и где тебя любят и ждут?!
Вечером в павильоне дяди Саши «Стрекоза» обсуждала вопрос: где мне жить? Решили его в минуту. Председатель СКЗ Василий Михайлович Волков, единственный в этой компании глава семьи, а стало быть, хозяин в своем доме, сразу сказал:
– Чего тут голову ломать? Поживешь пока у меня. Живем мы, правда, теперь все в одной комнате, но нас мало – я, жена да дочка четырнадцати лет. Кровати не предложу. Ничего, поспишь на сундуке. Ты привычный – солдат.
Да, это верно: фронтовик приходит с некоторым чувством собственной ущербности, с сознанием потерянного времени, упущенных возможностей. Но именно это сознание мобилизует его, вызывает прилив энергии, побуждает к кипучей деятельности. Он, как никто, умеет ценить секунды. К тому же после нечеловеческих тяжестей окопной жизни шагать по мирной, тыловой земле кажется ему делом до смешного простым, пустячным. Пройдя сквозь бесконечную вереницу дней войны, фронтовик приходит домой и с ходу учиняет ревизию своим взаимоотношениям с жизнью, проводит переоценку ценностей – он всматривается в мирские проблемы, и большинство из них чудятся ему не слишком серьезными. Господи, говорит он, мне бы ваши заботы! Это уж потом, спустя какое-то время он с удивлением обнаруживает, что иные мирные проблемы решаются куда тяжелее, чем фронтовые. И все-таки даже после того, как проходит это послефронтовое возбуждение, он не перестает ощущать в себе накопленную духовную силу, духовное преимущество, он чувствует некую гипнотическую мощь, которой подчиняет себе людей, не хлебнувших фронта.
В великолукской музыкальной школе меня много и сильно хвалили, и, попав в Москву, я вдруг загорелся желанием стать певцом. До войны, как и многие юноши, я страдал пороком – застенчивостью. Но огни и воды военных дорог вооружили меня глубоким пониманием двух замечательных истин: «Не сотвори себе кумира» и «Не боги горшки обжигают».
На другой же день по прибытии в Москву я отправился в консерваторию, поймал там первого попавшегося студента-вокалиста и допросил насчет педагогов вокала. Он назвал несколько фамилий. Тогда я спросил: кто из них лучший? Студент отвечал так, словно сдавал мне экзамен. После долгих прикидок, подсчетов достоинств и недостатков он с некоторой неуверенностью остановился на профессоре Барцале.
Я отпустил студента (я его именно отпустил!) и бросился искать Барцала.
У профессора шел урок. Из-за двери слышался красивый, сильный баритон, старательно выводивший арию Фигаро. Я приоткрыл дверь и в щелку наблюдал урок. Профессор не пускал ученика дальше первой фразы: «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…»
– Стоп, стоп, стоп! – кричал Барцал. – Мальчик у вас резвый или трезвый? Выплюньте кашу изо рта, черт вас побери! Где артикуляция?!
К снова: «Мальчик резвый, кудрявый, влюбле…»
– Что вы гремите?! – орал профессор. – Не надо греметь! Что это вам – «Варяжский гость»?! Легче, игривей, пожалуй, даже легкомысленней. Еще раз.
Дальше мне недосуг было слушать. Я ворвался в класс и решительно направился к Барцалу. Вторжение было столь стремительным и непривычным здесь, что вызвало нечто похожее на шок. Из-за рояля на меня с испугом смотрела концертмейстер – сухощавая дамочка лет пятидесяти, – с удивлением ученик и возмущением учитель.
– Что вам угодно, гражданин военный?
– Профессор, я хочу учиться петь. Вы не могли бы меня послушать?
– Ах, вот как. А я думал, что вы пришли меня арестовывать. Да и то… там, где звучит Моцарт, и арестовывать полагалось бы деликатнее.
– Извините, профессор, но я два года революцию защищал. Там не приходилось деликатничать…
– Там? А здесь? Или вы и сюда пришли революцию защищать… от искусства?
– Нет, я пришел сюда, чтобы взять искусство и отдать его революции…
– «Взять и отдать»! – Он посмотрел на даму за роялем и повторил: – Взять и отдать. Без всякой деликатности! Нет, молодой человек, брать искусство неделикатно нельзя никогда, ни при каких обстоятельствах!
С минуту длилось молчание. Потом он снова заговорил:
– Ну ладно, бог с вами… – И, неожиданно улыбнувшись, спросил: – Как он вам нравится, Розалия Яковлевна? Ей-богу, мне он нравится… своей прямолинейностью, честностью, что ли… Наверняка думает – есть, мол, у него такая возможность: в крайнем случае, побоится формально отказать, но послушает и скажет, что не подходит. Но… он верит в мою честность и великодушие.
– Ну-с… Так спойте нам что-нибудь.
Я запел ему «Колокола» Таскина. Он настораживался всякий раз, когда я подступал к трудным показательным местам и потом, удовлетворенно кивая головой, приговаривал: «Так!», «Так!», «Хорошо!» Он явно благоволил ко мне и боялся этих трудных мест не меньше, чем я сам.
– Ну что ж, – сказал он, когда я закончил, – вам надо учиться. Могли бы стать неплохим певцом… при хорошей работе. Только вот что: если хотите заниматься у меня, придется полгодика подождать. Нынче у нас полугодовой прием уже прошел. Ежели ждать не хотите, ступайте в филармонию, что в Кисловском переулке, там вот-вот будут экзамены. Торопитесь.
Я слукавил. Сказал – подумаю, хотя знал, что прямо отсюда помчусь в Кисловский переулок. Полгода – слишком большой для меня срок. Ждать некогда.
Позднее мне не раз попадались кое-какие литературные опусы, где первые послереволюционные годы отображались как время упадничества, пессимизма, мрачного видения, неверия в будущее среди некоторых – и довольно широких – слоев российской интеллигенции. Голод, разруха, непорядки, дескать, вызывали ощущение близкого конца света. Никто ни во что не верил, все думали только о том, как бы просуществовать сегодняшний день. Но вот я пришел в театральное училище при Московской филармонии и столкнулся с поразительным фактом. На шесть вакантных мест – два мужских и четыре женских – претендовало 362 абитуриента! Пардон, но и нынче, в дни высокого уровня жизни, в дни неслыханной во все века тяги к образованию, более того – моды на образование, подобный конкурс – большая редкость.
В годы и впрямь тяжелые молодые люди рвались не на поварские курсы и не в торговые школы, которые уже наверняка не дали бы им умереть с голоду. Их прельщало духовное богатство. И потому в основном, что ощущали жизнеутверждающий дух нового времени, верили к новую жизнь.
Разумеется, среди абитуриентов было много парней и девушек из рабочих семей. Резолюция дала им право на широкое образование, и они устремились в музыкальные, художественные, театральные учебные заведения.
Конкурс еще больше распалил во мне желание стать певцом. Но, взвешивая шансы, приходил к выводу, что мечта моя почти несбыточна. С таким же успехом можно претендовать на богатства графа Монте-Кристо, думал я.
И все-таки на экзамен пошел. Спел все те же «Колокола» и отправился «домой» – на сундук к председателю СКЗ.
Пару дней спустя, движимый каким-то тайным чувством, хранившимся в уголке души, завернул в Кисловский переулок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23