А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все его раздражало: и большое, и малое, и непорядки в государственных делах, и паутина над лабораторными шкафами; причиной и паутины, и расстройства государственных дел было в сущности одно и то же: невежество, лень, нерадивость, равнодушие к общественной пользе, все, с чем он боролся с молодых лет.
Заснул он в пятом часу, уже совсем не надеясь заснуть. Спал худо, снились инструменты, планы работ, перемешавшиеся так нелепо, что потом было дико вспоминать. Снились и люди: недавно попавший в немилость Шувалов и давно скончавшийся академик Рихман. Они сердились друг на друга. Рихман жаловался, что его вдове платят недостаточную пенсию, – за его заслуги и смерть могли бы платить пощедрее. Шувалов отвечал, что, как ни неприятно это говорить усопшему, госпожа Рихман вышла замуж вторым браком, и ежели дети приняты на казенный счет, то какого ему еще нужно рожна?
Во сне это тоже выходило толково и разумно, а когда проснулся, – непостижимая чепуха: какие-то крючки сцепились в мозгу? За окном было полутемно, в комнате так же душно и так же – или чуть легче? – болела нога. Профессор Ломоносов сел на постель, надел красные сафьянные туфли, подошел к растворенному окну: да, как будто идет к грозе. Вот почему приснился Рихман. Но почему Шувалов? Подумал, что странное дело сны, что следовало бы поразмыслить об этом в свободное время. Сейчас же было необходимо воспользоваться грозой и повторить опыты Рихмана. Собственно следовало давно: он откладывал очень долго, уступая жене и близким людям. Теперь больше нельзя: отпуск.
Он поспешно умылся, оделся и проделал по своей системе гимнастические упражнения, стараясь не обращать внимания на усилившуюся боль. Телесная сила несомненно шла на убыль. Еще не очень давно студенты академии и гимназисты академической гимназии, когда он бывал в духе, с почтительной завистью его спрашивали, правда ли, будто он гнет подковы и свертывает узлом кочергу. Это ходячее выражение всегда его раздражало; он отвечал, что и подковы, и кочерга бывают разной крепости. Так и теперь, подумал, что можно было бы изобрести прибор, который показывал бы силу точным, математическим способом. Ему тотчас пришли соображения, как следовало бы такой прибор построить; он занес было их в память: «как-нибудь в свободное время», – но сам усмехнулся: какое уж теперь свободное время! Спросил себя, не уменьшаются ли и умственные силы, и с гордой уверенностью тут же ответил: нет, не уменьшаются, – напротив, и знаний, и мыслей все больше.
Прошел мимо спальной жены на цыпочках, чтобы ее не разбудить: только помешает работе, увидит, что он у прута, и начнется стон; хочет, как Рихман, погубить себя, сожжет и ее, и весь дом. Представил себе, как жена будет кричать все это сначала по-немецки, потом на ужасном русском языке, и поморщился. Он не то недолюбливал жену, потому что она была немка, не то недолюбливал немцев, потому что был женат на немке.
По своему обычаю, первым делом прошел через двор в палату, где шли мозаичные работы. «Полтавская баталия» подвигалась, но не очень быстро. Колеры смальты составлялись по его способам, выработанным посредством бесчисленных опытов в печи. Цильх работал недурно, то, чему он его научил, знал хорошо, но своей сметки не имел ни на грош. Напротив, Матвей Васильев многое схватывал на лету, но химии не знал, вообще не знал ничего и ничему не хотел учиться. Хмуро осмотрел картину: да, подражать камешками и стеклами не так просто, как картиной из масла.
– Составщики могли бы работать лучше. Мастика худо проварена, и вот кусок не прошлифован, – сердито заметил он Цильху. Затем произнес несколько крепких слов, обращаясь преимущественно к Васильеву и не объясняя, что именно имеет в виду: знал, что тот поймет и без объяснений. Васильев действительно понял и из приличия потупился. Цильх смущенно оправдывался: денег отпускается слишком мало, всего по десяти копеек на фунт, так римского состава не получишь.
– Денег? Да, деньги всего важнее, – с угрюмой усмешкой сказал Ломоносов. – Деньги, что и говорить, наиважнейшее. Но к деньгам не худо иметь и голову.
Вышел из мастерской, хмуро бормоча: «гельд… аржан… ратра… пекуниа… храма…» Безденежье было его большим, давним и вечным бедствием. В тысячный раз подумал, что у ничего не делающих вельмож, у иных мошенников-купцов денег куры не клюют, а он всю жизнь прожил, не имея лишней копейки не только для себя, но для опытов, необходимейших России и науке. Эта мысль, при все усиливавшейся раздражительности профессора, привела его тотчас в бешенство.
Остановился на мгновенье, любуясь своим садиком. Злоба его еще усилилась: садовник не подрезал кустов, – «ну, погоди ты, каналья этакая!..» – произнес вслух несколько очень нехороших слов из своего богатого запаса, в котором были слова архангельские, московские, киевские, польские, немецкие и всякие другие, вынесенные из разных скитаний.
В самом мрачном настроении он вошел в дом. В коридоре из двери выглянула Елизавета Андреевна, бывшая Христина Генриховна, и сразу, по виду мужа, по его лицу, по тяжелой походке, поняла, что беспокоить его не нужно; она поспешно затворила дверь. Мужа своего она не знала и не понимала, хоть и очень много лет прошло с той поры, как он, молодым человеком, в Марбурге женился на ней, покрывая грех. Но ей было известно, что, когда он гневен, раздражать его нельзя.
Огромная комната служила и кабинетом, и ботаническим музеем, и физическим институтом, и химической лабораторией. Всюду были заставленные инструментами столы, полки с книгами, со склянками. Превозмогая боль в ногах, Ломоносов взобрался в углу на табурет, выдвинул проведенный через крышу прут, вызывавший, из-за худой молвы о доме, любопытство и недоумение прохожих. Слезть было труднее, чем встать… У него даже исказилось лицо при неосторожном движении. Пошатываясь, подошел к огромному столу, сел в кресло; боль была очень сильна: надо передохнуть. Но сидеть у стола без дела было для него невозможно.
Разыскал в ящике папку, в которой было собрано все, что относилось к смерти академика Рихмана. Тут была и ученая литература, были и вырезки из «Санкт-петербургских ведомостей». Они сначала его удивили: это зачем? «Да, тогда все собрал в память…»
«Никто бы не чаял, чтоб из Америки надлежало ожидать новых наставлений о электрической силе, а однако учинены там наиважнейшие изобретения. В Филадельфии, в Северной Америке, господин Вениамин Франклин столь далеко отважился, что хочет вытягивать из атмосферы тот страшный огонь, который часто целые земли погубляет. А именно делал он опыты, для изведания, не одинакова ли материя молнии и электрической силы, и действие догадку его так подтвердило, что от громовых ударов следующим образом охранять себя можно: на вершинах строений, или кораблей, надлежит утвердить железные востроконечные прутья перпендикулярно поставленные, вышиной от 10 до 12 футов и для охранения от ржи позолоченные, а от нижнего конца прутьев спустить проволоку к подошве строения наземь, или от мачтового каната на кораблях. Как чинили сей опыт в марлийском саду железным прутом, вышиною на 40 футов поставленным и на электризованном теле утвержденным, во время грому, который шел через то место, где был прут, то бывшие при том персоны вытянули такие искры и движения, которые подобны тем, кои производятся обыкновенною электрическою силою. В Париже 18 мая из утвержденного на 99 футов вышиною и в виноградном саду поставленного прута вытягивали многие искры чрез полчаса и более в то самое время, тогда как густая туча стояла над тем местом. Сии искры совершенно походили на исходящий из фузеи огонь и причиняли такой же стук и такую же опасность. Другими опытами тоже подтверждено, и явилось, что с помощью востроконечных прутов у громовых туч огонь отнять можно».
Во второй вырезке был газетный отчет о смерти Рихмана: «В сенях дома стоял шкаф вышиной в 4 фута, на котором учреждена была машина для примечания электрической силы, называемая указатель электрической, с железным прутом толщиною в палец, а длиною в 1 фут, которого нижний конец опущен был в наполненный отчасти медными опилками хрустальный стакан. К сему пруту с кровли оного дома проведена была сквозь сени под потолком тонкая железная проволока. Когда г. профессор, посмотревши на указателя электрического, рассудил, что гром еще далеко отстоит, то уверил он грыдоровального мастера Соколова, что теперь нет еще никакой опасности, однако, когда подойдет очень близко, то де может быть опасность. Вскоре после того, как г. профессор, отстоя на фут от железного прута, смотрел на указателя электрического, увидел помянутой Соколов, что из прута, без всякого прикосновения, вышел бледно-синеватый огненный клуб, с кулак величиною, шел прямо ко лбу г. профессора, который в самое то время, не издав ни малого голосу, упал назад на стоящий позади его у стены сундук. В самый же тот момент последовал такой удар, будто бы из малой пушки выпалено было, отчего и оной грыдоровальной мастер упал на земль и почувствовал на спине у себя некоторые удары, о которых после усмотрено, что оные произошли от изорванной проволоки, которая у него на кафтане с плеч до фалд оставила знатные горелые полосы. Как оной грыдоровальной мастер опять встал и за оглушением оперся на шкаф, то не мог он от дыму видеть лица г. профессора и думал, что он только упал, как и он; а понеже, видя дым, подумал он, что молния не зажгла ли дому, то выбежал, будучи еще в беспамятстве, на улицу и объявил о том стоящему недалеко оттуда пикету»…
«За чудо надо почитать, что сам тогда жив остался», – подумал Ломоносов. Он в тот день производил точно такой же опыт, изучая цвет искр – из-за этого у него с Рихманом был спор. Оба, заметив в первом часу дня, что от норда поднялась громовая туча, бросились по домам, каждый к своему аппарату. И только он отошел от своего прута, – жена закричала, что простынут щи, – как прибежал, запыхавшись, человек Рихмана и объявил, что профессора зашибло громом. «Может, сегодня мой черед. Лучше смерти и быть не может…»
Встал и подошел к своему прибору, соединил цепь, приготовил электрический указатель, фосфорический барометр, маленький сосуд с нефтью, поставленный для пробы: не загорится ли? Не хватало только грозы. Снова подошел к окну, взглянул на небо. «Ох, кажется, проносит!» – подумал он и с досадой, и с невольным облегчением.
IX
Шагах в десяти от окна кто-то радостно замахал шляпой, закивал головой. Это был товарищ по академии Штелин, ординарный профессор элоквенции и царский библиотекариус.
– Здравствуйте, Яков Яковлевич, – угрюмо сказал профессор Ломоносов. – Ко мне? Просим милости.
Приготовил приветливую улыбку, пока гость проходил через сени. Впрочем, в визите профессора Штелина ничего неприятного не было, – разве только, что отрывал от работы. Этот любезный, благодушный, всегда веселый человек был из немцев наилучший: никогда ни под кого не подкапывался, от интриг держался в стороне, русских не задевал и не презирал. Немцы академии даже сердились на него за то, что он поддерживает дружеские отношения с русской партией и с ее главой: ворчали, что он старается дружить со всеми, так как будущее никому неизвестно.
Это было неверно. Профессор Штелин, как все, отстаивал свои интересы, но ни к кому особенно не подлаживался. Отличаясь по природе чрезвычайной благожелательностью, он был вполне убежден, что под солнцем есть достаточно места для всех, и что уже для него-то, во всяком случае, место под солнцем найдется, и даже очень хорошее место. Так оно в самом деле и было.
Он не выносил не только ссор, но даже простых споров: всегда чувствовал непреодолимую потребность согласиться с собеседником, с кем бы ни разговаривал, пока разговаривал. Случалось, что на следующий день профессор Штелин соглашался с человеком, высказывавшим мнение противоположное. Но этого он не замечал, не придавая большого значения ни своим, ни чужим словам. А если бы кто обратил его внимание на противоречие, то и с этим он тотчас вполне охотно согласился бы: да, разумеется, противоречие, – и первый посмеялся бы весьма благодушно. Профессор Штелин был счастливый человек. Все его считали своим и все любили за незлобивость, за редкую услужливость, и за то, что всем он внушал бодрое настроение: никаких бед на свете не существует, это все выдумки, впрочем, выдумки милых людей.
– Пришел проведать болящего, а нахожу здорового Михаилу Васильевича, и слава Богу! Зачем хворать? – сказал весело профессор Штелин, входя в кабинет, по своему обыкновению чуть горбясь и потирая руки. Он радостно поздоровался и подробно расспросил Михаилу Васильевича о здоровье: всегда твердо помнил, кто чем болен или на что жалуется. Сказал, что боль в ноге это пустое; вот ежели бы болело сердце, тогда было бы другое дело. Ломоносов, больше для того, чтобы смутить гостя, вставил, что болит и сердце. Но профессор Штелин не смутился и признал это также совершенно неопасным: хорошо бы прикладывать компрессы loco dolenti. Справился о здоровье Елизаветы Андреевны и выразил полное удовлетворение по случаю того, что она чувствует себя не худо. От чаю гость отказался, кофей назвал вредным напитком модников, – more majorum согласился испить стаканчик пивца : собственно, пить с утра пиво ему не хотелось; однако, очень давно живя в России, он знал, что русские люди не могут не угощать, в какой бы час дня к ним ни явиться: кроме того, думал, что самому Михаиле Васильевичу будет приятно воспользоваться предлогом и выпить: как все немцы, считал Ломоносова пьяницей. Пусть же лучше пьет пивцо, чем водку.
Они выпили пива и поговорили. Профессор Штелин рассказывал новости, которых у него всегда было много. Сообщил, несколько понизив голос, что отношения между его величеством и ее величеством, к несчастью, становятся все хуже: ежели дело так пойдет дальше, то можно ждать для ее величества самых дурных последствий. При этом вопросительно смотрел на Михаилу Васильевича. Ломоносов, однако, своего мнения не высказал. Затем профессор Штелин сказал, что у императора сейчас находится в большой милости вернувшийся недавно из Сибири граф Буркгардт фон-Миних. – Fortuna vitrea est! Все составляет прожекты и, по слухам, весьма дельные. Император пытался примирить его с герцогом Бироном, тоже теперь возвращенным: пригласил их обоих во дворец, велел подать вина и вышел, как бы невзначай в соседнюю комнату, чтобы оставить их наедине, дать им возможность объясниться и закончить давнюю вражду. Однако, когда его величество вернулся, то нашел комнату пустой, а вино в бокалах нетронутым.
– Каковы старцы! Особенно граф Миних, ему за восемьдесят, а он здоровее нас с вами, – сказал, смеясь, профессор Штелин и тотчас согласился с Ломоносовым в том, что граф Миних был человек весьма замечательный. – Великий муж! – решительно заявил он. О Бироне хозяин отозвался, напротив, отборно-бранными словами, гость поддакнул, но очень бегло: не любил ни этих слов, ни таких отзывов.
– Non decet, Михаила Васильевич, non decet, – слабо смеясь, сказал он и, чтобы перевести разговор, рассказал анекдот о Петре Великом; профессор Штелин собирал эти анекдоты и надеялся найти для них издателя на выгодных условиях. Затем сообщил академические новости, посмеялся без злобы над врагами Михаилы Васильевича и сказал, что, пока Михаила Васильевич к делам не вернется, порядка в академии не будет. Хотя Ломоносов знал цену любезностям гостя, слова эти были ему приятны, а новости интересны, – сам дивился: какая чепуха занимает, когда следовало бы думать о предметах важных.
Затем профессор Штелин перешел к погоде: «Воздух-то как охолодел, Михаила Васильевич!» – и все не объяснял, для чего пришел. Хозяин предполагал, что у него есть дело; впрочем, при любезности Штелина, мог зайти и так , именно чтобы проведать болящего. На вопрос, как с производством в статские советники, профессор Штелин ответил несколько уклончиво: не любил особенно распространяться о своих успехах, зная, что, по человеческой слабости, это может быть другим не совсем приятно: вот и Ми-хайле Васильевичу, конечно, хотелось бы получить повышение в чине; с другой же стороны, думал, что до производства лучше людям ничего не говорить, – вдруг испортят дело, тоже по человеческой слабости: если сообщить, может быть вред; а если не сообщать, то никак вреда быть не может.
Он встал, потирая руки, подошел к рабочему столу и стал расспрашивать о приборах: отчасти опять, чтобы перевести разговор, отчасти из искренней любознательности: был и сам человек очень образованный. Имел ученые работы о состоянии турецкого двора, о бардах или первых поэтах древних германцев, о свадебных обрядах у древних жидов, греков, римлян и других народов, о размножении рыбы крошицы, обыкновенно здесь форель называемой, такожде и лососей, – эта еще не была закончена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11