Звонкий дедов голосок, отдающий приказы, доносился до средины Китама, народ расхаживал по берегу.
– Эй, – крикнул ему Муханов, когда он подгреб к берегу, – рыба пошла. Шевелись, гусиная смерть.
На полосе отмели дед и Глухой мерно размахивали руками: набирали невод. Федор с гвоздями в губах наколачивал на корме одного неводника дощатую платформу.
…Было часа два ночи, когда они на двух лодках отправились вниз по течению, на облюбованное дедом место. Рассеянный свет лежал над Китамом. В этом свете лица у всех казались расплывчатыми, как на плохой фотографии.
– О господи, господи, – молился дед. – Не было бы коряг на дне, попортим невод-то. Дикое тут дно, неизвестное, не то что у нас.
На месте дед долго ходил по берегу и сокрушался:
– И бревна ведь могут быть, топляки и кочки, ох, дикое днище… – пока Славка Бенд не сказал:
– Молиться, дед, будем или начинать?
Дед огрызнулся, но скомандовал Глухому садиться за весла, остальные-то все тумак тумаком – выгребут вдоль течения. Все остались на берегу, поддерживая сизалевый канат. Глухой греб поперек реки, и дед взмахами скидывал невод, отделяясь от них бусинами поплавков. Они, казалось, уплыли совсем далеко, когда дед махнул рукой:
– Пошли!
– Давай, – сказал Федор.
Они потянули за канат, который вначале шел легко, а потом все труднее и труднее, так что ноги на ходу вдавливались по щиколотку в еще не просохшую после половодья глину. На том конце невода гнулся над веслами Глухой, а дед на корме трогал натяжение каната, видно, все молился, чтоб не было коряг, топляков и коварных кочек. Потом так же по взмаху дедовой руки они остановились, и Глухой стал загребать. Поплавки теперь выписали на реке параболическую кривую, и в центре их белел пенопластовый круг. Все смотрели на эту кривую, и Муханов сказал:
– Во какую спираль нарисовал командир наш.
– Спираль, ха, – как эхо откликнулся Толик. Мимо просвистела стайка уток. Толик машинально дернулся назад, где у него лежало ружье, но все-таки остался на месте. Славка Бенд нетерпеливо переминался с ноги на ногу, и всем передавалось его нетерпение.
– Чего стоите! – заплакал на лодке дед. – Подводи ближе! Медленнее. Стой! Подводи!…
Началась суматоха. Дед причитал и ругался тонким голосом, все метались, мешая друг другу. Только Глухой стоял в стороне и дрожащими руками вынимал пачку «Прибоя».
Наконец крылья были выбраны на берег, и показалась мотня в облаке сора и грязной воды. Внутри мотни бурлило и ходило ходуном.
– Есть! – резко сказал Славка. – Есть, язви ее в душу.
– Килограмм двести будет, – сказал успокоившийся дед.
Рыбу вытряхнули на берег, и она грудой зашевелилась на земле: мерные двухкилограммовые гольцы, длинномордые нельмы, серебристые чиры. Основную массу составлял голец.
– Ходовая рыба, – определил дед. – Давай, ребята, второй замет готовить. Ты, Федя, с Глухим набирай. Я посижу.
И oпять Федор и Глухой мерно взмахивали руками, переговариваясь односложно, как говорят люди, делающие согласованную работу. Дед сидел, гадая, будут ли коряги на следующей тоне, остальные перекидывали рыбу в лодку.
– Ах, гнида, – ласково разговаривал Славка с трепетавшей в руках нельмой. – Ах, гнида, попалась, – кидал ее в лодку и опять: – Ах, гнида…
С низовьев пришел несильный туман и как циркулем очертил видимое пространство метров на триста вокруг. Из тумана вырывались утки и боязливо проносились мимо людей.
Они сделали в эту ночь четыре замета, на последнем все-таки зацепили донную веревку.
– Тяни, – сказал Славка, но дед взвыл и кинулся отнимать канат. Смешно было, когда он грудью встал на дороге пяти здоровых мужиков: птица-мать, защищающая птенца, скряга, преградивший дорогу громиле, барьер по защиите священных прав.
Пока дед выяснял отношения с корягой, рыба из этого замета ушла почти вся, но все равно они нагрузили плоскодонку выше половины, и семижильный Глухой отправился в туман отвести лодку и пригнать новый неводник. Все уселись на перекур, оглушенные усталостью.
Санька размышлял, сможет ли он вот так каждый день таскать этот невод и перебрасывать рыбу. Вспомнил: «С деньгами будешь, и руки не дрожат». Дрожат, однако, руки…
– Дед, – сказал Славка. – Деньги мимо нас проплывают, давай снова заводить.
– Устали ребятки-то, устали, видишь? – вздохнул дед.
– Давай дальше, дед, – вяло сказал Муханов. – У меня очередь на «Волгу» подходит. Давай – не умрем.
– Как все, как все, – согласно закивал дед. – Вон Федюша молчит. Чего молчишь, Федюша?
– Слушаю, – ответил Федор.
Невод заводили еще дважды. Уже наступило утро. Туман не расходился, и солнце окрасило его сверху в багровый цвет. Окончательно вымотанный дед только командовал слабым голоском и трогал рукой около сердца. Было ясно, что на сегодня хватит.
Глухой было снова уселся за весла, но Федор отодвинул его:
– Я отведу.
Глухой только глянул собачьими глазами на Федора, но весла отдал.
Кольцо багрового тумана двигалось впереди них. Все шли молча, и каждый нес свою усталость отдельно.
15
Весь июнь они утюжили неводом глинистое днище Китама. Они выходили утром часов в пять, когда солнце, еще не очнувшись от сонного блужданья по горизонту, начинало медленно карабкаться вверх и остервеневшее за ночь комарье вместе с ним набирало силу. Возвращались они вечером, когда то же солнце, покрасневшее от дневной натуги, мягко ложилось на синюю подушку гор Пырканай.
Были разные тони: удачные, неудачные и вовсе пустые. Они уже научились на глазок определять количество рыбы, еще когда она бурлила в мотне, и Славка Бенд при каждом удачном замете скрипел удовлетворенно:
– Вот и прибавили по паре десяток на рыло. Муханов же говорил:
– Еще одно колесо к моему «Москвичу».
Марка машины у него менялась в зависимости от настроения. Даже Толик, для которого рыбалка была просто приложением к охоте, глядя на лодку, заполненную рыбой, мечтал:
– Ружье куплю, эх! Тыщ пять, не меньше, самое дорогое.
– Ребята! – молился дед, – Замолчите, ребята, рыба счета не любит.
– Нишкни, дед! – властно обрывал его Славка, который с каждой новой сотней килограммов рыбы становился все увереннее и веселее.
Чаще все-таки невод выходил почти пустым, и они ждали, что в следующем-то забросе обязательно будет удача, и так до полного изнеможения. И даже короткое время, которое они отводили на сон, было беспокойным: каждый ворочался на нарах в смутной тревоге: может быть, именно вот сейчас, в эту минуту рядом с избушкой проходит небывалое стадо гольца, настоящий большой куш.
Как и все, Санька почернел, осунулся. И внутри, он чувствовал, стал уже не тем Санькой, студентиком и хлюпиком-продавцом, заворачивай покупочки. «Ладно, пижоны московские, – мечтал он во время перекура, – покажу я вам шик, ладно, законник безногий, я к тебе еще зайду осенью. Тоже мне: „Пг'ошу, не пей по утг'ам…“
Рыба кончилась сразу, как будто и не было. Зарядили бисерные ледяные дождики, и тучи чуть не цеплялись за мачту выброшенного катера. Мокрые и злые, они день за днем таскали невод без всякого результата. Это было чем-то вроде карточной игры, когда игрок уже понял свою невезуху, но все еще берет карту в надежде на сумасшедший счастливый вариант, хотя и твердо знает, что этого варианта сегодня не будет.
Однажды Толик, который не расставался с двустволкой, ухитрился убить тюленя. Они заметывали в «кутлтуке» почти у самого устья. Тюлень вынырнул метрах в десяти от лодки, и Толик, который на диво навострился стрелять за весеннюю охоту, мгновенно всадил ему заряд дроби в усатую человеческую морду. Некоторое время тюлень держался на поверхности в расплывающемся красно-буром пятне, и тот же Толик в два гребка подогнал к нему лодку и мертвой хваткой уцепился за ласт. В лодке тюлень слабо пошевелил хвостом и притих, прикрыв мертвой пленкой женственные глаза. Они выбрались на берег и пожарили на ржавом листе жести вишневую тюленью печень. Санька Канаев посмотрел на вымазанные печенкой лица и подумал: «Звереем помаленьку».
Братка и Глухой отказались от жареной печенки, а ели ее по охотничьему обычаю сырой, шпигуя белыми кусочками мягкого тюленьего сала.
– Полезная вещь, – сказал Братка.
Толик, на которого всякий удачный выстрел действовал как наркотик, вскочил и пошел по берегу к устью. Они долго сидели у костра, и ветер разносил с углей белые хлопья пепла. С моря донеслась автоматной частоты пальба. Они послушали ее.
– Нашему Тольке «Дегтярев» купить надо, – сказал Славка Бенд.
Потом они увидели его. Толик бежал по берегу и махал руками, будто кричал на пожар или иное неслыханное бесчинство среди бела дня.
– Поди, еще нерпу хлестанул, – сказал Братка и поковырял в зубах травинкой.
Оказалось, что в устье реки скопилась целая колония, прямо-таки непомерное количество тюленей.
– Башки повысовывали – воды не видно, – сформулировал Толик.
– Это где это, это как? – зашевелился безучастный до этого дед.
– Рыба там, – убежденно догадался Братка.
Они вышли к широкому километровому устью Китама и там на песчаных отмелях в мелких отголосках морской волны сделали два замета. Оба оказались пустыми. Тюленьи головы, как клавиши, высовывались и исчезали в воде, исполняя какой-то известный им одним ритм возмущения.
– А вы, ребята, не унывайте, – сказал дед. – Шесть тонн на ледник сдали на новом месте, на незнакомой реке. Мы сейчас опять контрольные сеточки поставим, будем следить. А пока у меня другое средство есть. Чтобы не скучать. – Дед хохотнул тоненько. – Взрывать кто-нибудь умеет?
– Детонаторы есть? – спросил Славка. – Я умею.
– Все у меня, Слава, есть, – сказал дед. – И рыба сейчас есть, в омутах наверху много осталось.
– Зар-ряд заложить поб-больше, ух! – вздохновенно помечтал Толик. Остальные молчали.
– Закон это дело запрещает, дед, Дмит Егорыч, – заинтересованно сказал Федор. – Как насчет закона?
– Так, Федя, ведь закон с умом применять надо. Глупая река, бесполезная, зря пропадет рыба. Мы да тот чукча с тряпочкой. – Дед даже помигал для убедительности. – Закон почему глушить запрещает? Много рыбы тонет зазря. А мы ниже по течению сеточки поставим – и ни одна рыбка зря не уйдет…
– И выше тогда надо сеть ставить, – сказал Братка. – Которая живая, та вверх побежит.
– Правильно и это, – сказал дед.
– Зар-ряд поб-больше…
– Так как насчет закона, дед? – упрямо спросил Федор, и Глухой, который следил все время за ним преданным взглядом, тут же посмотрел на деда, что скажет на это лучезарный старик…
– Я-то ведь не уговариваю, – сухо ответил дед. – Мне-то сказали: «Вот тебе река сверху донизу, лови рыбку, корми район». Я ловлю. А как – мне не сказали. На новом месте всякое бывает. Везде так.
– И я не возражаю, – непонятно сказал Федор. – Мне только интересно было, как это получается у тебя с законом, дед?
Они сидели на берегу с перепачканными коричневой тюленьей кровью лицами, в драных телогрейках, и ветер соленых прибрежных озер нес запах серы и вопли чаек.
– Есть афоризм, – сказал Санька, – монета запаха не имеет, – сказал, и выплыла перед ним на мгновение мертвая ухмылка Пал Давыдыча. – Ерунда, кто здесь чего заметит? Тут атомную бомбу взорви, никто не узнает.
– Молчи, москвич, – сказал Федор.
Санька хотел съязвить что-либо насчет свободы слова, но наткнулся на Федоров взгляд и смолк.
16
Федор.
Известность Оспатого Федора носила сугубо специальный характер: его знали и почитали в мире северных лагерей заключения. Знал его по тем временам и Славка Бенд. Начало его лагерной «карьеры» было простым: шестнадцатилетним парнем познакомился он с обаятельными взрослыми дядями и почему-то не отказался оказать им услугу: постоять ночью в переулке, пока они будут заниматься своим делом. Но дело, которое затеяли дяди, получилось серьезным, с двумя убийствами, и Федору, несмотря на молодость и незначительную роль, дали серьезный срок. Было это в те времена, когда не особенно дорожили судьбой отдельной личности. Уголовная верхушка первого его лагеря отнеслась с интересом к столь молодому, но уже серьезному, многообещающему пареньку. Дело с убийствами, за которое он попал, здесь знали, истинную же роль Федора разъяснить никто не мог, ибо обаятельные дяди были приговорены к высшей мере наказания.
Через три года группа отпетых уголовников решила устроить побег. Предложили войти в компанию и Федору. Побег кончился неудачей, Федору прибавили срок. Вот тогда-то и созрела у него идея: удрать во что бы то ни стало. Один раз его поймали через месяц, три раза план раскрывали в самый решающий момент. Каждый раз он получал новую добавку. Амнистии проходили мимо него, ибо он уже приобрел славу рецидивиста. Весь лагерный мир с интересом следил за единоборством Федора с начальством, ибо для Федора это была игра в кошки-мышки со смертью. Любой конвойный мог да и обязан был влепить ему пулю в затылок при какой-нибудь очередной попытке. Шел год за годом, Федор давно уже считался настоящим уголовником «в законе», и его относили к заправилам внутренней лагерной жизни, хотя он никогда не участвовал в подлостях, которые творила воровская верхушка над беззащитной «серятиной», но и никогда не преступал пресловутого воровского кодекса чести. Его неоднократно переводили из лагеря в лагерь, и лагерное начальство тоже относилось с определенным уважением к нему, ибо этот большеголовый мрачный заключенный предпочитал честную борьбу, предупредив, что все равно сбежит.
Шел семнадцатый год его жизни за колючей проволокой, с маниакальным упорством Федор готовил очередной побег, и вдруг его энергия растворилась в пустоте: он получил амнистию. Какая умная голова ему ворожила, он не знал, ибо ни одного родственника в живых на воле уже не было. Амнистия Федора ошеломила, ибо он потерял почву под ногами. Исчез смысл жизни.
В бессонную последнюю ночь он действительно впервые подумал, что на четвертом десятке жизни ничего о ней не знает. Он насмотрелся такого, что хватит на десять жизней, и не знает о жизни ничего. Он приобрел специальное знание людей и в то же время боялся людей с воли, этих безукоризненных белоснежных почитателей законов, для спокойствия которых Федор семнадцать лет сидел за колючкой. Он был угрюм и за угрюмостью скрывал болезненное самолюбие. Больше всего он боялся, что в первом же учреждении, куда придет устраиваться на работу, ему швырнут в лицо документы и скажут презрительное «зек».
Перед освобождением начальник колонии вызвал его и спросил:
– Опять ко мне попадешь?
– Нет, – сказал Федор. – Хочу посмотреть другое.
– Верю, – сказал начальник. – Тебе верю.
С Севера Федор решил не уезжать, а просто пока где-либо в тишине присмотреться, понять свое место в этом новом мире. Так Федор очутился в промысловой избушке Глухого.
До того как появился Оспатый Федор, Глухой жил один. Он родился на Колыме в семье промысловика, потомка древних казаков, был мал ростом, сухощав и имел изрядную примесь якутской и чукотской крови. Работа промысловика по сути своей является творчеством. Глухой был плохим промысловиком, как, допустим, бывает незадачливым радиотехник или водопроводный слесарь. Возможно, повлияло то, что еще в детстве он не смог справиться с озверевшей упряжкой и на полном ходу врезался в дерево, после чего оглох полностью на одно ухо. Глухой относился к людям как к людям, а к жизни своей как к естественной жизни человека. Он так и не успел жениться – вещь для полярного охотника немыслимая – и был бессловесно рад, когда в его крохотной избушке поселился Федор. Он поверил в Федора и сразу беспрекословно подчинился ему.
Позднее в избушке появился Братка. Федор по-своему отплатил безответному Глухому, добившись договора на сбор плавникового леса для крупной экспедиции в ста километрах к югу от них. Лес в экспедицию возили за несколько сот километров из портового поселка, а здесь, по здешним масштабам, рядом, гнили на берегу штабеля плавниковых бревен. Федор как-то сразу уразумел это и сказал проезжему трактористу. Начальник экспедиции оценил идею, подписал договор и пригнал в помощь на целое лето трактор ДТ-54. За рычагами ДТ-54 сидел Братка, чукотский человек. Он приехал сюда с одним из первых советских пароходов в незабвенные времена винчестеров, шаманов и прочей экзотики и ухитрился за все это время ни разу не выехать на «материк». За это время он перепробовал все и вся – был промысловиком, торговым служащим, каюром, жил с чукчами-пастухами и, по местному выражению, окончательно «отильхял», или затундровел, то есть не был способен ни к какой другой жизни, кроме нерегламентированного северного безделья и нерегламентированной же северной работы.
Когда работа по штабелевке плавника закончилась, Братка остался в избушке. Больше сюда уже вместиться никто не мог, так как все возможное пространство было занято нарами и железной печкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
– Эй, – крикнул ему Муханов, когда он подгреб к берегу, – рыба пошла. Шевелись, гусиная смерть.
На полосе отмели дед и Глухой мерно размахивали руками: набирали невод. Федор с гвоздями в губах наколачивал на корме одного неводника дощатую платформу.
…Было часа два ночи, когда они на двух лодках отправились вниз по течению, на облюбованное дедом место. Рассеянный свет лежал над Китамом. В этом свете лица у всех казались расплывчатыми, как на плохой фотографии.
– О господи, господи, – молился дед. – Не было бы коряг на дне, попортим невод-то. Дикое тут дно, неизвестное, не то что у нас.
На месте дед долго ходил по берегу и сокрушался:
– И бревна ведь могут быть, топляки и кочки, ох, дикое днище… – пока Славка Бенд не сказал:
– Молиться, дед, будем или начинать?
Дед огрызнулся, но скомандовал Глухому садиться за весла, остальные-то все тумак тумаком – выгребут вдоль течения. Все остались на берегу, поддерживая сизалевый канат. Глухой греб поперек реки, и дед взмахами скидывал невод, отделяясь от них бусинами поплавков. Они, казалось, уплыли совсем далеко, когда дед махнул рукой:
– Пошли!
– Давай, – сказал Федор.
Они потянули за канат, который вначале шел легко, а потом все труднее и труднее, так что ноги на ходу вдавливались по щиколотку в еще не просохшую после половодья глину. На том конце невода гнулся над веслами Глухой, а дед на корме трогал натяжение каната, видно, все молился, чтоб не было коряг, топляков и коварных кочек. Потом так же по взмаху дедовой руки они остановились, и Глухой стал загребать. Поплавки теперь выписали на реке параболическую кривую, и в центре их белел пенопластовый круг. Все смотрели на эту кривую, и Муханов сказал:
– Во какую спираль нарисовал командир наш.
– Спираль, ха, – как эхо откликнулся Толик. Мимо просвистела стайка уток. Толик машинально дернулся назад, где у него лежало ружье, но все-таки остался на месте. Славка Бенд нетерпеливо переминался с ноги на ногу, и всем передавалось его нетерпение.
– Чего стоите! – заплакал на лодке дед. – Подводи ближе! Медленнее. Стой! Подводи!…
Началась суматоха. Дед причитал и ругался тонким голосом, все метались, мешая друг другу. Только Глухой стоял в стороне и дрожащими руками вынимал пачку «Прибоя».
Наконец крылья были выбраны на берег, и показалась мотня в облаке сора и грязной воды. Внутри мотни бурлило и ходило ходуном.
– Есть! – резко сказал Славка. – Есть, язви ее в душу.
– Килограмм двести будет, – сказал успокоившийся дед.
Рыбу вытряхнули на берег, и она грудой зашевелилась на земле: мерные двухкилограммовые гольцы, длинномордые нельмы, серебристые чиры. Основную массу составлял голец.
– Ходовая рыба, – определил дед. – Давай, ребята, второй замет готовить. Ты, Федя, с Глухим набирай. Я посижу.
И oпять Федор и Глухой мерно взмахивали руками, переговариваясь односложно, как говорят люди, делающие согласованную работу. Дед сидел, гадая, будут ли коряги на следующей тоне, остальные перекидывали рыбу в лодку.
– Ах, гнида, – ласково разговаривал Славка с трепетавшей в руках нельмой. – Ах, гнида, попалась, – кидал ее в лодку и опять: – Ах, гнида…
С низовьев пришел несильный туман и как циркулем очертил видимое пространство метров на триста вокруг. Из тумана вырывались утки и боязливо проносились мимо людей.
Они сделали в эту ночь четыре замета, на последнем все-таки зацепили донную веревку.
– Тяни, – сказал Славка, но дед взвыл и кинулся отнимать канат. Смешно было, когда он грудью встал на дороге пяти здоровых мужиков: птица-мать, защищающая птенца, скряга, преградивший дорогу громиле, барьер по защиите священных прав.
Пока дед выяснял отношения с корягой, рыба из этого замета ушла почти вся, но все равно они нагрузили плоскодонку выше половины, и семижильный Глухой отправился в туман отвести лодку и пригнать новый неводник. Все уселись на перекур, оглушенные усталостью.
Санька размышлял, сможет ли он вот так каждый день таскать этот невод и перебрасывать рыбу. Вспомнил: «С деньгами будешь, и руки не дрожат». Дрожат, однако, руки…
– Дед, – сказал Славка. – Деньги мимо нас проплывают, давай снова заводить.
– Устали ребятки-то, устали, видишь? – вздохнул дед.
– Давай дальше, дед, – вяло сказал Муханов. – У меня очередь на «Волгу» подходит. Давай – не умрем.
– Как все, как все, – согласно закивал дед. – Вон Федюша молчит. Чего молчишь, Федюша?
– Слушаю, – ответил Федор.
Невод заводили еще дважды. Уже наступило утро. Туман не расходился, и солнце окрасило его сверху в багровый цвет. Окончательно вымотанный дед только командовал слабым голоском и трогал рукой около сердца. Было ясно, что на сегодня хватит.
Глухой было снова уселся за весла, но Федор отодвинул его:
– Я отведу.
Глухой только глянул собачьими глазами на Федора, но весла отдал.
Кольцо багрового тумана двигалось впереди них. Все шли молча, и каждый нес свою усталость отдельно.
15
Весь июнь они утюжили неводом глинистое днище Китама. Они выходили утром часов в пять, когда солнце, еще не очнувшись от сонного блужданья по горизонту, начинало медленно карабкаться вверх и остервеневшее за ночь комарье вместе с ним набирало силу. Возвращались они вечером, когда то же солнце, покрасневшее от дневной натуги, мягко ложилось на синюю подушку гор Пырканай.
Были разные тони: удачные, неудачные и вовсе пустые. Они уже научились на глазок определять количество рыбы, еще когда она бурлила в мотне, и Славка Бенд при каждом удачном замете скрипел удовлетворенно:
– Вот и прибавили по паре десяток на рыло. Муханов же говорил:
– Еще одно колесо к моему «Москвичу».
Марка машины у него менялась в зависимости от настроения. Даже Толик, для которого рыбалка была просто приложением к охоте, глядя на лодку, заполненную рыбой, мечтал:
– Ружье куплю, эх! Тыщ пять, не меньше, самое дорогое.
– Ребята! – молился дед, – Замолчите, ребята, рыба счета не любит.
– Нишкни, дед! – властно обрывал его Славка, который с каждой новой сотней килограммов рыбы становился все увереннее и веселее.
Чаще все-таки невод выходил почти пустым, и они ждали, что в следующем-то забросе обязательно будет удача, и так до полного изнеможения. И даже короткое время, которое они отводили на сон, было беспокойным: каждый ворочался на нарах в смутной тревоге: может быть, именно вот сейчас, в эту минуту рядом с избушкой проходит небывалое стадо гольца, настоящий большой куш.
Как и все, Санька почернел, осунулся. И внутри, он чувствовал, стал уже не тем Санькой, студентиком и хлюпиком-продавцом, заворачивай покупочки. «Ладно, пижоны московские, – мечтал он во время перекура, – покажу я вам шик, ладно, законник безногий, я к тебе еще зайду осенью. Тоже мне: „Пг'ошу, не пей по утг'ам…“
Рыба кончилась сразу, как будто и не было. Зарядили бисерные ледяные дождики, и тучи чуть не цеплялись за мачту выброшенного катера. Мокрые и злые, они день за днем таскали невод без всякого результата. Это было чем-то вроде карточной игры, когда игрок уже понял свою невезуху, но все еще берет карту в надежде на сумасшедший счастливый вариант, хотя и твердо знает, что этого варианта сегодня не будет.
Однажды Толик, который не расставался с двустволкой, ухитрился убить тюленя. Они заметывали в «кутлтуке» почти у самого устья. Тюлень вынырнул метрах в десяти от лодки, и Толик, который на диво навострился стрелять за весеннюю охоту, мгновенно всадил ему заряд дроби в усатую человеческую морду. Некоторое время тюлень держался на поверхности в расплывающемся красно-буром пятне, и тот же Толик в два гребка подогнал к нему лодку и мертвой хваткой уцепился за ласт. В лодке тюлень слабо пошевелил хвостом и притих, прикрыв мертвой пленкой женственные глаза. Они выбрались на берег и пожарили на ржавом листе жести вишневую тюленью печень. Санька Канаев посмотрел на вымазанные печенкой лица и подумал: «Звереем помаленьку».
Братка и Глухой отказались от жареной печенки, а ели ее по охотничьему обычаю сырой, шпигуя белыми кусочками мягкого тюленьего сала.
– Полезная вещь, – сказал Братка.
Толик, на которого всякий удачный выстрел действовал как наркотик, вскочил и пошел по берегу к устью. Они долго сидели у костра, и ветер разносил с углей белые хлопья пепла. С моря донеслась автоматной частоты пальба. Они послушали ее.
– Нашему Тольке «Дегтярев» купить надо, – сказал Славка Бенд.
Потом они увидели его. Толик бежал по берегу и махал руками, будто кричал на пожар или иное неслыханное бесчинство среди бела дня.
– Поди, еще нерпу хлестанул, – сказал Братка и поковырял в зубах травинкой.
Оказалось, что в устье реки скопилась целая колония, прямо-таки непомерное количество тюленей.
– Башки повысовывали – воды не видно, – сформулировал Толик.
– Это где это, это как? – зашевелился безучастный до этого дед.
– Рыба там, – убежденно догадался Братка.
Они вышли к широкому километровому устью Китама и там на песчаных отмелях в мелких отголосках морской волны сделали два замета. Оба оказались пустыми. Тюленьи головы, как клавиши, высовывались и исчезали в воде, исполняя какой-то известный им одним ритм возмущения.
– А вы, ребята, не унывайте, – сказал дед. – Шесть тонн на ледник сдали на новом месте, на незнакомой реке. Мы сейчас опять контрольные сеточки поставим, будем следить. А пока у меня другое средство есть. Чтобы не скучать. – Дед хохотнул тоненько. – Взрывать кто-нибудь умеет?
– Детонаторы есть? – спросил Славка. – Я умею.
– Все у меня, Слава, есть, – сказал дед. – И рыба сейчас есть, в омутах наверху много осталось.
– Зар-ряд заложить поб-больше, ух! – вздохновенно помечтал Толик. Остальные молчали.
– Закон это дело запрещает, дед, Дмит Егорыч, – заинтересованно сказал Федор. – Как насчет закона?
– Так, Федя, ведь закон с умом применять надо. Глупая река, бесполезная, зря пропадет рыба. Мы да тот чукча с тряпочкой. – Дед даже помигал для убедительности. – Закон почему глушить запрещает? Много рыбы тонет зазря. А мы ниже по течению сеточки поставим – и ни одна рыбка зря не уйдет…
– И выше тогда надо сеть ставить, – сказал Братка. – Которая живая, та вверх побежит.
– Правильно и это, – сказал дед.
– Зар-ряд поб-больше…
– Так как насчет закона, дед? – упрямо спросил Федор, и Глухой, который следил все время за ним преданным взглядом, тут же посмотрел на деда, что скажет на это лучезарный старик…
– Я-то ведь не уговариваю, – сухо ответил дед. – Мне-то сказали: «Вот тебе река сверху донизу, лови рыбку, корми район». Я ловлю. А как – мне не сказали. На новом месте всякое бывает. Везде так.
– И я не возражаю, – непонятно сказал Федор. – Мне только интересно было, как это получается у тебя с законом, дед?
Они сидели на берегу с перепачканными коричневой тюленьей кровью лицами, в драных телогрейках, и ветер соленых прибрежных озер нес запах серы и вопли чаек.
– Есть афоризм, – сказал Санька, – монета запаха не имеет, – сказал, и выплыла перед ним на мгновение мертвая ухмылка Пал Давыдыча. – Ерунда, кто здесь чего заметит? Тут атомную бомбу взорви, никто не узнает.
– Молчи, москвич, – сказал Федор.
Санька хотел съязвить что-либо насчет свободы слова, но наткнулся на Федоров взгляд и смолк.
16
Федор.
Известность Оспатого Федора носила сугубо специальный характер: его знали и почитали в мире северных лагерей заключения. Знал его по тем временам и Славка Бенд. Начало его лагерной «карьеры» было простым: шестнадцатилетним парнем познакомился он с обаятельными взрослыми дядями и почему-то не отказался оказать им услугу: постоять ночью в переулке, пока они будут заниматься своим делом. Но дело, которое затеяли дяди, получилось серьезным, с двумя убийствами, и Федору, несмотря на молодость и незначительную роль, дали серьезный срок. Было это в те времена, когда не особенно дорожили судьбой отдельной личности. Уголовная верхушка первого его лагеря отнеслась с интересом к столь молодому, но уже серьезному, многообещающему пареньку. Дело с убийствами, за которое он попал, здесь знали, истинную же роль Федора разъяснить никто не мог, ибо обаятельные дяди были приговорены к высшей мере наказания.
Через три года группа отпетых уголовников решила устроить побег. Предложили войти в компанию и Федору. Побег кончился неудачей, Федору прибавили срок. Вот тогда-то и созрела у него идея: удрать во что бы то ни стало. Один раз его поймали через месяц, три раза план раскрывали в самый решающий момент. Каждый раз он получал новую добавку. Амнистии проходили мимо него, ибо он уже приобрел славу рецидивиста. Весь лагерный мир с интересом следил за единоборством Федора с начальством, ибо для Федора это была игра в кошки-мышки со смертью. Любой конвойный мог да и обязан был влепить ему пулю в затылок при какой-нибудь очередной попытке. Шел год за годом, Федор давно уже считался настоящим уголовником «в законе», и его относили к заправилам внутренней лагерной жизни, хотя он никогда не участвовал в подлостях, которые творила воровская верхушка над беззащитной «серятиной», но и никогда не преступал пресловутого воровского кодекса чести. Его неоднократно переводили из лагеря в лагерь, и лагерное начальство тоже относилось с определенным уважением к нему, ибо этот большеголовый мрачный заключенный предпочитал честную борьбу, предупредив, что все равно сбежит.
Шел семнадцатый год его жизни за колючей проволокой, с маниакальным упорством Федор готовил очередной побег, и вдруг его энергия растворилась в пустоте: он получил амнистию. Какая умная голова ему ворожила, он не знал, ибо ни одного родственника в живых на воле уже не было. Амнистия Федора ошеломила, ибо он потерял почву под ногами. Исчез смысл жизни.
В бессонную последнюю ночь он действительно впервые подумал, что на четвертом десятке жизни ничего о ней не знает. Он насмотрелся такого, что хватит на десять жизней, и не знает о жизни ничего. Он приобрел специальное знание людей и в то же время боялся людей с воли, этих безукоризненных белоснежных почитателей законов, для спокойствия которых Федор семнадцать лет сидел за колючкой. Он был угрюм и за угрюмостью скрывал болезненное самолюбие. Больше всего он боялся, что в первом же учреждении, куда придет устраиваться на работу, ему швырнут в лицо документы и скажут презрительное «зек».
Перед освобождением начальник колонии вызвал его и спросил:
– Опять ко мне попадешь?
– Нет, – сказал Федор. – Хочу посмотреть другое.
– Верю, – сказал начальник. – Тебе верю.
С Севера Федор решил не уезжать, а просто пока где-либо в тишине присмотреться, понять свое место в этом новом мире. Так Федор очутился в промысловой избушке Глухого.
До того как появился Оспатый Федор, Глухой жил один. Он родился на Колыме в семье промысловика, потомка древних казаков, был мал ростом, сухощав и имел изрядную примесь якутской и чукотской крови. Работа промысловика по сути своей является творчеством. Глухой был плохим промысловиком, как, допустим, бывает незадачливым радиотехник или водопроводный слесарь. Возможно, повлияло то, что еще в детстве он не смог справиться с озверевшей упряжкой и на полном ходу врезался в дерево, после чего оглох полностью на одно ухо. Глухой относился к людям как к людям, а к жизни своей как к естественной жизни человека. Он так и не успел жениться – вещь для полярного охотника немыслимая – и был бессловесно рад, когда в его крохотной избушке поселился Федор. Он поверил в Федора и сразу беспрекословно подчинился ему.
Позднее в избушке появился Братка. Федор по-своему отплатил безответному Глухому, добившись договора на сбор плавникового леса для крупной экспедиции в ста километрах к югу от них. Лес в экспедицию возили за несколько сот километров из портового поселка, а здесь, по здешним масштабам, рядом, гнили на берегу штабеля плавниковых бревен. Федор как-то сразу уразумел это и сказал проезжему трактористу. Начальник экспедиции оценил идею, подписал договор и пригнал в помощь на целое лето трактор ДТ-54. За рычагами ДТ-54 сидел Братка, чукотский человек. Он приехал сюда с одним из первых советских пароходов в незабвенные времена винчестеров, шаманов и прочей экзотики и ухитрился за все это время ни разу не выехать на «материк». За это время он перепробовал все и вся – был промысловиком, торговым служащим, каюром, жил с чукчами-пастухами и, по местному выражению, окончательно «отильхял», или затундровел, то есть не был способен ни к какой другой жизни, кроме нерегламентированного северного безделья и нерегламентированной же северной работы.
Когда работа по штабелевке плавника закончилась, Братка остался в избушке. Больше сюда уже вместиться никто не мог, так как все возможное пространство было занято нарами и железной печкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9