-И ни в коем случае, – переходил Москвич на собственное изложение, – паршивый второй пилот не должен совать руку к сектору газа, ибо для спасения от дураков сектор газа приурочен к правой руке командира».
Затравленный второй в новенькой летной коже уже не огрызался, а лишь беззвучно изливал презрение ко всему на свете: Крестовской губе с унылыми берегами, замызганным нашим личностям, суете Вити Ципера, и презрение то заполняло холодную пятикилометровую впадину мелкой воды.
Северный вечер медленно падал на землю и воду. Одиночество, оторванность от милого надежного мира заедали нас. Но хуже всего нас заедали служебный долг и необходимость принять решение, которое будет только одно – потом уже не исправишь. Подул ветер, но он дул сбоку, почти что сзади, и паруса плоскостей еще больше прижимали самолет к земле. Наступил тот момент, когда все мы, даже Витя Ципер, обессиленно встали на месте и стало на все наплевать. Командир вызовет по рации вертолет, тот прилетит завтра и снимет нас при помощи веревочной лесенки, а самолет останется в центре губы навсегда как глупый памятник случайным явлениям: концу летной карьеры Гриши Камнева, недоброй славе аварийщика Вити Ципера и как памятник неоконченной нашей работе, так как второй самолет нам не дадут. Решения легче принимать, когда наплевать на все, но, видимо, в нас еще что-то держалось.
Мы стояли в дурацкой грязной воде чуть не по пояс, и каждый ждал, что кто-то первый произнесет непечатные буквы и полезет в фюзеляж, в холодную металлическую сухость его.
В это время дверца кабины распахнулась, командир высунул всклокоченный профиль и сказал спокойно простые слова:
– С такими, как вы, по нужде не усядусь в пределах одной пустыни. Не говоря про один окоп. Не летать, а пижамы носить вам в спокойных условиях. Вы суслики или люди? Разворачивайте машину против ветра. Пора взлетать!
Дьявол отчаянной энергии свалился на нас, и за час с небольшим совершилось немыслимое: мы развернули самолет против ветра, пропахав поплавками грунт. Ветер мягко налег снизу на плоскости, а командир сдержал слово: вывел машину на нужную глубину. Когда мы уже сидели в самолете и прямо телом ощущали блаженное покачивание на вольной воде, Витя Ципер снял сапоги, вылил из них воду и разрядил обстановку, сказав: «Дрянь сапоги. Оказывается, текут». И все хохотали в гулком резонансе металла, ибо за последние пять часов голенища Циперовых сапог минуты не торчали над водой. В этом хохоте мы понемногу переставали прятать друг от друга глаза, становились собой. Инстинкт спасения от стыда и позора удесятерял физические силы, смех возвращал остальное. Радист смеялся вместе со всеми и, сплюнув, перестал говорить о втором пилоте.
В тот вечер мы долго сидели на чехлах приборов и курили в ста метрах от наших палаток, где нас высадил самолет. Мы собирались с силами, чтоб перенести груз к палаткам. Одинокая фигура Мельпомена вынырнула из избушки, он, видно, издали понял, в чем дело, и, пока мы докуривали свои цигарки и носили груз, он успел заварить гигантскую уху, богатырское произведение кулинарных искусств. Он расставил на столе миски, вынул из пачек галеты и поместил среди всего этого великолепия бутылку компасного спирта из Гамбурга – след визита за рыбой северных морячков. Потом, размягченные ухой и дозой компасной влаги, мы долго и вперебив рассказывали сегодняшнюю эпопею, вплоть до вдохнувших энергию сакраментальных слов командира.
Керосиновая лампа горела на столе, мягко освещая темные бревна стен, печально и негромко завывала в «Спидоле» далекая труба канадского джаза, и Мишка, ручной горностай, вылез из-под нар послушать вечернюю беседу. Он посверкал черными бусинками глаз и забрался на любимое место: носок сапога Мельпомена из чешской литой резины. Мы долго и молча смотрели на горностая и этот ценный сапог. Цена сапога заключалась в сорок пятом размере, куда можно вместить оленьи чулки и пару портянок для ледяных осенних работ. На ящик же размером с однокомнатную квартиру таких сапог полагается две пары, не больше, отчего и рождается бешеный спрос.
– На месте был ваш командир, – резюмировал Мельпомен. – И значит, не зря, пусть он даже плохой пилот.
– Он отличный пилот, – дружно сказали мы. – Во всем виноват Витька Ципер со своей невезухой.
– Не знаю, – сказал Мельпомен. – Но он командир, так как в нужный момент напомнил вам, что вы люди. Служба бывает до срока, недаром на ней звонки. Долг человека звонков не знает…
Назавтра мы устроили выходной день, а на аэродроме в это время «виноватый» Ципер, наверное, осматривал, обнюхивал и простукивал самолет после вчерашней передряги. Он был хороший механик, и никто не виноват, что ему не везло.
Я решил посмотреть Стадухинскую протоку, что проходила в сотне метров от нас. На этой протоке триста лет назад Михаила Стадухин поставил первый русский поселок на Колыме, и то место до сих пор носит памятное название «Крепость».
Мельпомен давно обещал показать мне Крепость, и мы поплыли туда на весельном дощанике к исходу дня. Стадухинская протока лежала в вечерней глади воды, ивы сбегали к ней вдоль узких отмелей, и если смотреть только на ивы и гладкую воду, то получался совсем Левитан или еще что-нибудь из Средней России. На южном же берегу протоки над торфяными обрывами громоздился дикий хаос беспорядочных лиственниц, закатное солнце падало на них сверху, и куда-то летел не торопясь одинокий ворон.
Крепость размещалась на обрывистом берегу. Лиственницы так и не заселили вырубленный триста лет назад участок, а росла здесь буйная трава, которая всегда буйно растет на отбросах человеческого существования. В той непомерно высокой метлице можно было нащупать ногой, а раздвинув траву, увидеть почерневшие, сгнившие бревна от древних срубов. Над всей этой заброшенностью стоял, покосившись, могучий столб – то ли остатки крепостных ворот, то ли еще какой постройки. Кто-то неведомый долго и тщательно пытался его срубить, но, источив со всех сторон топором, бросил. Наверное, утомился. А может, одумался.
На берегу я нашел кусок обработанного лосиного рога и несколько глиняных черепков.
Потом мы уселись на обрыв и стали курить махру. Я старался понять, почему Стадухин ввел свои кочи в протоку и именно здесь выбрал место для острога, а не поставил его на коренной Колыме. Может, его прельстила среднерусская картина напротив? Но вряд ли те прокаленные тысячами километров Сибири жесткие мужики были сентиментальны. Об этом я и спросил Мельпомена.
– Радуга, – ответил он. – Стадухинские потомки утверждают, что в этом месте их предок увидел радугу небывалой красоты и принял это за знаменье.
– Кто же рубил этот столб? – спросил я. – И зачем? Убить бы его на месте.
– Сильно сказано, – рассмеялся Мельпомен. – Хорошо, что вы не прокурор.
Когда я посмотрел на него с недоумением, он сказал:
– Давно хотел сообщить, чтобы вы не страдали бессонницей. Я юрист. Адвокат, прокурор и даже бывший судья. Но многие годы назад я испугался сложного трио: человек – закон – справедливость, так как не верил в свой ум, но очень любил людей. Закон не может быть добр к преступнику, адвокат обязан быть добр, ибо он взял на себя защиту, судья же несет тяжкое бремя ответственности перед человеком и государством. Я убежден, что юристом надо родиться, но я не родился им, и я честно стал рыбаком. Я хороший рыбак. Так говорят в совхозе.
Солнце падало на зазубренные верхушки лиственниц, и сладостный дым махры согревал душу. Комары кружились над нами и улетали, вспугнутые запахом репудина, чтоб уступить место другим.
– За что дурацкое прозвище? – спросил я.
– Это давно. По ошибке, – ответил он, опять усмехнувшись. – Перепутал кто-то Мельпомену с Фемидой. Я ж юрист – значит, из клана Фемиды, а прилипло ко мне Мельпомен.
– Дела-а, – вздохнул я. – И это правильно?
– Сейчас я смог бы быть адвокатом, – задумчиво сказал Мельпомен. – За долгие годы я нашел простую формулу: надо верить в людей и им. Даже Михе. И многим, подобным ему. Рыбак на своем месте дороже плохого судьи. Жаль, что я утратил профессиональное право быть адвокатом.
Верхушки лиственниц взорвались кровью, на теневой стороне реки рождалась пленка тумана. И в ушах у меня стоял задумчивый голос: «Во всяком человеке – Человек с большой буквы. Иногда его трудно извлечь, иногда невозможно, но пробовать нужно всегда. Запомни это на всю жизнь, инженер».
В этот момент мучительное счастье минуты сдавило мне сердце, и наступил тот миг, что посещает нас иногда и еще, говорят, должен навестить перед смертью. В этот миг ты можешь собрать воедино треск углей на костре, сгоревшем десять лет назад, запах матери и всех женщин, которых любил, все свои сны и поступки, голоса и портреты людей, встреченных в безудержном беге времени. В этот миг ты чувствуешь себя частью тесного мира, где отвечаешь за все и за всех, а все за тебя, что бы там ни стряслось вчера или завтра.
1 2
Затравленный второй в новенькой летной коже уже не огрызался, а лишь беззвучно изливал презрение ко всему на свете: Крестовской губе с унылыми берегами, замызганным нашим личностям, суете Вити Ципера, и презрение то заполняло холодную пятикилометровую впадину мелкой воды.
Северный вечер медленно падал на землю и воду. Одиночество, оторванность от милого надежного мира заедали нас. Но хуже всего нас заедали служебный долг и необходимость принять решение, которое будет только одно – потом уже не исправишь. Подул ветер, но он дул сбоку, почти что сзади, и паруса плоскостей еще больше прижимали самолет к земле. Наступил тот момент, когда все мы, даже Витя Ципер, обессиленно встали на месте и стало на все наплевать. Командир вызовет по рации вертолет, тот прилетит завтра и снимет нас при помощи веревочной лесенки, а самолет останется в центре губы навсегда как глупый памятник случайным явлениям: концу летной карьеры Гриши Камнева, недоброй славе аварийщика Вити Ципера и как памятник неоконченной нашей работе, так как второй самолет нам не дадут. Решения легче принимать, когда наплевать на все, но, видимо, в нас еще что-то держалось.
Мы стояли в дурацкой грязной воде чуть не по пояс, и каждый ждал, что кто-то первый произнесет непечатные буквы и полезет в фюзеляж, в холодную металлическую сухость его.
В это время дверца кабины распахнулась, командир высунул всклокоченный профиль и сказал спокойно простые слова:
– С такими, как вы, по нужде не усядусь в пределах одной пустыни. Не говоря про один окоп. Не летать, а пижамы носить вам в спокойных условиях. Вы суслики или люди? Разворачивайте машину против ветра. Пора взлетать!
Дьявол отчаянной энергии свалился на нас, и за час с небольшим совершилось немыслимое: мы развернули самолет против ветра, пропахав поплавками грунт. Ветер мягко налег снизу на плоскости, а командир сдержал слово: вывел машину на нужную глубину. Когда мы уже сидели в самолете и прямо телом ощущали блаженное покачивание на вольной воде, Витя Ципер снял сапоги, вылил из них воду и разрядил обстановку, сказав: «Дрянь сапоги. Оказывается, текут». И все хохотали в гулком резонансе металла, ибо за последние пять часов голенища Циперовых сапог минуты не торчали над водой. В этом хохоте мы понемногу переставали прятать друг от друга глаза, становились собой. Инстинкт спасения от стыда и позора удесятерял физические силы, смех возвращал остальное. Радист смеялся вместе со всеми и, сплюнув, перестал говорить о втором пилоте.
В тот вечер мы долго сидели на чехлах приборов и курили в ста метрах от наших палаток, где нас высадил самолет. Мы собирались с силами, чтоб перенести груз к палаткам. Одинокая фигура Мельпомена вынырнула из избушки, он, видно, издали понял, в чем дело, и, пока мы докуривали свои цигарки и носили груз, он успел заварить гигантскую уху, богатырское произведение кулинарных искусств. Он расставил на столе миски, вынул из пачек галеты и поместил среди всего этого великолепия бутылку компасного спирта из Гамбурга – след визита за рыбой северных морячков. Потом, размягченные ухой и дозой компасной влаги, мы долго и вперебив рассказывали сегодняшнюю эпопею, вплоть до вдохнувших энергию сакраментальных слов командира.
Керосиновая лампа горела на столе, мягко освещая темные бревна стен, печально и негромко завывала в «Спидоле» далекая труба канадского джаза, и Мишка, ручной горностай, вылез из-под нар послушать вечернюю беседу. Он посверкал черными бусинками глаз и забрался на любимое место: носок сапога Мельпомена из чешской литой резины. Мы долго и молча смотрели на горностая и этот ценный сапог. Цена сапога заключалась в сорок пятом размере, куда можно вместить оленьи чулки и пару портянок для ледяных осенних работ. На ящик же размером с однокомнатную квартиру таких сапог полагается две пары, не больше, отчего и рождается бешеный спрос.
– На месте был ваш командир, – резюмировал Мельпомен. – И значит, не зря, пусть он даже плохой пилот.
– Он отличный пилот, – дружно сказали мы. – Во всем виноват Витька Ципер со своей невезухой.
– Не знаю, – сказал Мельпомен. – Но он командир, так как в нужный момент напомнил вам, что вы люди. Служба бывает до срока, недаром на ней звонки. Долг человека звонков не знает…
Назавтра мы устроили выходной день, а на аэродроме в это время «виноватый» Ципер, наверное, осматривал, обнюхивал и простукивал самолет после вчерашней передряги. Он был хороший механик, и никто не виноват, что ему не везло.
Я решил посмотреть Стадухинскую протоку, что проходила в сотне метров от нас. На этой протоке триста лет назад Михаила Стадухин поставил первый русский поселок на Колыме, и то место до сих пор носит памятное название «Крепость».
Мельпомен давно обещал показать мне Крепость, и мы поплыли туда на весельном дощанике к исходу дня. Стадухинская протока лежала в вечерней глади воды, ивы сбегали к ней вдоль узких отмелей, и если смотреть только на ивы и гладкую воду, то получался совсем Левитан или еще что-нибудь из Средней России. На южном же берегу протоки над торфяными обрывами громоздился дикий хаос беспорядочных лиственниц, закатное солнце падало на них сверху, и куда-то летел не торопясь одинокий ворон.
Крепость размещалась на обрывистом берегу. Лиственницы так и не заселили вырубленный триста лет назад участок, а росла здесь буйная трава, которая всегда буйно растет на отбросах человеческого существования. В той непомерно высокой метлице можно было нащупать ногой, а раздвинув траву, увидеть почерневшие, сгнившие бревна от древних срубов. Над всей этой заброшенностью стоял, покосившись, могучий столб – то ли остатки крепостных ворот, то ли еще какой постройки. Кто-то неведомый долго и тщательно пытался его срубить, но, источив со всех сторон топором, бросил. Наверное, утомился. А может, одумался.
На берегу я нашел кусок обработанного лосиного рога и несколько глиняных черепков.
Потом мы уселись на обрыв и стали курить махру. Я старался понять, почему Стадухин ввел свои кочи в протоку и именно здесь выбрал место для острога, а не поставил его на коренной Колыме. Может, его прельстила среднерусская картина напротив? Но вряд ли те прокаленные тысячами километров Сибири жесткие мужики были сентиментальны. Об этом я и спросил Мельпомена.
– Радуга, – ответил он. – Стадухинские потомки утверждают, что в этом месте их предок увидел радугу небывалой красоты и принял это за знаменье.
– Кто же рубил этот столб? – спросил я. – И зачем? Убить бы его на месте.
– Сильно сказано, – рассмеялся Мельпомен. – Хорошо, что вы не прокурор.
Когда я посмотрел на него с недоумением, он сказал:
– Давно хотел сообщить, чтобы вы не страдали бессонницей. Я юрист. Адвокат, прокурор и даже бывший судья. Но многие годы назад я испугался сложного трио: человек – закон – справедливость, так как не верил в свой ум, но очень любил людей. Закон не может быть добр к преступнику, адвокат обязан быть добр, ибо он взял на себя защиту, судья же несет тяжкое бремя ответственности перед человеком и государством. Я убежден, что юристом надо родиться, но я не родился им, и я честно стал рыбаком. Я хороший рыбак. Так говорят в совхозе.
Солнце падало на зазубренные верхушки лиственниц, и сладостный дым махры согревал душу. Комары кружились над нами и улетали, вспугнутые запахом репудина, чтоб уступить место другим.
– За что дурацкое прозвище? – спросил я.
– Это давно. По ошибке, – ответил он, опять усмехнувшись. – Перепутал кто-то Мельпомену с Фемидой. Я ж юрист – значит, из клана Фемиды, а прилипло ко мне Мельпомен.
– Дела-а, – вздохнул я. – И это правильно?
– Сейчас я смог бы быть адвокатом, – задумчиво сказал Мельпомен. – За долгие годы я нашел простую формулу: надо верить в людей и им. Даже Михе. И многим, подобным ему. Рыбак на своем месте дороже плохого судьи. Жаль, что я утратил профессиональное право быть адвокатом.
Верхушки лиственниц взорвались кровью, на теневой стороне реки рождалась пленка тумана. И в ушах у меня стоял задумчивый голос: «Во всяком человеке – Человек с большой буквы. Иногда его трудно извлечь, иногда невозможно, но пробовать нужно всегда. Запомни это на всю жизнь, инженер».
В этот момент мучительное счастье минуты сдавило мне сердце, и наступил тот миг, что посещает нас иногда и еще, говорят, должен навестить перед смертью. В этот миг ты можешь собрать воедино треск углей на костре, сгоревшем десять лет назад, запах матери и всех женщин, которых любил, все свои сны и поступки, голоса и портреты людей, встреченных в безудержном беге времени. В этот миг ты чувствуешь себя частью тесного мира, где отвечаешь за все и за всех, а все за тебя, что бы там ни стряслось вчера или завтра.
1 2